Часть 4 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Это был плохой знак. Уэст все-таки поступила в академию, но с трудом продержалась год. Из-за своего хрупкого телосложения она регулярно падала в обмороки, и хотя на фотографиях тех лет у Уэст большие выразительные глаза и копна блестящих волос, для актрисы она считалась недостаточно красивой. Вскоре она поняла, что свое место в мире ей придется завоевывать пером.
В те времена она еще жила под полученным от рождения вычурным именем Сесиль Изабель Фэйрфилд, сразу вызывающим представление о девушке робкой и покорной, каковой Уэст никогда в жизни не была. Как и Паркер, Уэст была родом из семьи, у которой амбиций осталось больше, чем денег, – отсюда ее склонность к самоанализу и готовность давать отпор. Ее отец, Чарльз Фэйрфилд, напоминал отцов из прозы Ф. Х. Бернетт – лихой мужчина, весельчак, дети его обожают. Но это лишь когда он рядом, а так бывало нечасто. В романе, основанном на воспоминаниях детства, Уэст называла отца «потрепанный Просперо, изгнанный даже с собственного острова – и все-таки волшебник» [7]. Это описание оказалось куда более точным, чем она сама думала: ловкость рук у него была невероятная, и он сумел сохранить тайну эпического масштаба: лишь недавно биограф Уэст раскопал в его биографии тюремный срок, о котором ни жена, ни дочери даже не догадывались.
Все недостатки Фэйрфилду можно было бы простить, если бы он приносил деньги в семью. Но он никогда не мог ни на чем толком сосредоточиться и добиться, чтобы оно работало. Начал он как свободный журналист, переквалифицировался в предпринимателя, но весь свой скудный заработок проигрывал. Его последней идеей было отправиться в Сьерра-Леоне, чтобы разбогатеть на фармацевтическом бизнесе. Через год он вернулся в Англию без гроша. Стыдясь вернуться домой, он провел остаток жизни в дешевой ночлежке в Ливерпуле и умер, когда его дочери были еще подростками.
Повзрослевшая Уэст отзывалась о нем безжалостно: «Не могу сказать, что он прожил собачью жизнь: собака – существо верное». Но следует заметить, что она была обижена еще и за мать: до брака Изабелла Фэйрфилд была талантливой пианисткой, очень неслабой, но авантюры Чарльза измотали ее вконец. Она превратилась в иссохшую старуху. «Расти при такой матери – это был необычный опыт, – писала Уэст. – Стыдиться я ее никогда не стыдилась, но злилась, что вынуждена вести такую жизнь». Все это убедило ее, что брак – это трагедия или как минимум незавидная участь.
С другой стороны, крах отца дал дочери незабываемый урок: показал, насколько важно быть самодостаточной. Нельзя зависеть от мужчин. Любовные романы лгут. Еще до появления идеала «освобожденной женщины» Уэст знала, что женщинам часто приходится самим зарабатывать себе на жизнь и никогда, по-видимому, не сомневалась, что прокладывать себе путь ей придется самой.
К суфражисткам ее потянуло по очевидным причинам: важность их дела она понимала по собственному опыту. Ей нравился их воинственный стиль: в вечных спорах с сестрами она выросла бойцом. Кроме того, в политической деятельности можно было найти применение ее природной харизме. Уэст быстро сошлась с Эммелин Панкхёрст и ее дочерью Кристабель – наиболее заметными суфражистками своего времени. Их организация – Женский социально- политический союз – была знаменосцем движения за права женщин. Панкхёрст стали настоящими звездами – насколько можно отнести к тому времени понятие звезды. «Крестовый поход, всколыхнувший Англию, – под командованием красавицы, – гласил заголовок одной крупной американской газеты. – Кристабель Панкхёрст, молодая, богатая и красивая, – создатель и руководитель движения за избирательные права для женщин».
Уэст регулярно участвовала в маршах и восхищалась деятельностью суфражисток, но все же не чувствовала себя среди них своей. Обе Панкхёрст – прежде всего, Кристабель – были пламенными агитаторами, свирепыми и серьезными в отстаивании избирательных прав для женщин. Уэст ценила эти качества, особенно в Эммелин:
Когда с трибуны раздавался ее хрипловатый мелодичный голос, казалось, что она дрожит как камышинка. Но камышинка эта – стальная, и крепость ее неодолима.
Еще подростком Уэст увлекалась литературой. Она читала романы и интересовалась идеями сексуальной свободы, царившими в художественных кругах, – идеями, которых целомудренные Панкхёрст не разделяли.
Более серьезное влияние на Уэст оказала другая суфражистка, Дора Марсден. Она, в отличие от Уэст, училась в университете – пролетарского типа, под названием Оуэнс-Колледж в Манчестере. Она кое-как проработала два года с Панкхёрстами, а затем предложила Уэст и еще нескольким подругам создать собственную газету. Газета называлась Freewoman (а после реорганизации – New Freewoman), и ее создательницы замахивались на большее, чем обыкновенный феминистский листок. В ней авторам позволялось несколько более открыто и широко обсуждать злободневные вопросы. Марсден надеялась таким образом избавить настоящих писательниц-суфражисток от оков пропагандистских штампов. Уэст с радостью воспользовалась этой относительной свободой и обнародовала такие взгляды на секс и брак, от которых ее матушка-пресвитерианка пришла бы в ужас. Чтобы не светить свою фамилию, Уэст выбрала себе nom de plume [8], который остался с нею на всю жизнь.
По ее словам, имя «Ребекка Уэст» она выбрала случайно, просто желая избавиться от «мэри-пикфордовских» ассоциаций своего прежнего имени с «миленькой блондиночкой». И действительно, она выбрала более звучный псевдоним, взяв имя главной героини пьесы Ибсена «Росмерсхольм». Герои пьесы, вдовец и его любовница, впадают в безумие, все сильнее чувствуя вину за страдания, которые причинили умершей жене. Любовница сознается, что усиливала эти страдания и подтолкнула несчастную к смерти. Пьеса кончается двойным самоубийством героев. Имя любовницы – Ребекка Уэст.
Рассуждения о подсознательных мотивах выбора этого псевдонима могли бы заполнить отдельную книгу. Тут и неприязнь к пропавшему отцу, и жест в сторону прежних, пусть и неоднозначных, театральных амбиций, и даже предвидение – поскольку со временем Уэст сама станет участницей скандальной связи. Но то, что она выбрала имя посторонней, отверженной, покончившей с собой из-за чувства вины, – поистине примечательно.
Уэст всю жизнь была известна как женщина, не скрывающая на бумаге собственных чувств. Она писала без экивоков, всегда от первого лица, напоминая, что здесь территория власти автора. Одна ее знакомая говорила корреспонденту New Yorker, что у Уэст «шкура была в десять раз тоньше, чем у обыкновенного человека, – этакая психологическая гемофилия». Ее книги прямо говорили, о чем она думала, чего хотела и что чувствовала. Она, в отличие от Паркер, не занималась самоедством, у нее была другая броня: Уэст ошеломляла читателя своей индивидуальностью. Все, что она написала, читается как бесконечное предложение, разделенное точками исключительно ради денег. Это выглядит как самоуверенность, апломб, но это всего лишь тщательно сработанная маска: Уэст не была уверена ни в чем – ни в деньгах, ни в любви, вообще, ни в чем из того, о чем высказывала обманчиво безапелляционное мнение.
И все же безапелляционным оно было всегда. Мишени для критики она выбирала безошибочно. В первой же статье под новым псевдонимом она обрушилась на популярнейшую писательницу Мэри Хэмфри Уорд, автора любовных романов, которая, по бескомпромиссному выражению юной Уэст, страдала «дефицитом чести». Когда в редакцию пришло сердитое письмо, где Уэст совершенно безосновательно назвали защитницей капиталистического угнетения, она в ответ элегантно смешала собеседника с грязью первой же фразой: «Вздох угнетенной твари». Ее дерзость всегда встречала одобрительный смех – по крайней мере, дерзость в газете.
Вот в это примерно время Уэст и подвергла Уэллса огню своей критики, а потом пришла в гости на чашку чая. Первые впечатления друг о друге у них не совпали: Уэст хозяин не понравился – выглядит как-то странно, «голос писклявый»; Уэллс же вспоминал, что гостья заинтересовала его «любопытной смесью зрелости с инфантильностью». И только благодаря интеллектуальному притяжению между ними проскочила искра. Уэллс был не такой человек, чтобы не ответить на вызов, и эта неуловимость в ее характере привлекла его: «Никогда раньше не видел ни одной женщины, подобной ей, и сомневаюсь, что раньше вообще бывали ей подобные». А Уэст призналась Доре Марсден, что ее заинтриговал ум писателя.
Оказалось, что в своей рецензии Уэст поставила Уэллсу верный диагноз: романтичность. Поначалу он вел себя с ней именно в том стиле старой девы, которую она подметила в его книге. Интеллектуальные дискуссии породили соблазн, однако Уэллс отказывал Уэст в прикосновении, хотя она и делала ему авансы. Дело было не в верности жене: Уэллсы жили в открытом браке, и все его романы происходили с ведома Джейн. Но у Уэллса на тот момент была любовница, и он мыслил практично. Две любовницы сразу – это слишком много даже для человека без предрассудков.
При этом решимость Уэллса быть хорошим продержалась всего несколько месяцев. Как-то в конце двенадцатого года Уэллс и Уэст случайно поцеловались у него в кабинете. Для двух обычных людей это было бы не слишком важно: стрелка чуть дернулась в сторону романа, куда и без того клонилась. У двух писателей – каждый с оригинальным аналитическим умом – реализация влечения не могла, видимо, обойтись без мучительного конфликта. Но сперва Уэллс снова пошел на попятный, и отвергнутая Уэст выдала нервный срыв.
То, что настолько умная женщина может расклеиться из-за отвергнутых чувств, – факт для современного феминизма не слишком приятный. Но Уэст было девятнадцать, и Уэллс, видимо, был ее первой настоящей любовью. Еще она, как и всегда, сумела вложить свое горе в отличный письменный текст. До нас он дошел в виде черновика письма, адресованного Уэллсу, – считается, что это письмо не было отправлено. Начинается оно так:
В ближайшие дни я либо пущу себе пулю в висок, либо сделаю с собой что-нибудь похуже смерти.
Письмо обвиняет Уэллса в бесчувственности. «Ты хочешь такого мира, в котором люди влюбляются друг в друга по-щенячьи, в котором с ними можно ссориться и играть, в котором они сердятся и страдают, – но мир, в котором они горят огнем, тебе не нужен». С таким обращением Уэст смириться не могла.
Когда ты сказал: «Ты говоришь неразумные вещи, Ребекка», ты это сказал радостно, будто подловил меня. Мне кажется, ты не прав. Но я понимаю, с каким огромным удовольствием ты думаешь обо мне как о взбалмошной девице, которая ни с того ни с сего устроила у тебя в гостиной совершенно ненужный сердечный приступ.
Если Уэллс и узнал об этих ее чувствах – из письма или как-то иначе, – он не бросился к ней с утешениями. По-видимому, он все-таки написал Уэст письмо, но в этом письме отчитал ее за излишнюю эмоциональность. Он не понял причин: ее злило не только то, что он прервал роман, не дав ему начаться. Главное было то, что Уэллс с высоты своей эмоциональной отстраненности посмеивался над ее страданием.
Это письмо Уэст написала в июне тринадцатого в Испании, куда отправилась с матерью, чтобы поправить нервы. Оттуда она посылала материалы в газету, называвшуюся теперь New Freewoman. В рассказе под заглавием «В Вальядолиде» она изложила пространные самоубийственные фантазии, предвосхитив роман «Под стеклянным колпаком» Сильвии Плат с его настроением, тоном и мотивами. Рассказчица, молодая женщина, попадает в больницу после попытки самоубийства из-за несчастной любви, и дальше мы узнаем, что произошло (и чего не произошло) между Уэст и Уэллсом: «Мой любовник не тронул мое тело, но соблазнил мою душу. Он слился со мной так, что во мне его стало больше, чем меня самой, – а потом оставил меня».
Стоит отметить: Уэст знала, что Уэллс продолжает читать New Freewoman, и понимала, что он будет заинтригован. Так и вышло: он ей регулярно писал о ее выходивших в газете материалах. «Ты снова пишешь потрясающе», – сказал он в первом письме, на которое, насколько нам известно, она не ответила. Вместо этого она написала рецензию на его новый роман «Страстная дружба» и согласилась с ним, что между сексом и творчеством может быть некоторая связь:
«Потому что действительно мужчинам волей-неволей приходится обращаться к занятию любовью – так пароход, как бы ни спешил в дальние края, должен зайти в угольный порт. Для великих свершений, которые им предстоят, необходимо вдохновение от утоленной страсти».
Далее она утверждает, что женщины, участвующие в этих отношениях, не губят себя этими краткими романами – вопреки представлениям Уэллса, изложенным в его прозе.
«Женщина, играющая главную роль в пьесе собственного честолюбия, вряд ли станет рыдать, что ей не досталась главная роль в пьесе честолюбия того или иного мужчины».
Получилось так, что Уэст не только начала их роман отзывом на книгу, но (быть может, неосознанно) сделала последующие рецензии объяснениями в любви.
И они сработали, сигнал был понят. Осенью тринадцатого, через несколько недель после публикации этого отзыва, Ребекка и Уэллс начали встречаться у него дома. Флирт посредством рецензий резко прекратился, а письма скатились к романтическим штампам. Они называли друг друга именами кошачьих: обычно Уэллс был Ягуаром, а Уэст – Пантерой (впоследствии она дала младенцу Энтони второе имя Пантер). Такое детское сюсюканье в письмах мало что говорит нам о таланте авторов.
Вскоре по некоторой иронии судьбы жизнь обоих резко переменилась: во время их второй встречи Уэллс забыл о презервативе. К тому времени Уэст публиковала в новой британской газете Clarion гневные простыни о нелегкой судьбе матерей-одиночек, бывших париями на всех ступенях классовой лестницы, и перспектива стать одной из них ее совершенно не радовала.
И действительно, Энтони Пантер Уэст с самого своего появления на свет в Норфолке в августе четырнадцатого года был для матери проблемой. Как он утверждал впоследствии, на него сильно повлияло ее отношение к материнству. Она не скрывала раздражения, которое вызывал у нее он и связанные с ним ограничения. Мало ей было радости безвылазно сидеть дома и возиться с ребенком:
Ненавижу быт… Хочу вести жизнь свободную и авантюрную… Энтони такой красивый в синей суконной курточке, я не сомневаюсь, что он – зарытый мною клад на будущее (то есть он мне обеспечит ужины в «Карлтоне» к тридцать шестому), но сейчас мне нужна РОМАНТИКА! Такой вот белолицый, чуть волнистые темные волосы, и вместительный серый автомобиль.
Уэллс, стоит отметить, этими свойствами не обладал (за исключением разве что белого лица). Хотя он вел себя максимально в этой ситуации достойно, обеспечив Уэст и ребенка собственным домом, слишком редкое его присутствие в жизни Уэст ее не устраивало. Он оставался ее любовником и наставником, но она сама была не из тех, кто может существовать в золоченой клетке любимой наложницы. Слишком сильно было в ней желание жить собственной жизнью.
Так что Уэст продолжала писать с такой продуктивностью, которой многие молодые матери могли бы позавидовать. Еще в младенчестве Энтони она начала писать новый роман. Ее статьи продолжали выходить во всех изданиях, где она публиковалась, и появился еще новый вариант работы: Уэллс стал сотрудничать с новым американским журналом New Republic, основанным влиятельной семьей Уитни, и предложил Уэст писать для него. Ее эссе «Долг суровой критики» появилось в ноябре четырнадцатого года в первом выпуске журнала, и она стала единственной женщиной, публиковавшейся в New Republic.
Эссе стало одной из самых известных работ Уэст. Оно было написано с серьезностью, не свойственной ее публикациям в Freewoman, и прозвучало нагорной проповедью от мира литературной критики. Вместо «я» Уэст обращается к читателям с королевским обезличенным «мы», вещая с господствующей высоты:
Критики в Англии нет. Есть лишь хор вялых приветствий, писклявые нотки одобрения, которые так и будут пищать – разве что книгу запретит полиция, – мягкотелое благодушие, никогда не раскаляющееся до энтузиазма и не сменяющееся холодом злости.
Учитывая, что свою писательскую карьеру Уэст построила именно на критике того рода, которой якобы не хватает, можно сказать, что она несколько преувеличила. Необычен здесь абстрактный подход: обычно в основе ее критических статей лежал случай из собственной жизни, чего в этой статье нет. Возможно, призыв к «суровой критике» был обусловлен ее недовольством собственной жизнью в данный конкретный момент. Она застряла в болоте быта, но писать об этом не могла из-за табу на внебрачных детей. Перенос проблемы на «критику в Англии» давал возможность рассказать о рутинности своей жизни, не говоря о ней прямо. «Нельзя быть в безопасности, если забываешь о работе ума», – писала она. Эта фраза и верна абстрактно, и, учитывая обстоятельства, звучит как напоминание самой себе.
Но пусть Уэст и была недовольна жизнью, личная слава ее росла. В рекламе своего нового журнала издатели New Republic включили ее в список имен для привлечения читателей, особо отметив ее пол. О ней было сказано: «Женщина, которую Уэллс называет „Первым Среди Мужей Англии”». Уэст не вернула этот сомнительный комплимент и в «Долге суровой критики» разобрала творчество Уэллса. По ее словам, он «великий писатель», но «пока он погружается в необузданные мечтания фанатика и размышляет о ненавистной старине и (или) мирной мудрости будущего, сюжет разваливается».
Их отношения в этот момент складывались хорошо, но в этих строках Уэллс мог увидеть и второй смысл: намек на развитие «сюжета» с Ребеккой и Энтони. Мальчик всю свою жизнь был предметом спора между родителями. Поначалу они даже не сказали ему открыто, что они его родители. Еще они яростно спорили, будет ли Энтони прямо указан в завещании Уэллса. Уэллс не хотел давать Ребекке однозначных заверений. Все это сильно портило отношения.
Сообразив, быть может, насколько странно писать критические отзывы на произведения своего любовника и одновременно – сентиментальнейшие любовные записки ему же, Уэст заинтересовалась другими писателями и начала писать критический этюд размером с книгу о творчестве Генри Джеймса. Свой интерес к этому автору она обозначила в одной из первых своих колонок в New Republic. Она там описала, как во время Первой мировой в деревне, во время длившегося всю ночь авианалета, читала сборник статей Джеймса «Заметки о романистах». И чем дольше завывали сирены, тем больше и больше становилось ей неуютно от постоянной привычки вязнуть в деталях:
Он цепляется за какую-нибудь мелочь и вгрызается в нее все глубже и глубже, пока от нее вообще ничего не остается – и тогда ход мысли сменяется бессмысленным возбужденным топтанием на этой прогрызенной плеши.
Будто уговорив себя сама, в конце статьи Уэст возвращается к въедливым, но суетливым интонациям Джеймса с иным чувством. Страсть, огонь вдруг оказываются в общем контексте переоцененными. Пилоты, «кружащие над моей головой и ищущие затемненный город, чтобы устроить бойню, – пишет она, – вполне могли гореть самой пламенной и чистой страстью».
Ей предстояло изменить свое мнение. Основой критики Джеймса в ее книге станет его «бесстрастная отстраненность» – претензия, которую сейчас можно узнать как одну из ее фирменных по отношению к творчеству великих писателей – мужчин: «Как будто он хочет жить абсолютно без тревог, даже в эмоциях».
Но эта претензия относилась не ко всем его книгам. Уэст восхищалась «Европейцами», «Дейзи Миллер» и «Площадью Вашингтона».
А вот «Женский портрет» ей резко не понравился, потому что главная героиня, Изабель Арчер, была, по ее мнению, «просто дурочкой». Раздражающая ее отстраненность Джеймса особенно проявлялась в описании женских персонажей:
Читатель ничего не может узнать о взглядах и характере героини из-за суматохи, из-за того, что героиня слишком поздно появляется или слишком рано уходит, или упустила из виду необходимость обеспечить себе присутствие дуэньи (непонятно зачем нужной, так как голубиные манеры молодых людей и мысли не дают допустить, будто девушку надо защищать от агрессии, а кротость речи юных дев абсолютно исключает такое обострение поединка полов, когда возникнет нужда в арбитре).
Книга вышла в Англии примерно через месяц после смерти Джеймса и поэтому получила больше внимания рецензентов, чем мог бы рассчитывать такой критический обзор. В целом реакция была положительной: The Observer нашел у книги «яркость металла», и американские критики с этим одобрением, в общем, согласились. Однако книжная обозревательница Эллен Фицджеральд из Chicago Tribune была оскорблена «нарушением литературных приличий». Как она выразилась, «не девчонкам критиковать романы». По ее мнению, «это обидно авторам».
Трудно себе представить, что такой отзыв мог Уэст задеть. К этому времени она давно перестала считаться с тем, что можно и чего нельзя делать «девчонкам». Ее не волновало, производит ли она нужное впечатление на нужных людей. И ни на секунду она не задумывалась, какого именно почтения требуют писатели к себе и своему творчеству.
И вообще, ей были хорошо знакомы муки писательского творчества. Она сама писала прозу, опубликовала десять романов, благосклонно принятых критиками. «Нет в современной литературе ничего другого столь строго достоверного, столь сурово и благородно красивого, столь торжествующего в своем реализме экзальтированной духовности», – писал один книжный обозреватель о ее первой книге «Возвращение солдата», вышедшей в восемнадцатом году. Однако даже в хвалебных отзывах чувствовалось разочарование, потому что репутация Уэст опережала ее. «Роману лишь немного не хватает до совершенства, на которое способна мисс Уэст», – писала газета Sunday Times о романе двадцатого года «Судья». Никого не удивляло, что Уэст может написать хороший роман, но от нее ожидали великого.
«Несмотря на остроумие и проблески красоты в ее изысканном, неторопливом слоге, читатель запросто может в середине книги выброситься на берег, устав лавировать между мелями психологии», – жаловался писатель В. С. Притчетт на роман «Гарриет Хьюм», вышедший в двадцать девятом году.
Это цена, которую приходится платить признанному критику, захотевшему стать писателем. У читателя складывается определенный образ автора, и все, что пишет он дальше, с этим образом сравнивается. Паркер с этим боролась, хотела, чтобы ее знали как автора художественной прозы, а не эпиграмм и стихов, но результата не добилась. Интеллектуальная выверенность прозы Уэст сыграла с ней злую шутку: читатели недоумевали, куда исчезли привычные отступления.
Разумеется, журналистика оплачивалась лучше романов, а поддержка Уэллса обеспечивала далеко не все расходы. Благодаря успеху в New Republic Уэст стала писать и для New Statesman, а также для менее известных газет и журналов вроде Living Age и South China Morning Post. Уэст не была особо переборчивой насчет того, где печататься: деньги были нужны, а мнений у нее всегда хватало.
Не была она переборчивой и в выборе тем. Обычно, выбрав книгу аэродромом взлета, приземлялась она где-нибудь очень далеко. Она писала о военных речах Бернарда Шоу. О достоевщинке в разговоре с пьяным пассажиром ночного поезда. Порицала одного из ранних биографов Диккенса, постоянно вставлявшего в текст описания погоды. Ругала романы, написанные о деревенских бедняках: «Они там скучные и ненастоящие».
Еще она чувствовала призвание писать о женщинах и, когда бушевала Первая мировая, об их месте на войне. Она опубликовала в Atlantic очередную пламенную проповедь, на этот раз о том, каким образом работа медсестер реализует идеалы феминизма и делает женщин полноправными участницами войны. «Не феминизм дал храбрость этим женщинам: храбрыми они были всегда, – писала она. – Но эта храбрость дала ему укорениться».
В своих статьях она держалась уверенно, но ее личная жизнь дала трещину. В отношениях с Уэллсом постоянно возникали сложности. У него то и дело появлялись новые любовницы, и хотя это давно уже никого не удивляло, неприятные сцены порой происходили. Худшей из них стало появление молодой австрийской художницы с запоминающейся фамилией Геттенригг на пороге квартиры Уэст в июне двадцать третьего. Вечером того же дня австрийка попыталась покончить с собой в доме Уэллса. Уэст с полным самообладанием ответила на вопросы корреспондентов: «Миссис Геттенригг не была агрессивна и не устраивала сцен. Она умная женщина и талантливая художница, и мне жаль, что она оказалась в подобной ситуации».
Но себя ей тоже становилось жаль. В письмах друзьям и родственникам она стала открыто жаловаться: «Уэллс постоянно мешает мне работать». Его властная манера, которая когда-то пленила ее, стала казаться обычным эгоцентризмом. Ученик усвоил все уроки учителя, и, хотя Уэст боялась, что ей не хватит на жизнь без щедрости Уэллса (на тот момент у него не было юридических обязательств перед Ребеккой и Энтони), ситуация стала нетерпимой.
Их роман сыграл свою роль в ее жизни, положив начало карьере ее мечты. Но теперь она едва ли не превосходила Уэллса известностью, находясь на пике продуктивности и в самом расцвете таланта, а у самого Уэллса отдача стала падать. Уэст больше в нем не нуждалась.
Возможность расстаться без драмы представилась в форме лекционного турне по Америке. Уэст отправилась за океан в августе двадцать третьего, оставив Энтони с бабушкой. В Америке она оказалась популярна, и свобода, которую давал образ эмансипированной незамужней женщины, ее устраивал. Американская пресса была очарована ею – она была олицетворением нового сорта женщин – независимо мыслящих. Репортеры были в восторге от ее готовности отвечать на вопросы на эти темы. К примеру, на вопрос The New York Times, почему так стремительно растет число писательниц, не связано ли это с войной, Уэст покачала головой:
Верно, что женщины помоложе сейчас «напирают» на поприще романисток, но для роста их числа война нужна не была. Не была нужна война, и чтобы показать им открытый путь к самовыражению. Не военная лихорадка или послевоенное успокоение открыли им эту дорогу. Это был результат той силы, которую английские женщины создавали годами: духа свободы, духа феминизма, если хотите. Они боролись не просто за право голоса – не забывайте об этом никогда. Это была борьба за место под солнцем, за право жить в искусстве, в науке, в политике, в литературе.
Она добавила, что вряд ли молодость здесь настолько существенна: на самом деле творческая сила лишь растет со временем, и привела в пример Вирджинию Вулф, Гертруду Стайн и Кэтрин Мэнсфилд. «Понимаете, женщина после тридцати становится сама собой, – заявила она, – и после вступает в период расцвета. Жизнь начинает для нее что-то значить – в ней появляется смысл».
Казалось, Уэст говорит о себе. Ей самой уже было тридцать, и уж что-что, а место под солнцем она себе завоевала. Где бы ни была она в Америке, интерес публики к ней не ослабевал. Как и Паркер, она была знаменитой писательницей. Она читала лекции в женских клубах по всей стране, расписание у нее было забито под завязку. Ее отношение к Америке было прохладнее, чем у Америки к ней: Нью-Йорк «ослепляет богатством», но «утомляет однообразием», писала она в одном из четырех своих путевых очерков в New Republic.
Были и безоговорочно положительные моменты: ей понравились американские железные дороги и Миссисипи. Но в письмах она отзывалась очень резко, особенно об американских женщинах – «невообразимо неряшливых», «отвратительно запущенных», «неимоверно неинтересных даже в вечерних нарядах».