Часть 8 из 27 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда обоих окутало удовольствие, Бруно опустил голову, не шевелясь несколько мгновений, а затем отпустил руки Дюмеля и распрямился. Он хотел одеться, но Констан сел на кровати и приник к нему, обняв за голые бедра и ткнувшись головой в живот. Он снова готов был расплакаться.
— Лексен… Прошу…
— Мы это обсудили. Теперь ты мне уже не поможешь — в первый и последний раз в моей жизни, — глухо произнес Бруно, глядя сверху на макушку Дюмеля.
Вдруг Констан резко отпрянул от него, сдернул колоратку, расстегнул пару верхних пуговиц сутаны, завел за шею руки, а через секунду извлек из-под воротника простой серебряный крестик на светлой цепочке.
— Наклонись, — велел он Лексену дрогнувшим голосом. Тот послушно склонил голову, и Дюмель застегнул на нем цепочку, заправив крестик за воротник униформы.
— Да защитит тебя Господь и сбережет от всех напастей, — прошептал Констан, сидя на кровати и положив руку на волосы Бруно. Глаза сильно увлажнились, взгляд был дрожащим, размытым. Когда он убрал руку, а Лексен поднял голову, то увидел, что в его глазах скопились слезы. Бруно поспешно отвернулся и засобирался, натягивая брюки. За ним последовал Констан.
— Я люблю тебя. Прощай, — оправив ремень, Бруно обнял Дюмеля и последний раз поцеловал, вложив в поцелуй всю боль расставания. Констан последний раз ощутил вкус его губ.
Через мгновение дверь в комнатку захлопнулась. Дюмель остался один.
— Прощай… — прошептал он в пустоту.
Часть II
Глава 8
Крохотная церковь, единственная на всю коммуну, существовала на этой земле с конца позапрошлого века. В нее стремились жители со всех окраин Обервилье. В праздники здесь всегда собиралось много народа: яблоку негде упасть. Камерный хор служителей сливался с негромкими, но ровными голосами прихожан — их просьбы исходили из души и сердца, превращаясь в стройные песнопения верующих, обращающихся к Христу. Казалось, что пели сами небеса — ангелы спускались с высоких и недоступных, пронзительно-белоснежных перин и вкладывали в грудь каждого, кто был в церкви — прихожанина, певца из хора, священников — нескончаемую любовь к Богу, и люди воздавали Ему хвалу.
Такого было первое впечатление Дюмеля, когда он впервые вошел в церковь еще совсем маленьким мальчиком и попал на первую в его жизни службу. Но что это был за праздник, Констан уже не помнил. Он спокойно, без капризов выстоял все положенное время служения и совершения таинств, с неподдельным интересом оглядываясь вокруг и в волнении перебирая руку матери. Он почувствовал и ощутил, что в церкви хорошо так же, как и дома с родителями: здесь тепло, светло, никто не зол, все радостны и когда счастливы — поют. Только неотступно следует за тобой взгляд самого главного христианского святого — самого́ Иисуса. Дома его образ висел над кроватью в родительской комнате, но тут он был всюду, наблюдал за каждым твоим шагом. Фрески и витражи, распятие в руках священника и такой же большой мученический образ над алтарем — отовсюду на тебя смотрел сам Бог.
Отец подвел его к алтарному распятию. Теперь Констан мог ближе и лучше разглядеть образ Спасителя. Он увидел Христа — истерзанного, скорбящего, испытывающего муки, но сильного духом, неотступного. Его образ запечатлелся в памяти Дюмеля. Он даже сравнил Его со своим отцом. Тот возвращался домой после долгих и тяжелых недель рыболовства, и Констан несся к нему, желая заполучить долгожданные объятия и крепкие отцовские поцелуи. Он радовался и смеялся, и отец тоже был счастлив наконец увидеться с семьей. Но порой Констан смотрел в его глаза и видел в их глубинах грусть: за маской ярких и лучистых огоньков радужки скрывалась боль, тревога, страшная усталость. Но отец никогда не показывал, что сломлен. Он всегда возвращался таким же, каким и уходил, перед самым порогом пряча свои тревоги и неудачи, не давая повода семье распознать в нем слабость. Горюя сам, отец не хотел расстраивать семью. Только безграничная любовь к супруге и сыну восстанавливала его силы, только благодаря любви он был счастливейшим на свете.
У каждого человека есть отец, и Констан любил своего. И Иисус тоже его отец, только небесный. Обоим отцам знакомо сострадание и милосердие, боль и тревога за родных и прощение. И эти два родителя — небесный и земной — всегда сопровождают Констана по жизни. Страдания и муки, смиренно вынесенные Христом и испытываемые отцом, впоследствии вдохновили Дюмеля на служение Богу. Если отцы встречаются с тягостями лицом к лицу и не бояться принять их на себя, то он, Констан, тоже обретет силу, пронеся на своих плечах все невзгоды, что выпадут на его жизненном пути, узнает свои слабости и пройдет через них.
Констан верил, что становится сильнее, и чувствовал это. Он — самый младший служка при церкви в коммуне. Невысокий, худенький, со всей страстью вслушивающийся в голос священника, ищущий в нем духовность, доверие, силу. Со всех сторон на него смотрит Бог — сильный, могучий, незримо заполняющий собой всё пространство церкви. В своих широких ладонях Он протягивает любовь — свое собственное сердце — людям. Точно так же, как и дарит всю свою безграничную любовь Дюмелю его отец. Констан не отступает от учений Христа. Он знает о добре и зле, уже умеет их различать и опознавать. Сила и могущество Бога — в Его любви, Он полон этой любви, Он такой большой и такой могучий на этих фресках, потому что вмещает в себе горячую сердечность, привязанность к человечеству.
Однажды Констан вместе с другими маленькими служками посетил парижский старинный храм. Это был его первый большой выезд в столицу на экскурсию, организованную приходом церкви Обервилье. С картин, витражей и фресок этого храма за каждым маленьким и робким шагом Констана так же, как и в родной коммуне, наблюдал Иисус. Но Дюмель не верил своим глазам. Он шел и спотыкался, глядя на изображения Христа — и одновременно не на него: образ сильного сложения на распятии, которое он столько лет наблюдал в церкви коммуны, не вязался с теми художественными представлениями мастеров, что много веков назад изобразили Иисуса на этих стенах и в цветных стеклах. Высокий — но худой. Вместо пышных локонов — ниспадающие пряди. Вместо широких и сильных рук — тонкие ладони. Он с безучастным лицом исполнял и выносил всё принятое на себя, худое и блаженное. Маленький Констан не верил, что Христос, сильный духом, слаб телом — Он должен быть могуч и статен! Дюмель возненавидел древних авторов за, как ему казалось, искажение образа Бога. Да, Он жил среди людей, Он им подобен почти во всем и равен, но в Нем есть то, что ни в одной живой душе не было, даже если соединить все живые души на свете — беззаветная и безграничная любовь, которая наполняла Его жилы, Его мускулы, благодаря которой Он возвышался над людьми, благодаря чему был силен. Дюмелю не нужен был Его образ в представлении многовекового парижского храма — он всегда стремился к тому Христу, что жил в церкви Обервилье! Вот Он, истинный Спаситель, надежда человечества!
Констан еще долго помнил эту историю, как увидел двух разных Иисусов — и в то же время это был один Бог. Но почему Он разный? Он должен создавать одно-единственное впечатление — а что так ни отражает силу веры, как сила телосложения, как широта ладоней, в которых поместится весь мир, как пронзительный всепрощающий взор! Дюмель сам стремился быть сильным верой, подобной Христу, и телом: уже обучаясь в католической школе, он правильно питался, занимался физическими упражнениями, соблюдал режимы сна и отдыха и рос крепким мальчишкой. Вместе с ним, так же как он проникнутые христовыми учениями, ученики этой школы, его однокашники старались вести жизнь, достойную будущего служителя церкви. Взрослея, мальчики превращались в юношей, в глазах которых отражалось светлое небо, самое безгреховное место, к чему стремятся праведные, верующие, кто хочет быть ближе к Богу. И так же, как возвышались внутренне, воспитывая в себе смирение и веру, внешне они становились словно юными ангелами: высокие, стройные и в глазах горит огонь — огонь защитников и неотступников христианской веры.
Когда Дюмелю минуло пятнадцать, его мир, его представление о Христе снова перевернулись. Учащиеся католической школы посетили Лувр, и именно там Констан восторженно и неотрывно смотрел на копию «Пьеты» Микеланджело. Развернутое к зрителю мускулистое тело Христа, ниспадающая безвольная рука с новой силой воскресили в юном Дюмеле, и так следующему пути постижения Бога, любовь к Нему. Эти изящно вырезанные мускулы, эта сила — духовная сила, вера в бессмертие, что открыто и доступно каждому, кто войдет в храм. Дюмель вновь соединил атлетическое тело Христа и силу веры воедино. Он молил Его и молился, благодарил и просил помощи. В минуты горестей и радостей он всегда чувствовал десницу небесного отца, протянутую к его голове. Вместе с этим он вспоминал и руки своего папы, земного, его заботливые и любящие объятия и касания.
Новое и неожиданное влечение овладело Констаном некоторое время спустя, когда жарким летним днем юноши, учащиеся школы, в очередной раз купались на озере. Странно, что это пришло к Дюмелю только тогда, не ранее и не позднее. В последующем он связал этот интерес с неизгладимым впечатлением от посещения главного парижского музея и выставочной экспозиции, посвященной библейским творениям — всему дала толчок копия величественной скульптуры итальянского мастера, оказавшаяся проникновенной вершиной. Именно в тот жаркий день, расслабившись, сидя под ласковыми лучами солнца и наблюдая за играми своих сокурсников, Констан внезапно отметил, что его друг детства, Луи, учащийся в одном с ним классе, — обладатель такого же стройного, красивого торса, как Христос с пьеты. Дюмель внезапно вспыхнул и не мог отвести от Луи глаз. Иисус силен телом и духом, и в школе все учащиеся воспитывают в себе силу веры, восполняя и тело физически. Но нежная физическая красота оказалась доступна только Луи и была сосредоточена в нем. Было в юноше что-то приковывающее взгляд, манящее, ласковое, спокойное. Так же, как хотелось соприкоснуться с любовью Христа, прочувствовать ее, так же сейчас Дюмелю хотелось коснуться тела Луи, его жил и мускулов. Но это было бы позорно — юноша касается юноши, чтобы откровенно ощутить его силу физическую и потому силу его духа. Дюмель не отрываясь смотрел на Луи, на его точеные мускулы, крепкие руки и ноги. И вдруг Луи обернулся и заметил, что Дюмель наблюдает за ним, и даже не сколько с интересом, сколько со страстью, будто что-то жаждет узнать от него. Луи подошел к Констану. Глаза Дюмеля забегали по сторонам, пульс и дыхание участились. Он сел на песке, нервно потирая колени ладонями, и отвернул голову. Предложение подошедшего Луи потрясло Констана: юноша тихо и осторожно спросил, не хочет ли Дюмель проникнуть в недоступное ранее, ощутить что-то невероятное. Дюмель конечно хотел попробовать — его не остановила мысль, даже в тот момент не пришедшая в голову, что это, чтобы оно ни было, может оскорбить преподавателей, опозорить честь всей школы, учеников и его самого в том числе, что всё это может закончиться плохо. Во время разговора ему тогда в голову не могло прийти, что то́, чему предстояло случиться, противоестественно заложенной в каждом человеке божественной природе. Но как бы то ни было Констан последовал за Луи, потому что доверял: они росли на одной улице, вместе бегали по дворам, четыре года отучились за одной партой в общеобразовательной школе, а теперь вместе обучаются в католической. Дружба юношей была проверена временем, они во всем полагались друг на друга и так же защищали.
В тот же вечер после уроков, когда сумерки сгустились над территорией католической школы, в старой пристройке у сарая на задворках сада, вдали от людских глаз, Дюмель и Луи неловко одаривали друг друга поцелуями и ласкали тела поверх одежды. Констану понравился такой опыт. Он почувствовал силу Луи — его друг был способный ученик, один из лучших в обучении и стремлении, он всегда желал достичь знаний и познать смысл христианского душевного и телесного креста. В Луи была скрыта настоящая, искренняя, глубокая любовь, с которой он теперь делился с ним, Дюмелем. После всего, что между ними было, Луи признался Констану, что когда они уезжали в школу после весенних каникул, погостив у семьи, в тот день он, Луи, остался гулять с Жози, подругой их детства, дольше, поскольку Дюмель ускакал домой. Девушка завела Луи за забор в кусты и попросила поцеловать в губы со всей силой, а потом потрогать грудь и пощупать ее под платьем. Взбудораженный Луи так и сделал. С того дня он жил мечтой овладеть телом Жози, и потому сейчас так же сильно хотел изучить тело Дюмеля — давнего лучшего друга, спутника жизни, единственного, что соединяло его с Жози и всех их друг с другом. Констан предложил продолжить в другой раз — его охватило небывалое волнение, голова шла кругом, тело горело, а душа металась, так что он едва мог совладать с собой и ровно стоять на ногах. Для того, чтобы быть готовым узнать друг друга больше и откровеннее, нужно время, но в этот вечер всё произошло так быстро, хоть и волнующе. У Дюмеля даже не возникла мысль о позоре, что должен обрушиться на него уже сейчас, поскольку он совершил недопустимое, но юноша забыл про это совсем: всё его существо обволакивало одно желание, заполнившее разум, и ставшее, кажется, смыслом предстоящих дней.
Когда настал очередной выходной, Луи и Дюмель, ни разу за неделю не уединявшиеся, готовящие себя к ответственному моменту, уехали в коммуну к Жози и пригласили ее погулять в районе их школы. Вечером в той же самой пристройке втроем они познали друг друга, подражая взрослым, но неумело и стремительно в надежде, что впечатления будут ярче. Дюмель, пунцовея до ушей, но не отводя глаз, смотрел, как откровенничают нагие Луи и Жози. Она постанывает под ним, улыбаясь, и Дюмель страстно хочет, чтобы Луи сделал с ним то же: подарил любовь. Он желает воссоединения с Луи, жаждет получить от него его душевную страсть и его силу. Констан уже застонал от нетерпения, как Луи и Жози расцепили объятия, и девушка, дернув Дюмеля за руку, повалила его рядом с собой. Волнуясь, он овладел ею не сразу и смотрел на меняющиеся черты лица, пока Жози была охвачена неразрешимым буйством красок. От неожиданно быстрой близости с девушкой, одновременно желая узнать поведение женского тела, проникнуть в его тайны, обрести опыт, Констан двигался торопливо, не зная, правильно ли он делает. Спустя время Жози застонала, а вместе с ней и сам Дюмель — Луи встал на колени позади Констана и слился с ним. Луи задавал ритм, Констан повторял его с Жози. Вскоре Дюмель почувствовал, что вот-вот умрет от переизбытка скопившихся и бивших через край чувств: голова кипела, сердце прыгало от дикого восторга, тело стремительно терялось вес, ссыхалось, отдавая свою силу исступленному влечению, разъедавшему все органы. Жози первой почувствовала опустошенность, когда все ее чувства взорвались в ней, и она, отстранившись от Констана, часто задышала с улыбкой на губах, закрыв глаза. Но юноши еще были сплетены друг с другом. Дюмель сопротивлялся слабости, с каждым мигом подступавшей всё ближе, потому напрягал все свои мускулы, чтобы удержать тело, чтобы принимать любовь Луи. Но тот был слишком силен. Констан ощущал, как с каждым новым движением Луи его собственное сердце проделывает трещину в ребрах — грудь страшно болела, а голова давно была словно чужая: в ней плясали сладострастные образы, перед глазами плыли круги, видения, картинки, а в ушах стоял один удовлетворенный стон — его ли, Луи, или Жози, или всех вместе. Дюмель не был таким сильным, как Луи, и потому сдался. Из тела хлынул поток чувств, доставивший одновременно боль и безграничное удовольствие, и Констан без сил рухнул рядом с Жози, не сразу осознавая, что произошло, потому что не верил в случившееся. Когда все трое едва отошли от первых бурных впечатлений, то с новой силой жадно набросились друг на друга. Дюмель конкурировал с Жози за внимание Луи и пытался доставлять ему более смелые и неожиданные ласки. Он ревновал. Он вцеплялся в губы Луи, думал о присутствии девушки, явно здесь лишней, и ненависть пожирала его мысли. Но зло не должно управлять разумом, потому Констан преобразовывал его в неистовость и пылкость, еще откровеннее прижимая Луи. Когда Жози ушла, сладко отблагодарив друзей, Луи и Дюмель вновь впились друг в друга…
Вспоминая те без малого судьбоносные дни, когда Констану открылись истинные силы — божественная и мужская, — он думал, какой из них побежден, какой принадлежит. Могут ли они вместе управлять им? Теперь он знает ответ на вопрос: да, еще как. Дюмель отдан Христу — его душа верит в любовь и бессмертие. Дюмель отдан и Бруно — его тело тянется к нему вместе с душой, которая тревожится и стонет, что сейчас не может дать любовь дорогому человеку. Вот почему тогда Лексен привлек Констана, впервые оказавшись в церкви. В Бруно тоже была и до сих пор есть сила. Еще не зная Лексена, Дюмель уже видел, как тот полон энергии, как тот готов делиться ею с любимыми людьми; как Бруно тоже юн, крепок и горд, как когда-то и Луи.
Констан уже много дней размышлял о неизведанных путях человеческой души и его личной дороге, начертанной Богом на небесах. Что он, Дюмель, однажды — как и случилось — должен был встретить мрачного на вид мальчишку, у которого окажется открытое и большое сердце, полное глубокой привязанности. Констан прикрыл веки. В мыслях вновь ярко предстал Бруно. Его юное нагое тело, покрытое поцелуями. Его непослушные темные волосы разметались по матрасу, одна прядь упала на лоб, закрывая глаза, но его рука не коснулась ее. Его ладони сжимали локти Дюмеля, когда тот любил Лексена до потери пульса, обретая новую вселенную, окунаясь в искрящийся вихрь. Его глаза бессвязно фокусировались на лице Констана — разум был околдован возбуждением, а через приоткрытый рот из часто вздымающейся груди исходили сладостные стоны и просьбы продолжать. Он принимал его силу и впитывал в себя. Он сам делился ею с Констаном. Вместе они обретали равновесие и пополняли энергию своих тел: один искал и находил ее в вере, другой — в упорстве характера.
Дюмель с силой зажмурился. Образ Лексена пропал, а перед глазами, словно по водяной глади, пошли разноцветные круги.
Время терялось в пространстве, и ни одни часы мира не в состоянии были его восстановить. Скоро над Парижем пронесется гром. Роковое свершится. В это верил даже Дюмель — но сердцем не мог принять до сих пор. Майские теплые солнечные дни никого не радовали. Стоило только закрыть глаза, жмурясь от слепящего солнца, как ты видел истерзанный Париж, полыхающий пламенем сотен пожаров.
Констан с силой тряхнул головой и слишком резко отклонился, чтобы опереться о стену, как больно ударился затылком и зашипел, накрыв ушибленное место ладонью, боясь его растирать, тем самым причиняя боль. В голове зазвенело, и по ощущениям набухала здоровая шишка. Из глаз непроизвольно покатились жгучие слезы. Он заплакал — уже не от боли, но от осознания собственной беспомощности. Куда делась вся его стойкость? Куда он ее потратил? Он каждый день вспоминал Бруно, своего дорогого мальчика, который стал таким мужественным и храбрым, едва Францию охватила страшная напасть. Уже много дней его не покидал стоявший перед глазами образ Лексена. От этих воспоминаний у Дюмеля сжималось и болело сердце. В своей памяти он смотрел в глаза Бруно, и сейчас казавшиеся живыми, пылающие решимостью. В доставшейся ему военной куртке, свободный фонд которой распределялся добровольцам, юноша смотрелся как настоящий солдат, будто рожденный сражаться и защищать не просто на словах, но на деле. Это ли было его призванием? Неужели да? Дюмель помнил, как Лексен однажды сказал, что он, Бруно, пойдет на всё, на любые жертвы, лишь бы мать и Констан были здоровы и счастливы. Боится ли он своей собственной смерти? Да. Даже Констану страшно покидать этот земной мир, поскольку он думал, что, когда придет его час, он еще недостаточно будет готов, чтобы принять безгреховность и чистоту небесного царства. Он тоже совершал недостойные поступки, но не со зла. Он тоже падал духом, но не от слабости. Он никогда не отворачивался от Господа и всегда стоял лицом к нему, чтобы Иисус видел его раскаяния.
До каких пор Дюмель будет разочаровывать Бога своим унынием? Стоило наконец собраться с силами. Ради родителей и ради Лексена. Когда все вернутся в Париж, когда наступит мир во всем мире, любимые Констаном люди должны увидеть, что ему удалось сохранить всё тепло, весь свет, всю любовь и верность, что они сами оставили ему при прощании.
* * *
Отец Бруно оставил семью, когда Пьеру было пять. Мальчик совсем его не помнил. Он никогда подробно не спрашивал о нем мать даже много лет спустя после его ухода. Он даже не знал, где и кем отец работал. Тот просто уходил рано утром, а приходил точно к ужину, весь пропахший потом и острым ароматом каких-то свежих древесных щеп. Подошвы сезонных сапог и ботинок были вечно грязные из-за какой-то въевшейся пакли. Отец всегда приносил в дом много денег, поэтому семья ни в чем не нуждалась, и в детстве у Пьера всегда было много игрушек и не одна пара ботиночек. В один день, когда отец ушел навсегда, мальчик не удивился, подумал, что так и должно было быть, что это — часть их семейной жизни. После его исчезновения атмосфера тепла и уюта, казалось, осталась прежней: мать не ударялась в воспоминания о днях и годах замужества, никогда при Пьере вслух не заговаривала, что она думает об оставившем их главе семейства; им вдвоем было тепло и хорошо. Вот только через несколько недель обнаружился недостаток в финансах. Пьер, будучи малышом, тогда ничего не помнил и не замечал, но его матери несколько месяцев было тяжело: она старалась, чтобы ее сын ни в чем не нуждался, и во многом ограничивала себя. Она не смогла приобрести мебельный гарнитур, который очень хотела, на который долго копила. Ей пришлось продать часть сервиза своего отца, итальянского иммигранта, недождавшегося рождения внука. Но тем самым она собрала достаточно денег, чтобы устроить сына в школу и дать ему образование.
Когда Бруно было девять, его мать встретила Эрне. Он работал в центральном офисе в инженерном отделе на узле связи и однажды на один месяц по переводу руководил группой по настраиванию и налаживанию оборудования в почтовом отделении, где работала мать Пьера. Тогда он еще был славным малым — веселым, сильным, ловким, словно сошедшим с американских кинолент про бравых ковбоев. Между ним и матерью Бруно завязалось знакомство, через некоторое время перешедшее в любовь. Эрне стал чаще заходить к Бруно в гости и каждый раз вместе с приятным подарком для Элен приносил маленькую, но яркую игрушечную безделушку для Пьера, за что тот любил мужчину. Он приносил малышу приятные дары — игрушки, он любил его мать и относился к Пьеру как собственному сыну. Вместе им было хорошо. Мать так и не вышла за Эрне замуж, но все трое быстро стали друг другу крепкой настоящей семьей. Вместе они прожили счастливые четыре с половиной года, после чего Эрне стал меняться в худшую сторону, однажды став совершенно невыносимым.
Лексен начал примечать изменения в характере Эрне с самого их начала и как любимый пасынок, почти сын, желал помочь ему. Но Эрне отворачивался от его заботы, что-то бурчал себе под нос и уходил, сердито потрепав мальчика по плечу. Единственно, чему Лексен был рад за время истеричных выходок и припадков Эрне, — тот никогда не поднял на него и мать руку. Он орал, бранил и материл весь свет, молотил по воздуху кулаками, отчаянно бил по столу, пинал стулья — но не замахнулся на них, не дал пощечину, не ударил. Но однажды совершил в сто и тысячи раз худшее рукоприкладство. То, отчего мир Лексена перевернулся и замкнулся в нем самом, усыхая и не реагируя ни на какую помощь.
В детстве и отрочестве Лексен никогда не скучал — у него отличный отчим, совсем как настоящий отец, который с радостью брал мальчика на прогулки в парки, кино и музеи. У Лексена был лучший друг с начальной школы — худенький и подвижный Базиль с копной непослушных светлых волос, круглыми очками на остром носу и широкой улыбкой, который всегда был заводилой чего-то интересного и активного наравне с Бруно. Им было хорошо вместе: они вдвоем носились как угорелые по школьным этажам, в спортивных состязаниях всегда участвовали в одной команде и практически никогда не ссорились даже по пустякам. Всё свободное время Бруно было занято Базилем, а Базиль всегда разделял свой отдых с лучшим другом — Бруно. Как и все мальчишки, они также противостояли в извечной войне девочкам — то язык покажут, то тетрадкой кинут, то за волосы дернут. И если с годами, с взрослением и внешним изменением, когда у девочек округляются формы, что так и манят мальчишек прикоснуться к ним, отношение к прекрасному полу как обычным представителям человеческой расы у Бруно не поменялось ничуть (за исключением, что в силу возраста он перестал проказничать как младшеклассник), то в Базиле в один день всё перемкнуло. В то время, когда Бруно не обращал на девочек совершенно никакого внимания, считая это лишним отвлечением от любимейших занятий, Базиль страдал по девочке из параллельного класса, с которой так часто пересекался на перемене. Всё началось лишь с того, что во время школьного фестиваля творческих идей их классы объединили для создания изобразительного проекта. Тогда Базиль сразу приметил высокую девушку с пухленькими губками, голубыми глазами и небольшой, но красивой грудью. Бруно пришлось поддерживать друга в его стремлениях и желаниях сблизиться с этой девушкой и изобретать стратегию, как добиться ее расположения, хотя сам совсем не понимал, зачем это Базилю надо и как это делается — по щелчку пальцев влюбляться, не зная внутренний мир человека, когда был задет чисто внешностью. Но Базиль очень хотел познакомиться с девушкой, это была его мечта, это стало главным его стремлением. Базиль его лучший друг. И Бруно хочет, чтобы он был счастлив, а потому должен приблизить его счастье. Разработанный на пару план увенчался успехом — через несколько недель девушка, которую звали Шарлин, стала встречаться с Базилем.
Бруно был благодарен другу за то, что не бросил его, как это бывает, когда люди находят свою любовь и перестают обращать внимание на друзей, всегда до этого бывших рядом. Лексен сам наблюдал: едва один из пары друзей находит себе вторую половинку, другой друг отодвигается на второй план. Они не однажды втроем ходили гулять после школы и в выходные, а когда Базиль не встречался в Шарлин, то не сильно грузил Бруно успехами на личном фронте. Лексена просто тошнило, когда человек рассказывает своему другу про свою любовь: что они делали, как он себя чувствует, что им обоим предстоит, фу! Пусть все влюбленные сладкие парочки живут себе преспокойно сами с собой наедине — счастье любит тишину, так нечего трепаться о нем прилюдно, вдруг сглазишь.
В один день Базиль пришел в школу невероятно счастливым, что не ускользнуло от внимания Бруно. Он никогда не видел друга пышущим настолько невообразимой жизненной энергией, с огнем в глазах. Лексену не терпелось узнать, что же произошло, на что Базиль таинственно, но нетерпеливо ответил, что по дороге домой он всё расскажет во всех подробностях. Вечером, когда друзья вышли за школьную ограду, Базиль признался Бруно, что у него был настоящий интимный опыт с Шарлин у нее дома. Лексена словно ударили под дых. Он не ожидал такого от друга, не понимая, какие сам чувства испытывает. При этом Базиль без стеснения описывал буквально всё. Бруно был уверен: не будь они на людной улице, Базиль бы и на деле продемонстрировал, что вытворяли они с Шарлин прошлым вечером, сняв брюки и прилипнув к любому дереву. Кто бы мог подумать: Базиль, долговязый, с дурашливым видом, очкастый Базиль станет объектом внимания чуть ли не первой красавицы средней школы да еще и ляжет с ней в одну постель! Бруно вспыхнул, когда Базиль близко наклонился к нему и зашептал на ухо, как Шарлин стонала и плакала от удовольствия. Дальше Бруно отключил слух и подумал: девушка ведь не должна чувствовать боль от любви, она наоборот должна быть счастлива, на что Базиль расхохотался.
— Друг, вот когда попробуешь сам, узнаешь! — Базиль похлопал друга по плечу. — Я что-то сделал ей, когда входил, не сразу получилось. Она сказала, так бывает со всеми девственницами, и это нормально.
Бруно помотал головой. Для него это было открытие: то, когда мужчина преодолевает какую-то невидимую преграду в женском теле, отчего девушке, если у нее это случается первый раз, становится больно. Насколько больно? Настолько, что она дальше всё равно может получать удовольствие? Или становится зациклена на болевых ощущениях, мешающих ее мыслям? Бруно не хотел узнать это на практике. Он вновь поморщился от мысли, что плоть его друга входила внутрь обнаженной Шарлин. А Шарлин, несмотря на то, что призналась, что ей было хорошо с Базилем, плакала.
Лицо плачущей Шарлин стояло перед Бруно в то страшное для него утро. Он смотрел на свое отражение в зеркале с поврежденной рамой, приставленной к столу напротив его кровати, — и видел ее. Девушка двигалась: ее плечи дергались, молодая грудь вздымалась, рот приоткрыт, а глаза полны соленой влаги. На самом деле двигался он, насильно нагнутый Эрне. Бруно лежал на кровати, скрюченный и удерживаемый мощной хваткой пьяного отчима, нависавшего над ним и вдавливающим в кровать, причинявшего боль, унижавшего. Он чувствовал Эрне в своем теле. Бруно стонал от боли и страха. Из глаз текли слезы, когда он смотрел в зеркало, как над ним надругивается Эрне, и не отводил затянутый пеленой взор. Он вспоминал историю Базиля и его плачущую Шарлин. Он сам был сейчас таким. Он был на месте девушки. Лексен на миг закрыл глаза, а когда раскрыл, увидел в отражение в зеркале вместо полуголого отчима Базиля. Дыхание сбилось — легкие словно выпустили весь воздух, стало нечем дышать. В ушах громко стучало сердце. Сзади вдавливал в панцирь кровати Эрне. Из зеркала на Бруно кидал похотливый взгляд Базиль. Это Базиль трогал его бедра. Это Базиль впивался в них, оставляя красные следы. Это Базиль терся о его спину. Это Базиль причинял ему боль. Но Базиль был другом. Базиль не смог бы сделать Бруно зло.
Скверна запятнала его душу и тело. Бруно очнулся от видения и упал лицом на кровать, зарыдав в смятую простыню. Он разрывался от терзающий всё его существо боли.
Базиль, кажется, равнодушно отнесся к той боли, что доставил Шарлин. Разум Бруно метался между двух травм — одну нанес Эрне, другую — Базиль. Не может же быть такого, нет, Бруно не верил, что только через боль можно получать наслаждения. О, вот Эрне его получал сейчас в достатке — Лексен слышал за своей спиной громкие стоны и чувствовал неистовые движения удовлетворяющего свою похоть отчима. Когда Бруно уже замкнулся в себе, то постоянно размышлял: ведь есть — должны быть — на свете люди, мужчины, которые любят чисто, которые не причиняют вреда, которым важно, что чувствует его любимая. Как бы ему, Бруно, хотелось познакомиться с одним из таких, чтобы он вселил в него веру и надежду, что боль не вечна, она уйдет, что положительные эмоции, радость, счастье, можно и нужно дарить только нежно, мягко, ласково.
Бруно уже не мог иначе смотреть на Базиля. Он отмалчивался на его шутки и анекдоты, предложения пойти в парк аттракционов или в кино. Он видел в нем обычного удовлетворителя своих желаний, как Эрне. Любил ли он еще Шарлин по-настоящему, той детской светлостью, когда только понял, что она ему нравится? Когда между ними только вспыхнула искра симпатии, когда они еще не оказались в одной постели, они были так милы, а их ласки были такими осторожными, опасливыми, по-детски дразнящими. А теперь Базиль гордился, Бруно знал и видел, что самый первый в их классе переспал с девушкой, став мужчиной, зная и продолжая изучать женское тело почти каждую ночь. Базиль стал противен Бруно, в котором с каждой новой неделей угасала надежда хоть краем уха услышать историю чистой любви мужчины, не говоря уж о знакомстве с ним. Недели спустя после случая с Эрне Бруно, лежа в своей кровати, размышлял, как мужчина может быть ласков со своей девушкой, когда дарит ей свою любовь, и вдруг представил, как кто-то осторожно, кто мог бы быть чист помыслами и нежен в ласках, обхватил бы его, любовно дотронулся до тела, не спеша подготовил бы к чувственному слиянию двух любящих душ и нежно и осторожно подарил новые ощущения, мягкие и приятные. Разум Бруно распахнулся. Его тело почувствовало невидимое принятие любви. Все его чувства возбудились и обострились. Он ощущал невидимые касания там, где его трогал Эрне, но теперь эти незримые ладони оказались изящными и легкими. Они дарили Бруно удовольствие. Всё закончилось так же внезапно, как и началось. Бруно запаниковал, что не сможет вынести столько нежностей, что разыгрались в его воображении и перенеслись в реальный мир, а потому, вздыхая, попытался быстро успокоиться.
Эти видения и представления помогали ему меньше думать о Базиле, который стал раздражаться на запертого внутри своего сознания друга и часто отвлекался на Шарлин, чтобы не видеться с неблагодарным Лексеном — «Бруно не желает разговаривать, да и черт с ним, сам виноват, что не хочет реагировать на то, как я пытаюсь его выпутать из дремучих лесов души, так может вдвоем сходим куда-нибудь?». Сперва Базиль терпел угрюмость и замкнутость Бруно, но с течением времени, чувствуя себя глубоко недооцененным, стал относиться к Лексену пренебрежительно и даже брезгливо. Он ведь тот, кто вытягивает его, Бруно, из темных пучин! Тот должен быть ему благодарен и идти навстречу попыткам спасения, помогая и ему, и самому себе, но делает наоборот только хуже! Сначала Базиль бросал язвительные фразы только в лицо Бруно. Затем пустил по всему классу волну, что Лексен слабохарактерный дурачок, которому не даст ни одна девушка, потому что он сам боится женщин. А потом Бруно сменил школу. И больше не видел ни Базиля, ни Шарлин.
Идя по улице вместе с матерью, посещая очередного доктора или гуляя на свежем воздухе, Бруно осматривался по сторонам и ловил взглядом влюбленные пары или компанию друзей, выискивая среди них свое идеальное представление, воплощенное в настоящем человеке. Он верил — он узнает по поведению того, кто правилен, кто чист и кому важен его спутник. За пару лет Бруно находил таких мужчин и наблюдал за ними издалека. Это были обычные парижане, спешащие по своим делам, надолго не останавливающиеся и нигде не задерживающиеся. Они жили своей жизнью, они дарили чистую любовь, они ограждали от боли. Они появлялись в поле его зрения на короткие секунды и вновь исчезали, теперь уже навсегда. Но однажды настал судьбоносный для Лексена день. Он лично встретил его. Он сразу его узнал, сразу поверил, что сблизится с ним, что тот научит его своей любви и раскроет его, Бруно, любовь в нем самом. Дюмель был не просто воплощением идеала — он был сам идеал. Его следование чистым целям и правильному выбору восхищало Бруно. Он всегда искал и находил что-то хорошее во тьме, которое окутывало его, Лексена, и таким образом спас его от самого себя. Он верил во всеобъемлющую любовь, перед которой нет преград. Его не останавливала позиция церкви о греховности связей лиц одного пола. Он не принимал это сердцем, но жил с этим, и ему было тяжело, Бруно знал. Дюмель не мог противиться такой любви — тому святому чувству, что вечно и накрепко связывает людей, идущих до самого конца, всем невзгодам назло. Единственная страшная борьба в этом мире — это борьба самим с собой. И Констан боролся. И любовь победила. Сердце сильнее разума. «Пусть будет так, как предначертано нам небесами, — сказал он однажды Лексену, — но что бы ни случилось, я всё равно тебя не покину».
Бруно вспоминал эти слова, мусоля кончиком языка грифель карандаша и расправляя на согнутом колене клочок желтой бумаги. Он наконец решил написать письмо. Он хотел это сделать даже в день, когда только прибыл в расположение части, в состав которой был включен вместе с другими новобранцами. Но знал, что эмоции не станут ему подвластны и изольются бурной рекой, что ему не хватит бумаги, чтобы в очередной раз, теперь только письменно, признаться Дюмелю в безграничной любви к нему.
Фронтовые сводки о неудачах французской армии каждый раз его подкашивают и пугают. Каждый раз, когда ревет мотор вражеского истребителя и недалеко разрываются снаряды, земля уходит у него из-под ног и он желает исчезнуть, стать невидимкой. И каждый раз незаметно для однополчан он молится как умеет, кладя ладонь на грудь поверх кителя и слегка прижимая под ним подаренный Констаном крестик.
Глава 9
Май — июнь 1940 г.
Майские и июньские дни звучали в ушах парижан как метроном. Каждый удар равносилен шагу по направлению к пропасти. Каждый удар сравнивает с землей. Каждый удар не оставляет надежд.
10 мая немцы перешли границу Нидерландов и Бельгии. В тот же день французские войска вошли в брюссельское королевство. Новое после очередного перерыва военное столкновение гитлеровцев и французов произошло 13 мая в Бельгии. Тогда же немецкие войска пересекли бельгийско-французскую границу.
Дюмель понял, что конец близок.
Не видя ничего и никого вокруг, сразу после вечерней службы, бросив университетские занятия, вечерним поездом он выехал к родителям. На вокзале коммуны скопилось много народа: собрав пожитки, что можно и необходимо взять с собой, все отъезжали, эвакуировались, набивались в вагоны сверх мест. Констан привык к этому, он видел это каждый день уже много недель в Париже. В родительском доме более заметно обнаруживалось пустующее пространство: Дюмель был здесь всего неделю назад, но сейчас не досчитался пары кресел и буфета. В прихожей стояли собранные чемоданы и мешки. Мать и отец сами были готовы без уговоров сына покидать это место. Вчера вечером оба уволились со своих работ. Семья обнялась, стоя посреди гостиной. Женщина зарыдала. Отец Констана крепче обнял сына и супругу и сильнее прижал их к себе.
Людей на вокзале собралось еще больше. Озабоченные спасением своей собственной жизни и жизни членов семьи, все орали друг на друга, скидывая с подножек вагонов, а, победив в схватке за место в поезде, сами забегали туда с родными и, выбив крохотный уголок, скалились на каждого, кто смел их сгонять с выбранного места. Станционные смотрители, дежурные и начальник, проводники не могли управиться с толпой. Их возгласы, что на следующий день прибудет дополнительный состав для эвакуации, утопали в людских визгах.
Констан решил посадить родителей именно на этот поезд во что бы то ни стало. Велев им держаться вместе и ожидать его, он, рассекая людскую толпу, пробился к начальнику поезда, пытавшегося сдерживать и фильтровать поток людей, желающих нагло влезть в вагон.
— До какого места идет состав? Куда эвакуируете? — прокричал ему в ухо Дюмель. Выбритый старик, мощными руками хватая очередную наглую морду и возвращая в очередь, прокричал в ответ:
— В самую Швейцарию! До Бюра! Через Труа и Везуль! Берем только в этих городах, а так без остановок!
Неужели прямо до Швейцарии? Но как бы то ни было, несмотря на долгий и тяжелый путь, который предстоит преодолеть составу, Швейцария, как ни странно, зажатая между военных огней, оставалась самой спокойной страной, сохранявшей нейтралитет. Поезд должен успеть. Дней через пять они точно будут на территории королевства, в безопасности.
— Я служитель приходской парижской церкви. Прошу вас, мои родители, как и остальные, тоже хотят уехать. Знаю, мне не дает особых привилегий мой статус, но — умоляю вас, всё же прошу, пожалуйста…
Констан так пронзительно посмотрел на мужчину, что тот, некоторое время придумывая, как бы развернуть его вместе с семьей отсюда, при этом глядя в чистые и просящие глаза Дюмеля, всё же сжалился.