Часть 2 из 25 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Первый появившийся в кабинете полицейский, несмотря на безупречный профессионализм, был молод и слишком неопытен, чтобы скрыть потрясение и неприязнь при виде столь жестокой смерти, а также свое неодобрение невозмутимостью Корделии. В кабинете он пробыл недолго. Его внимание привлекла записка Берни, которую он подверг длительному изучению, будто надеялся извлечь из послания с того света скрытый смысл. Сложив записку, он сказал:
– Пока придется забрать это, мисс. На что он тут намекает?
– Ни на что. Это его контора. Он был частным детективом.
– А вы работали с мистером Прайдом? Вы были его секретарем?
– Партнером. Об этом говорится в записке. Мне двадцать два года. Берни и начал дело. Раньше он работал в Департаменте уголовного розыска столичной полиции с главным инспектором Дэлглишем.
Едва произнеся эти слова, она пожалела о них. Они прозвучали слишком примирительно, слишком наивно, чтобы обелить беднягу Берни. Имя Дэлглиша определенно ничего не говорило молодому полицейскому. А почему должно быть иначе? Откуда ему знать, как часто ей приходилось, вежливо скрывая нетерпение, выслушивать ностальгические воспоминания Берни о его службе в уголовном розыске, пока его не отправили на пенсию по состоянию здоровья, и его хвалебные речи в адрес Адама Дэлглиша, обладающего бесчисленными достоинствами и непревзойденной мудростью. «Шеф… ну, тогда он еще был просто инспектором… всегда учил нас… Однажды Шеф рассказывал про интересное дело… Чего Шеф терпеть не мог, так это…»
Иногда она спрашивала себя, существовал ли этот образец добродетели в действительности или его всесильную и безупречную фигуру породило воображение самого Берни, которому требовался учитель и герой. Но однажды она с удивлением увидела в газете фотографию главного инспектора Дэлглиша – смуглое лицо с сардонической усмешкой, которое при дальнейшем, более пристальном исследовании распалось на россыпь точек, неспособных ответить на ее вопросы. Далеко не вся мудрость, прочно усвоенная Берни, была плодом Божественного откровения. Многое из услышанного от него являлось, как она подозревала, итогом философических умозаключений самого Берни. У нее сложился собственный образ Шефа: гордый, высокомерный, саркастический. Какие мудрые слова нашлись бы у него сейчас, чтобы безутешный дух Берни обрел успокоение?..
Покончив с конфиденциальными переговорами по телефону, полицейский слонялся по конторе, почти не скрывая брезгливого удивления при виде обшарпанной мебели, разваливающегося шкафа с выдвинутым ящиком, в котором красовались плохо отмытые чашки, и ужасающего линолеума на полу. Мисс Спаршотт, застывшая у своей допотопной машинки, взирала на него с отвращением, смешанным с недоверием. Не выдержав, он произнес:
– Почему бы нам не попить чаю, пока я дожидаюсь медэксперта? Где тут можно вскипятить воду?
– В кладовке в конце коридора. Мы делим ее с другими обитателями этажа. Но разве вам нужен эксперт? Берни мертв!
– Официально он не мертв до тех пор, пока его не провозгласит таковым квалифицированный медик. – Полицейский запнулся. – На всякий случай.
«На случай чего? – подумала Корделия. – Суда, проклятия, разложения?» Последовав за полицейским, вновь направившимся в кабинет, она тихонько спросила:
– Вы не отпустите мисс Спаршотт? Она из агентства секретарей, у нее почасовая оплата. После моего появления она так и не приступала к работе, и я сомневаюсь, чтобы она взялась за дело теперь.
Она видела, как его задела ее очевидная черствость, торгашеское внимание к мелочам, когда на расстоянии вытянутой руки остывает тело Берни. Однако ответ был достаточно бесстрастным:
– Я только перекинусь с ней словечком, а потом она может уйти. Здесь не место женщинам.
Его тон свидетельствовал, что женщины вообще не должны здесь появляться.
Сидя в приемной, Корделия отвечала на неизбежные вопросы.
– Нет, я не знаю, женат ли он. У меня впечатление, что он разведен: он никогда не упоминал о жене. Он жил по адресу: Кремон-роуд, 15. Я снимала у него комнату, но мы редко виделись в нерабочее время.
– Я знаю, где находится Кремон-роуд: там жила моя тетка, когда я был мальчишкой. Это недалеко от Императорского военного музея.
То обстоятельство, что ему была знакома эта улица, казалось, приободрило его и вернуло какие-то человеческие черты. После продолжительных размышлений, сопровождаемых благосклонной улыбкой, он спросил:
– Когда вы в последний раз видели мистера Прайда живым?
– Вчера, часов в пять вечера. Я раньше ушла с работы, чтобы пройтись по магазинам.
– Он не вернулся домой?
– Я слышала, что он дома, но не видела его. У меня в комнате есть газовая плитка, и я обычно готовлю у себя, если знаю, что он никуда не отлучился. Сегодня утром я его не слышала, это довольно необычно, но я решила: возможно, он еще в постели. Он обычно встает позже, когда ему предстоит поход в больницу.
– Этим утром ему полагалось навестить врача?
– Нет, он уже был на обследовании в прошлую среду, но я подумала, ему велели прийти снова. Наверное, он ушел из дому вчера поздно вечером или сегодня на заре, когда я еще спала. Я ничего не слышала.
Разве опишешь ту почти маниакальную деликатность, с которой они старались не сталкиваться в доме, не обременять друг друга своим присутствием, не нарушать уединения! Они только и делали, что прислушивались к шуму спускаемого бачка и передвигались на цыпочках, не зная, свободна ли кухня либо ванная. И он, и она не жалели сил, лишь бы не докучать друг другу. Живя под одной крышей, они почти не виделись вне стен конторы. Она подозревала, что Берни решил покончить счеты с жизнью именно в конторе, потому что не хотел бросить на их дом тень смерти.
* * *
Наконец контора опустела, и она осталась одна. Медэксперт захлопнул свой чемоданчик и удалился; тело Берни, провожаемое взглядами из полуоткрытых дверей, ловко пронесли по узенькой лестнице; последний полицейский затворил за собой дверь. Навечно покинула эти стены мисс Спаршотт, для которой смерть, да еще такая, была худшим оскорблением, чем даже машинка, на которой грех работать квалифицированной машинистке, и туалет, где она не находила привычных атрибутов. Оставшись в полной тишине, Корделия почувствовала необходимость что-то предпринять. Она взялась яростно наводить порядок в кабинете, стараясь оттереть пятна крови на столе и кресле и застирать промокший от крови ковер.
В час дня она выбежала в их излюбленный паб. По дороге ей пришло в голову, что у нее нет больше причин баловать «Золотого фазана», однако она не свернула в сторону, не найдя в себе сил столь быстро забыть о лояльности. Ей никогда не нравились ни этот паб, ни его хозяйка и всегда хотелось, чтобы Берни нашел местечко поближе, где за стойкой их поджидала бы тучная хозяюшка с золотым сердцем – персонаж, встречающийся скорее в литературе, нежели в жизни. Стойку бара окружала обычная для этого времени толпа, которой, как всегда, помыкала Мейвис со своей не сулящей ничего хорошего улыбкой. Мейвис меняла наряды трижды в день, прическу – раз в год, улыбку – никогда. Они с Корделией не испытывали друг к другу ни малейшей симпатии, хотя Берни носился между ними, как старый преданный пес, находя удовлетворение в мысли, что помогает большой дружбе, и не замечая – а возможно, просто не желая замечать, – их чуть ли не физическую ненависть. Мейвис напоминала Корделии библиотекаршу из ее детства, которая прятала новые книги под стол, боясь, как бы их не украли или не испачкали. Возможно, с трудом скрываемая печаль Мейвис объяснялась тем, что ей приходилось выставлять свои богатства на всеобщее обозрение и расточать щедроты у всех на глазах. Двигая по прилавку заказанное Корделией пиво, разбавленное лимонадом, и яйцо по-шотландски, запеченное в колбасном фарше, она произнесла:
– Кажется, к вам заглядывала полиция?
Судя по их жадным лицам, подумала Корделия, они уже все знают. Им не терпится услышать подробности. Что ж, пусть слышат.
– Берни дважды полоснул себе запястье бритвой. В первый раз он не добрался до вены; на второй – добился успеха. Он опустил руку в воду, чтобы кровь вытекла легче. Ему сообщили, что у него рак, и он не выдержал мысли о предстоящем лечении.
Вот так-то. Люди, столпившиеся вокруг Мейвис, посмотрели друг на друга и опустили глаза. Кружки и рюмки как по команде замерли в воздухе. Люди время от времени вскрывают себе вены, но тут в их мозги без труда запустило клешни страха маленькое зловещее существо. Даже Мейвис выглядела так, будто жуткие клешни сомкнулись на горлышках всех ее бутылок. Она спросила:
– Наверное, вы будете подыскивать другую работу? Не можете же вы сами держать агентство на плаву? Это неподходящее занятие для женщины.
– Ничуть не менее подходящее, чем стоять за стойкой: встречаешь самых разных людей.
Женщины посмотрели друг на друга, и их диалог получил безмолвное окончание, слышное и понятное только им:
«И не воображайте, что теперь, когда его больше нет, вам смогут оставлять здесь записки».
«Я и не думала просить об этом».
Мейвис принялась безжалостно полировать рюмку, не сводя глаз с Корделии.
– Не думаю, что ваша мать одобрила бы такую самостоятельность.
– Мать была у меня только на протяжении первого часа моей жизни, так что об этом не приходится беспокоиться.
Корделия тут же поняла, что ее признание произвело на всех глубокое впечатление, и вновь поразилась способности старшего поколения впадать в уныние от простейших фактов жизни при умении принимать как должное любые, даже самые противоестественные высказывания, не подкрепленные действительностью. Однако тяжелое, осуждающее молчание присутствующих дало ей по крайней мере возможность свободно вздохнуть. Она перенесла кружку и тарелку на столик у стены и, усевшись, задумалась без особой сентиментальности о своей матери. Ее детство изобиловало лишениями, но ей удалось придумать себе в порядке компенсации целую философию. В ее воображении тот единственный час, который она провела рядом с живой матерью, превратился в целую жизнь, переполненную любовью, жизнь, где не было места разочарованиям. Ее отец никогда не рассказывал ей о смерти матери, а она старалась не задавать вопросов, боясь услышать, что мать так и не взяла ее на руки, так и не пришла в сознание, так, возможно, и не узнала, что родила дочь. Вера в материнскую любовь была единственной фантазией, которую ей удалось пока сохранить, хотя ее необходимость и достоверность уменьшались с каждым уходящим годом. Вот и сейчас она держала совет с матерью. Ответ был именно таким, какой она ожидала: по мнению матери, это было вполне подходящее для женщины занятие.
Люди у стойки вспомнили про рюмки. В кусочке зеркала над баром, не загороженном их плечами, она видела свое отражение. Ее сегодняшняя внешность не отличалась от вчерашней: густые светло-каштановые волосы, обрамляющие личико, выглядевшее так, будто какой-то великан положил одну руку ей на голову, а другой взял ее за подбородок, после чего слегка сжал лицо; большие зеленовато-коричневые глаза под тяжелой прядью волос; широкие скулы; детский рот. Кошачье лицо, подумала она, но оно вполне кстати здесь, среди отражений бесчисленных бутылок и прочего сияния, присущего бару. Несмотря на обманчивую детскость черт, это лицо могло становиться замкнутым и таинственным. Корделия рано освоила стоицизм. Все ее приемные родители, желая ей только добра (каждый, правда, на свой лад), требовали от нее всего одного – чтобы она была счастливой. Она быстро усвоила, что демонстрация недовольства жизнью могла привести к утрате любви. По сравнению со столь рано выученной дисциплиной утаивания собственных чувств все последующие уловки уже не представляли особого труда.
К ней приблизился Нос. Он уселся рядом с ней на скамье, почти касаясь ее коленом, обтянутым грубым твидом. Нос вызывал у нее антипатию, хотя, кроме него, у Берни не было друзей. Берни объяснял ей, что
Нос работает информатором и что им довольны. У Носа были и другие источники дохода. Время от времени его приятели присваивали знаменитое полотно или бесценные украшения. Получив от них исчерпывающие инструкции, он намекал полицейским, где искать краденое. Нос делился с ворами заработанным вознаграждением, кроме того, не оставался внакладе и детектив – ведь он делал, в конце концов, всю работу. Берни разъяснял, что страховые компании отделываются при этом легким испугом, собственники получают назад свое достояние целым и невредимым, воры могут не опасаться полиции, а Нос и детектив довольно хлопают себя по карману. Такова система. Несмотря на шок, Корделия не стала громко возмущаться. У нее были основания подозревать, что Берни в свое время, подобно Носу, тоже занимался вынюхиванием, правда, не столь умело и не достиг таких блестящих финансовых результатов.
У Носа слезились глаза, рука, державшая рюмку с виски, дрожала.
– Бедный старина Берни, я видел, к чему все идет. Он уже целый год терял в весе, и лицо стало таким серым – мой отец называл это «раковым цветом лица».
Выходит, Нос заметил то, на что не обращала внимания она. Берни всегда казался ей серым и болезненным. Горячее колено прижалось к ее ноге еще теснее.
– Бедолага, ему никогда не улыбалось счастье. Его вышвырнули из Департамента уголовного розыска. Он говорил вам об этом? Все этот старший инспектор Дэлглиш – тогда он был просто инспектором. Господи, ну и негодяй! С таким шутки плохи, можете поверить мне на слово.
– Да, Берни мне рассказывал, – солгала Корделия и добавила: – Он не особенно расстраивался по этому поводу.
– А что толку расстраиваться? Будь что будет – вот мой девиз. Наверное, вы станете теперь подыскивать другую работенку?
Он определенно ждал от нее утвердительного ответа, будто ее уход позволит ему распоряжаться в агентстве, как ему заблагорассудится.
– Пока нет, – сказала Корделия. – Пока не стану.
Она приняла сразу два решения: во-первых, она
будет продолжать дело Берни до тех пор, пока не иссякнут деньги, чтобы вносить арендную плату за контору; во-вторых, никогда больше ее ноги не будет в «Золотом фазане».
Решение не бросать дело продержалось еще четыре дня – до тех пор, пока она не раскопала арендную книжку и контракт, из которого следовало: Берни не был владельцем домика на Кремон-роуд, а ее проживание в нем стало противозаконным и, уж во всяком случае, ограниченным во времени; решение пережило беседу в банке, из которой стало ясно, что денег на счету Берни хватит лишь, чтобы оплатить его похороны, и в гараже, где ей поведали, что «остину-мини» вот-вот предстоит капитальный ремонт; решение не было поколеблено даже уборкой в доме на Кремон-роуд.
Банки с ирландским рагу и консервированной фасолью – неужели он не ел ничего, кроме этого? – сложенные аккуратной пирамидкой, как в продуктовой лавке; здоровенные баки с мастикой для чистки пола и металлических ручек, наполовину порожние, наполовину высохшие; ящик, забитый салфетками, используемыми вместо тряпок, задубевшими от пыли и полироля; полная доверху корзина с грязным бельем; толстые шерстяные трико, свалявшиеся и побуревшие от стирки, – как он мог допустить, чтобы после него остались такие вещи?..
Она ежедневно посещала контору, где убиралась и возилась с бумагами не покладая рук. Ни звонков, ни клиентов не было, но у нее все равно хватало дел. Требовалось также ее присутствие на следствии, хотя на нее удручающе действовали все эти скучные формальности, результатом которых могло быть лишь одно мрачное заключение. Еще она побывала у адвоката Берни. Он оказался бездушным стариком, чья контора размещалась очень далеко, у станции «Майл-Энд». Весть о смерти своего клиента он воспринял с мрачной покорностью, будто это было личным оскорблением. Покопавшись немного, он нашел завещание Берни, которое прочел с выражением подозрительности на лице, будто не сам он совсем недавно составил этот документ. У Корделии сложилось впечатление, что он считает ее любовницей Берни, – иначе с какой стати тот стал бы передавать ей свое дело? – однако, будучи человеком светским, не станет обращать свою догадку против нее. Он не принял участия в организации похорон, а лишь снабдил Корделию адресом похоронного бюро, по всей видимости, отчислявшего ему комиссионные. После недельного общения с удручающе-торжественными людьми Корделия с облегчением распознала в служащем похоронного бюро человека жизнерадостного и компетентного. Выяснив, что Корделия не намерена проливать слез и устраивать театральных представлений над телом усопшего, он с видимым удовольствием перешел к обсуждению сравнительной дешевизны и прочих достоинств кремации по сравнению с погребением, проявив при этом неожиданную искренность:
– Только кремация! Вы говорите, усопший не застрахован? Так сделайте все как можно быстрее, проще и дешевле! Верьте моему слову, в девяти случаях из десяти усопший именно этого и желал бы. Могила в наши дни – слишком дорогая роскошь, не нужная ни ему, ни вам. Прах к праху, пепел к пеплу. А как насчет предшествующих процедур? Не хочется об этом думать, так ведь? Тогда почему не совершить все как можно проще, с помощью надежных современных методов? Учтите, мисс, я даю вам советы вопреки своим же интересам.
– Очень любезно с вашей стороны, – отозвалась Корделия. – Как вы считаете, потребуется венок?
– Почему бы и нет, это хороший тон. Положитесь на меня.
Итак, кремация и один венок. Венок являл собой вульгарное переплетение лилий и гвоздик, которые уже увядали. Покойного провожал в последний путь священник, который отлично знал, с какой скоростью произносить положенные случаю слова, звучавшие так, будто он просил у слушателей прощения за свою веру в то, во что им вполне позволительно не верить. Берни сошел в огненную геенну под звуки синтезированной музыки и как раз вовремя, судя по нетерпеливому шарканью ног очередного кортежа, поджидавшего у ворот часовни.
После церемонии Корделия осталась стоять на ярком солнце, чувствуя через подметки туфель жар нагретой щебенки. Воздух был напоен густым ароматом цветов. Ощутив внезапно отчаяние и гнев за Берни, она немедленно нашла козла отпущения в лице некоего старшего инспектора Скотланд-Ярда. Вот кто выкинул Берни с единственной работы, к которой он когда-либо стремился; вот кто даже не позаботился узнать, что стало с ним после этого; и – самое иррациональное обвинение – даже не позаботился явиться на похороны! Берни испытывал потребность быть детективом, подобно тому, как другие люди испытывают потребность писать красками, сочинять стихи, пить или развратничать. Разве Департамент уголовного розыска не мог приютить всего одного человека с его энтузиазмом и никчемностью? В первый раз за все время Корделии стало жаль Берни до слез; горячие капельки лишили ее зрение отчетливости, и длинная вереница ожидающих своей очереди катафалков, переливающихся блеском сусального золота и колеблющихся вместе с усыпавшими все цветами, представилась бесконечной дрожащей линией. Сдернув с головы черную вуаль, единственную уступку трауру, она зашагала к станции метро.
Добравшись до «Оксфорд-серкус», она почувствовала жажду и решила попить чаю в ресторане универмага «Дикинс энд Джоунз». Это было необычное, даже экстравагантное решение, но в конце концов чего не сделаешь в такой необычный и экстравагантный день? Она растянула удовольствие, чтобы вкусить всего сполна, в соответствии со счетом, и возвратилась в контору только в четверть пятого.
Ее ждали. У дверей томилась женщина; ее отрешенный вид совершенно не соответствовал грязным, засаленным стенам, которые она подпирала плечами. Корделия в изумлении затаила дыхание, замерев на ступеньке. Она поднималась бесшумно и теперь имела возможность понаблюдать за посетительницей, оставаясь незамеченной. Впечатление оказалось ярким: перед ней была самоуверенная и властная особа, чей наряд вселял ужас своей безупречностью. Серый костюм с отстающим воротничком, из-под которого выглядывала прикрывающая горло узкая полоска белоснежного хлопка, и черные модельные туфельки наверняка приобретены в самом дорогом магазине. С левого плеча свисала большая черная сумка с накладными карманами. Женщина отличалась высоким ростом, а ее коротко подстриженные преждевременно поседевшие волосы обхватывали голову, как купальная шапочка. Ее продолговатое лицо казалось бледным. Она читала «Таймс», держа газету сложенной в правой руке. Спустя несколько секунд она почувствовала, что на нее смотрят, и встретилась с Корделией глазами. Женщина взглянула на часы.
– Если вы Корделия Грей, то вы опоздали на восемнадцать минут. В записке говорится, что вы вернетесь в четыре часа.