Часть 3 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В свое время Симеонова слушала лекции великого Бехтерева[8], очень интересовалась тем, что он называл непостижимыми странностями мозга, и даже пыталась обучиться методикам внушения и гипноза. Способности к этому, впрочем, у нее обнаружились слабенькие, зато к проникновению в сознание пациентов – неплохие. Эти свои способности Симеонова с успехом применяла на практике, предпочитая их электросудорожной терапии[9], однако с Мецем у нее мало что получалось.
Очевидно, у этого бывшего энкавэдэшника были причины не вспоминать о том, что он забыл после ужасного удара чьим-то жестоким кулаком, раздробившим ему пол-лица. Три зуба были сломаны, а нос остался искривленным. Как и память… Может быть, именно поэтому доктор Симеонова не смогла пройти по ее извилистой дорожке, которая тщательно охранялась подсознанием Меца, даже когда он спал. Изредка и только в эти минуты доктору удавалось проникнуть в видения пациента, в которых являлся страж его памяти: темноволосый мальчишка с очень синими глазами. Мальчишка был облачен в грязно-серую рубаху и пытался, не снимая, вывернуть ее, уверяя, что с изнанки она белоснежно чиста.
Легко было догадаться, что мальчишка – alter ego Меца, у которого в самом деле были очень синие, как бы эмалевые глаза. Наверное, так выглядел этот сорокалетний мужчина в далеком детстве! А то, что он пытается показать чистую изнанку грязной рубахи, означало всего лишь попытку оправдания…
Да, понять это доктору Симеоновой оказалось нетрудно. Куда сложнее было разгадать две другие причуды Меца: он люто ненавидел ромашки и страстно любил грозу.
Вокруг красивого, хоть и весьма эклектичного по архитектуре, краснокирпичного здания психиатрической больницы имени Кащенко, находившегося близ Загородного (ранее называемого Якунчиковым) шоссе, расстилались лужайки, где на свободе разгуливали пациенты, которые считались тихими и от которых можно было не ждать неприятных неожиданностей вроде попытки к бегству или нападения на товарища по несчастью, а также санитара. Мец относился к тихим – но лишь до тех пор, пока на глаза ему не попадалась ромашка. Он изничтожал ее ретиво и безжалостно, словно лютого врага: выдирал из земли с корнем, обрывал лепестки и листья, комкал, растирал в зеленую осклизлую кашицу, а потом еще и топтал.
А когда разражалась гроза, Мец норовил всеми правдами и неправдами выбраться из больницы и встать посреди двора, задрав голову к небу. Раскаты грома и молнии его не пугали – казалось, он ждал их с нетерпением.
– Смерти ищет никак? – сказал один молодой санитар, увидев это впервые.
Симеоновой же думалось, что ищет Мец чего-то другого, а не смерти… может быть, интуитивно знает или догадывается, что удар молнии способен не только убить. Она слышала истории о людях, которых «перст бога-громовника» наделял поистине сверхъестественными способностями.
И вот Мец внезапно переменился. Ромашки топтать перестал, грозу больше не ловил, а главное, старательно таил от окружающих ту напряженную осмысленность, которая иногда мелькала в его глазах. А началось все после обморока, который вдруг сделался с Мецем во время профессорского обхода.
Как всегда, светило медицины сопровождаемо было свитой ассистентов, докторов и студентов-практикантов. В отделении, где лежал Мец, палаты были не слишком велики: на четыре-пять человек, – поэтому между кроватями вмиг сделалось тесно.
Один практикант, желавший пробраться поближе к профессору, чтобы не пропустить ни слова, нечаянно натолкнулся на него. Профессор болезненно потер бок:
– Что это у вас в кармане халата, молодой человек? Такое впечатление, будто кирпич.
– Извините, товарищ профессор, это книжка, – покраснел практикант.
– Неужто от «Введения в психиатрию» оторваться не можете? – поднял брови профессор, и в свите послышались смешки: этот обязательный к изучению учебник принадлежал перу самого светила.
– Н-нет… – стыдливо признался студент. – Это худо…художественная литература.
– Что? – насупился профессор. – К изящной словесности тяготеете? Времени свободного в избытке? Я в ваши годы ничего не читал, кроме литературы обязательной! А уж ежели снисходил до художественной, то непременно чтобы речь в книжке шла о врачах. Например, Куприна читал – его «Чудесный доктор» посвящен великому нашему доктору Пирогову, слыхали вы это, дорогой читатель?
– Так ведь это и есть Куприн! – радостно вскричал «дорогой читатель», буквально выдирая книжку из кармана халата. – Вот! Здесь и «Чудесный доктор», и «Слон», и «Поединок», и…
– «Поединок»? – перебил профессор. – Никогда не любил эту вещь. Впрочем, там немало глубоких рассуждений о жизни и смерти…
И он процитировал с элегантной небрежностью, делавшей честь его прекрасной памяти:
– «Все на свете проходит, пройдет и ваша боль, и ваша ненависть. И вы сами забудете об этом. Но о человеке, которого вы убили, вы никогда не забудете. Он будет с вами в постели, за столом, в одиночестве и в толпе. Нет, убийство – всегда убийство. И важна здесь не боль, не смерть, не насилие, не брезгливое отвращение к крови и трупу, – нет, ужаснее всего то, что вы отнимаете у человека его радость жизни. Великую радость жизни!»
Профессор окинул взглядом восхищенную, хотя и несколько озадаченную аудиторию и пояснил:
– Не вредно бы нашим порою избыточно лихим хирургам помнить эти слова Назанского подпоручику Ромашову, который собирался стреляться…
Он не договорил.
Больной Мец, доселе спокойно лежавший на койке, внезапно сорвался с нее, вытянулся во весь рост и с поистине безумным, отчаянным выражением принялся тереть свой лоб, как если бы на нем была запечатлена некая позорная печать, которую он во что бы то ни стало должен был уничтожить. Однако, не закончив дела, грянулся оземь без чувств.
Поднялась суматоха, которую профессор не без изящества разрядил, сказавши, когда Меца подняли, вновь водворили в постель и привели в себя с помощью нашатырного спирта:
– Вот вам, друзья мои, еще одно доказательство того, что ни в коем случае не следует смешивать работу и развлечения, а изящная словесность порою может причинить вред. Отныне в лечебнице nil nisi[10] специальной литературы, в частности «Введения в психиатрию»!
Тем дело и кончилось, и одна лишь доктор Симеонова, наблюдая некоторые перемены в поведении Меца, предполагала, что именно этот обморок каким-то образом повлиял на пробуждение его памяти.
Она не ошиблась… Вот только для больного это было не просто пробуждение памяти! Воспоминания рухнули на него – и погребли под собой. Так обвал на горной тропе погребает случайного путника. И, подобно этому путнику, который пытается спастись, разбирая камни, Мец теперь пытался разобрать свои воспоминания, осваиваясь с этой фамилией, вернее, кличкой – Ромашов, которая произвела на него такое потрясающее впечатление и с которой в его жизни было связано столь многое.
В былые времена ее знали кроме него лишь несколько человек. Теперь в живых, возможно, не осталось из них никого… И никому не известно о предательстве, которое он совершил много лет назад, совсем юным, – из зависти и ревности согласившись сделаться орудием в руках Виктора Артемьева, незаурядной личности, оккультиста, ставшего на службу Советской власти и в меру своих немалых сил защищавшего ее от врагов – таких же могучих оккультистов, ненавидящих разрушителей былого величия России. Сигнальное слово «Ромашов» пробуждало телепатические способности Павла Меца, а для него оно стало символом предательства – предательства дружбы, любви и милосердия. Словно заклейменный преступник, он не в силах был избавиться от этой клички, которой называл себя даже мысленно, которая приросла к нему навеки. И сейчас Мец не мог вполне порадоваться возвращению памяти: ведь это означало для него и возвращение тяжкого раскаяния… а главное, необходимость исполнения нелегкого задания.
В начале лета 1937 года, когда Мец-Ромашов служил лейтенантом ГУГБ НКВД, он получил приказ разыскать исчезнувших детей своего старинного друга и столь же старинного врага Дмитрия Егорова-Грозы и его жены Лизы, любовь к которой мешалась в душе Ромашова с ненавистью. Эти двое – Гроза и его жена – обладали способностями, рядом с которыми телепатический талант Ромашова был просто ничтожным. Если дети, пропавшие после гибели родителей, унаследовали их способности хотя бы в некоторой степени, Особый секретный отдел НКВД был более чем заинтересован заполучить малышей к себе! Проникновение в их память могло бы открыть тайны заговора оккультистов против Сталина, в котором предположительно участвовал Гроза и в котором могла быть замешана немецкая разведка. Да и вообще, наследников таланта Грозы следовало или воспитывать под жестким контролем партии и НКВД, или – в случае невозможности этого – уничтожить. У Советской власти и без того достаточно врагов, чтобы допустить усиление их рядов магическими способностями детей Грозы!
Ромашов был выведен из строя в ту минуту, когда уже нашел сына Грозы и пытался задержать человека, который скрывал его: доктора Виктора Панкратова. Ромашов проник в его разум, разглядел в его воспоминаниях лицо девушки, которая прятала у себя дочь Грозы… Именно в это мгновение разъяренный Панкратов ударил Ромашова так, что, как говорится, весь разум ему отшиб.
И вот теперь Ромашов должен начинать все сначала!
Однако кое-что для него изменилось, и самым радикальным образом. Накануне схватки с Панкратовым он совершил два случайных убийства, и, конечно, от уголовного преследования его спасла только психиатрическая лечебница. А если станет известно, что память к нему вернулась, не миновать тюрьмы, а то сразу и стенки. Поэтому он намеревался скрывать свое выздоровление сколь возможно долго.
Первым делом Ромашов хотел узнать, не утратил ли он своих телепатических способностей. К сожалению, после первых же опытов стало ясно, что утратил… Однако они могли вернуться так же неожиданно, как пропали: такое с ним уже случалось, и он снова надеялся на лучшее.
Теперь, обретя рассудок, Ромашов жадно прислушивался к разговорам санитаров и врачей и узнал о том, что с июня месяца идет война с фашистами, армия в боях, формируются отряды народного ополчения. Он украдкой пользовался любой возможностью заглянуть в газеты, пусть и старые, где-то случайно завалявшиеся: пытался восстановить события, которые происходили за время его «отсутствия» в мире здоровых людей.
Однажды ему попалась на глаза прошлогодняя, еще за февраль 1940 года, «Правда», которую Ромашов мгновенно просмотрел и узнал новости, совершенно его потрясшие. И начальник 2-го оперативного отдела ГУГБ НКВД Николай Галактионович Николаев-Журид, и начальник 9-го Специального отдела Исаак Ильич Шапиро, которые знали о поисках Ромашовым детей Грозы, были осуждены и расстреляны как враги народа. Глеба Ивановича Бокия, бывшего начальника Спецотдела, дававшего это задание Ромашову, арестовали еще в июне 1937-го, и о его участи не составляло труда догадаться. Ромашов даже не знал, существует ли вообще до сих пор Спецотдел, однако он почти не сомневался, что детьми Грозы теперь никто не интересуется, где бы они ни были. Их наверняка не нашли. Все следы, все подходы к ним держал в голове только он. После того, как Ромашов рухнул в бездны беспамятства, этими поисками скорее всего заниматься было некому, а потом стало и вовсе не до них: аресты руководителей основных отделов НКВД, война…
Но дети Грозы живы, растут! Ромашов знал это, чувствовал всем существом своим! Может быть, он больше и не был телепатом, однако оставался человеком, и сердце его по-прежнему кровоточило от ревности, зависти и желания восторжествовать над теми, кто презирал его за предательство.
Строго говоря, теперь Ромашов мог сам решать, продолжать поиски детей или нет. И решил – безоговорочно да! Продолжать! На службу он вернуться не мог: там его ждет арест за убийство. Однако, если он отыщет этих малышей и сможет доказать, что они наследники Грозы в полном смысле слова и могут быть полезны НКВД, это хотя бы отчасти его реабилитирует. В конце концов, даже сестер Галю и Клаву Красковых он убил в то время, когда искал детей! Да если еще будут задержаны люди, которые их скрывали… Одного Ромашов знал точно, это Виктор Панкратов, имя женщины он выбьет из доктора, стоит только до него добраться! А добраться очень даже стоит, и не только из-за сына Грозы, а чтобы отомстить Панкратову за тот удар!
Планы роились, роились в голове, Ромашов уже видел свою будущую победу и торжество… Однако, чтобы осуществить все эти планы, нужно было сначала сбежать из больницы. Причем умудриться сделать это так, чтобы его не сразу бросились искать. А до побега следует вести себя тихо, как можно тише и послушней, чтобы не провиниться даже в малости, чтобы не испытать ужас обертывания мокрой простыней, которые в Кащенко использовали вместо смирительных рубашек и применяли при всякой провинности.
Москва, 1939–1941 годы
Постепенно Виктор Панкратов сделался своим человеком в квартире Екатерины Максимовны Ковалевой, матери Тамары. Доктор не уставал напоминать, что Тамара рожала настолько тяжело, что никто не был уверен, выживет ли она сама и выживет ли ребенок. К счастью, все закончилось благополучно, это правда, однако и мать, и сын по-прежнему нуждаются во врачебном присмотре. А поскольку он принимал роды, то чувствует особую ответственность за здоровье Тамары и Саши.
Ну что ж, его заботы принимались с благодарностью, а когда заболела Екатерина Максимовна и ей понадобился постоянный уход врача, – с благодарностью двойной!
Слов нет, Тамара была красавица, милая, умная, и Панкратову не составляло труда делать вид, что именно ради нее он беспрестанно таскается в этот желтый обшарпанный трехэтажный дом на Спартаковской, хотя приходил он поначалу только ради Саши. Но потом он и в самом деле влюбился в Тамару и порадовался тому, что муж ее возревновал и возбудил дело о разводе.
Как же все удачно складывалось, думал Панкратов, просто великолепно! Он женится на Тамаре – и Сашка станет его сыном. Теперь можно совершенно спокойно, на законных основаниях, заботиться о нем… Все как было Виктору Панкратову велено.
Доктор никогда не задумывался над тем, кто, собственно, отдал ему такой приказ. Это было неважно. Судьбоносные приказы не обсуждают – их просто исполняют! Правда, иногда в его снах возникало лицо какой-то русоволосой женщины с родинкой в уголке рта и мужчины с нахмуренными, а может быть, сросшимися на переносице бровями, и Панкратов понимал, что это лица тех, кто велел ему заботиться о Саше, но наступало утро – и вещие сны забывались.
Но вот Екатерина Максимовна умерла, развод с Морозовым был получен, день свадьбы Тамары и Виктора Панкратова назначен на июль 1941 года – следовало для приличия выждать хотя бы год после похорон. Впрочем, Виктор уже поселился у Тамары, в свободное от дежурств время гулял с Сашей и все чаще думал о том, как ему повезло с этим невесть откуда взявшимся сыном, потому что мальчишка оказался просто чудесный.
В нем было что-то необычайно располагающее. Панкратов еще не видел человека, который не улыбнулся бы Саше и с удовольствием не оглянулся ему вслед. Он словно бы излучал доброту, его любили все… Кроме, кажется, соседки с первого этажа, Люси Абрамец.
Похоже, она чуяла, что дело с этой самозабвенной привязанностью Панкратова к чужому ребенку нечисто, однако, поскольку истинная причина такой привязанности вообще не могла быть заподозрена, Люся шла проторенной мещанской тропой и немало крови попортила и самой Тамаре, и покойной Екатерине Максимовне сплетнями на тему, что недаром, дескать, кавторанг Морозов развелся с женой-изменницей. Панкратов же полагал, что дело было в элементарной женской зависти одинокой коротконогой дурнушки к высокой и стройной красавице, вокруг которой кипели мужские страсти. Так или иначе, Саша всегда куксился при виде Люси Абрамец и отворачивался от нее, даже когда она строила из себя добренькую тетеньку и норовила сделать ему «козу». Этих «коз» Саша вообще терпеть не мог, тем более – сделанных неприятными ему людьми: сразу начинал сердито орать.
Вообще же он был на диво спокоен, вполне мог играть один, не досаждая взрослым, а когда чуть подрос, страстно полюбил книги. Взрослые часто читали ему: он обожал Пушкина и уже в год с упоением слушал по сотне раз свои самые любимые «Сказку о царе Салтане» и «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях», а едва научившись говорить, твердил их наизусть, хотя, очень может быть, не все в них понимал.
Говорить он начал рано и сразу очень четко, осмысленно, только некоторые слова уморительно переиначивал. А вообще красота слова завораживала его… А еще красота церковных песнопений.
В 1941 году на Пасху в Елоховской церкви, поблизости от которой еще пять лет тому назад митрополит Сергий Страгородский, глава Московского патриархата, устроил свою резиденцию, почему храм и не закрыли, разрешили петь выдающимся оперным и камерным голосам: Козловскому, Барсовой и Михайлову – особенно ценимому церковными регентами за его уникальный бас-профундо[11]. Таким образом, сугубо церковному мероприятию придавался отчасти светский характер, тем более что Барсова, к примеру, стала депутатом Верховного Совета РСФСР первого созыва, Козловский считался любимым певцом вождя, а Михайлов недавно получил Сталинскую премию. Этим людям было дозволено очень многое!
Вот и в один апрельский день (Пасха в 1941 году приходилась на 20 апреля) Саша услышал с улицы распевки – да так и потянулся к церкви:
– Песенки! Песенки красивые! Пойдем слушать!
Тамара послушно взяла его на руки и вошла в ограду. Однако пение тотчас прекратилось. Слышно было, как Козловский вдруг закашлялся и никак не мог остановиться: видимо, поперхнулся.
Тамара хотела уйти, но Саша так и рвался из рук:
– Пойдем туда! Пойдем!
Тамара несмело вошла в храм, потом пробралась меж толпившимися в дверях людьми… Саша, завидев огоньки свечей, что-то восторженно воскликнул, засмеялся радостно.
Козловский, стоявший с побагровевшим лицом, внезапно перестал кашлять и отдышался.
– Чуток не помер, – сказал он полунасмешливо, полуиспуганно словно бы не своим, мягким и высоким голосом, а низким, огрубевшим полубасом.
– Ты никак до моих регистров добираешься? – мрачно, просто-таки по-мефистофельски грохнул своим «профундо» Михайлов, но Козловский только отмахнулся и пробормотал обеспокоенно:
– Неужто связки сорвал? Беда…
– Попробуйте еще раз, Иван Семенович, – предложил регент, сделав знак церковному хору соблюдать тишину.
– Боюсь, – пробормотал Козловский, столь осторожно касаясь горла, словно оно и впрямь было хрустальным (именно так частенько называли поклонники этого великого певца его горло).
Саша вдруг захлопал в ладоши.
– Слышь-ка, Ванюша, просят тебя, – засмеялась Калерия Владимировна Барсова (она, правда, предпочитала, чтобы ее называли Валерией, но это к делу не относится).
Козловский поглядел на Сашу – и вдруг пропел до того легко и свободно, словно и не кашлял, не хрипел минуту назад: