Часть 13 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Прости, что заставил тебя бухать. Мне правда неловко после твоих историй про депрессии.
– Не, сейчас нормально.
– Поэтому давай сейчас ляжем поспим, а потом продолжим по трезвяку.
– Нормально, я говорю.
– Пацаны, примите у нашего гостя коньяк.
– Что значит «примите»? А, тебе, наверное, кажется изысканным процитировать «Собачье сердце».
– Я, честно говоря, даже не знал, что цитирую «Собачье сердце». И я не претендую на такое знание литературы, как у тебя.
– Вот и на коньяк мой не претендуй.
– Я, собственно, и не претендую. Хорошо. Пацаны, сделайте мне кофе. А нашему гостю что-нибудь на запивку принесите.
– «Пепси Черри», если можно, пожалуйста.
– Пацаны, сбегайте ему за «Пепси Черри», пожалуйста.
– Спасибо, пацаны.
– Давай наконец поговорим серьезно.
– Так я только за.
– Сейчас те, кого условно можно отнести к нашему поколению, тридцатилетние, родившиеся в конце восьмидесятых – начале девяностых, постоянно говорят о некой травме, причем связывают ее с детством. Что ты об этом думаешь?
– Я думаю, что травма есть у каждого, что любая травма идет из детства и необязательно пытаться придать ей какие-то поколенческие черты. В общем, никого не хочу обидеть, но эти постоянные разговоры о травме кажутся мне тривиальными. Это как если бы я сейчас пожаловался, что ты меня заставляешь пить, и мне потом будет плохо. Не хочешь, не пей. Есть просто неизбежные вещи.
– Подожди. То есть, «не хочешь, чтобы у тебя была травма – не говори о травме»?!
– Не совсем. Мне всего лишь не нравится тривиальность. Травма преподносится как некое открытие нашего поколения. У Чехова был персонаж, который говорил только то, что и так всем известно. Травма была и будет у всех и всегда. Сегодня стало принято вдохновенно и искренне говорить – это парадокс – очень стертые, общие слова, в которых нет никакой собственной, новой мысли. И мне неинтересно.
– А ты, соответственно, претендуешь на оригинальность?
– Я пока претендую только на этот коньяк. И на «Пепси Черри».
– Попытка отшутиться не засчитывается. Все тривиальны, а ты оригинален?
– Я просто молчу, когда не могу сказать ничего, что не сказали бы уже другие.
– Но ты же бесконечно можешь говорить.
– Да. И моя болтовня не претендует ни на какую новизну. Это просто выражение радости от жизни, почти физиологическое, как совместная прогулка, еда, обнимашки.
– Обнимашки. Тогда какая травма у тебя?
– У меня нет травмы.
– Подожди. «Травма есть у каждого человека» – это твои слова.
– У меня травма просто выключена. Как и политика, кстати.
– О политике чуть позже. Значит, если у всех травма вклю́чена…
– Включена́.
– …Включена́, а у тебя вы́ключена – то ты претендуешь на то, чтобы быть единственным оригинальным представителем поколения сплошь тривиальных тридцатилетних, которые стертыми и общими словами ноют о травме?
– «Ноют» – я так не говорил. Это твои слова.
– Высказываются. О травме.
– Вот я за то, чтобы каждый высказывался о чем хочет и как хочет и чтобы никто никого ни за что не упрекал и тем более не призывал наказывать.
– Я не верю, что ты действительно такой единорог. А слиться с темы через такую, прости, тривиальность, у тебя не получится.
– Браток, это называется свобода слова и совести. Не все могут знать.
– Мне кажется, если тебя, извини, стошнит, то не коньяком, а радугой.
– Ну хорошо, не свобода слова, а «свобода слов»! Есть слова интересные, а есть нет. И я люблю слушать и читать слова интересные, а…
– …А говорить и писать интересные слова можешь только ты один.
– Смотри. В «Анне Карениной»…
– Не получится слиться.
– Я подхожу к этому! Одно из моих любимых мест – итальянские главы, когда Анна с Вронским в Италии познакомились с русским художником Михайловым. Через него Толстой формулирует свое отношение к искусству. Ненастоящий художник Вронский считает хорошей ту картину, что как можно больше походит на другие, уже известные хорошие картины. И так же считают примерно все вокруг, даже Анна. А настоящий художник Михайлов просто не понимает, какое значение имеет похожесть или непохожесть картины на что-то, если она вдохновлена непосредственно тем, что есть в душе, и фигуры в ней живые и невыразимо сложные. Сейчас ты меня подколешь, что я сравниваю себя с Толстым.
– Нет. Я тоже не люблю тривиальность. Я правильно понимаю, что, по-твоему, все современные произведения о травме похожи на другие, уже известные и хорошие произведения о травме, а ты хочешь написать что-то, вдохновленное только тем, что есть в душе, сложное и невыразимо живое…
– Наоборот.
– …Живое и невыразимо сложное?
– Да. Все так.
– Так какая у тебя травма?
– У меня нет травмы. Просто нет.
– Так о чем же ты собрался писать?!
– Пацаны принесли «Пепси Черри»! Пацаны! Давайте ее сюда скорее! Она пропала же везде еще зимой, а я ее так любил! Где вы ее нашли?!
– Пацаны, подождите. В чем твоя травма?
– Ну что ты со мной как с ребенком?
– Вот давай и поговорим о детстве. Травмы же все оттуда.
– Теперь мне неловко за тебя. Такой дешевый прием…
– Почему. Я тоже люблю «Пепси» без углей. Пацаны, давайте сюда одну баклажку. Я даже опять выпью с тобой коньяка. Давай вместе поищем интересные слова о травме.
– Да у нас вообще довольно благополучное поколение. Было. Но ты сейчас скажешь, что это тоже единорожество.
– Не скажу. Объясни.
– Сначала мы росли в мире, где главной ценностью считалась еда. Это девяностые.
– Так.
– А потом еды стало много, и мы, уже подростками, стали задумываться о других ценностях, более, так сказать, ценных. Более лучших, нестыдных.
– Словами «нестыдных» и «более лучших» ты погрузил меня в атмосферу сначала нулевых, а потом десятых.
– Ну это моя работа – погружать в атмосферу… Мы были не травмированы, а лишь хорошо знакомы с бедностью и недостатком еды, что придало нам некую нервность и тонкость.
– Таак. Пацаны, давайте сюда всё «Пепси Черри».
– И еще коньяка, если можно, пожалуйста.
9:51 Вы приехали