Часть 24 из 49 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В Тихвинской церкви хранилось все-все для нового собора. Что там было, при нас еще стали вывозить. Ризы, кресты, ну всё-всё вывезли. А мужички, что пригнали с телегами, не радостны были: «Сюды мы везли с радостью, для нового собора, а сейчас невесело нам». Вот тут-то из мужичков некоторые, голову нагнувши, прямо плакали. Ну, жалко было! Они — только что поплакали, а что они могут сделать против власти?
Матушку игуменью на второй день в тюрьму забрали. И пошли мы кто куда…
Архиерей один был при нас, тайно. Он нам сказал:
— Из монастыря вас выгнали, но монашества мы с вас не снимаем.
Я не знаю, как люди, а монашки так рассуждали: «Все это — Божье наказание. Господь попустил для нас такую власть».
* * *
Тридцать седьмой год. Мы с монашками вокруг монастыря жили. Я — вот тут, на Калгановке. И на той стороне улицы еще были домики, там тоже жили монашки. А некоторые побоялись тюрьмы — замуж вышли… Помоги им, Господи!
Пришло время — в тюрьмы нас давай брать. В тридцать седьмом. Какая-то явилась «тройка» — судьи такие. Помню, небольшая такая была комната. Они сидят — такие большие мужчины. А нас двадцать человек сразу одних монашек милиционер привел.
— Ох, брат, как ты много привел!
— А я еще знаю, где взять.
— Ну что, девушки?
— Девушки…
— Как вас судить-то? Ну, в церкву ходили?
— Ходили.
— Пиши — «бродяги».
Такая наша вина была — «бродяги».
Повезли нас в Ташкент. Вагоны телячьи, сквозняки везде. Вот в вагоне-то я и заболела. Я все плакала: «Господи, — думаю, — за что в тюрьму-то? Тюремщица!» Как-то мне было обидно, что я в тюрьме. Ну и плакала. Да и все плакали, наверное. Лицо от слез у меня было сырое. А потом, как пошел поезд, стал ветер, и у меня сразу голова простыла. И — «рожа»! Все у меня опухло. Привезли в Ташкент, а я уж ничего не понимаю. В больницу положили. Но не померла, жива осталась…
Привезли нас в Ташкент, в чистое поле, а как стали освобождаться — целый город построили. Бесплатные работники.
Такая была еще — генеральная проверка. Темный-темный коридор. По обе стороны стража с пиками стоит. Страх-то там какой был! Сколько охраны, собаки лают! Господи, и чего они берегли такого добра-то, монашков? И вот этакой тропкой, через стражников, — проходи. Пройдешь, а в конце — обыск. Кресты снимают! Господи, прости их! Матерь Божия… Милиционер крест содрал — ногами растоптал: «Зачем носишь?!»
И вот, когда сняли наши крестики, такое было чувствие — как все равно перед тобой стоит Сам Господь распятый! Как будто Сам Господь на Кресте терпит! Крестики сняли — такая обида!
А потом что же — как же без креста? В то время мы пряли узбекскую пряжу, вату. И были там такие вилочки — их маленько срезать, и будет крестик. Поделали мы крестики. Пошли в баню, с крестами. А там такие есть, начальству сразу докладывают:
— А монашки опять все в крестах!
Но тут уж не отбирали. Да и возьмете — мы себе что-нибудь другое найдем.
Но и Господь нас укреплял! Одна сестра дивеевская, она еще до нас здесь в тюрьме была, видит во сне батюшку Серафима. Батюшка сюда, в тюрьму, целый этап монашков гонит. И весело так говорит: «Открывайте двери! Сестер вам веду!» Это — нас-то!
А до этого, на свободе еще, в Дивееве, была у нас блаженная, Марья Ивановна. Она при мне помирала, вскоре как нас из монастыря выгнали. Мы все тогда у нее спрашивали:
— Мамашенька, когда ж мы в монастырь? Мы монастырь ждем!
А она:
— Будет, будет вам монастырь. Мы с покойницей матерью казначеей скоро вас в этот монастырь вызывать начнем!
И вы знаете, что она мне еще сказала?
— Только в монастыре этом вас будут звать не по именам, а по номерам. Вот тебя, Фрося, мы позовем с казначеей: триста тридцать восемь!
Триста тридцать восемь… Подивилась я, но запомнила. А когда в тюрьму взяли, такой номер у меня и был! Я помню этот свой номер — триста тридцать восемь. Да, она мне это сказала, Марья Ивановна, блаженная! Вот тебе и монастырь!
Что ж, такое было время… По-всякому приходилось. Поста больно уж не соблюдали. Господи, прости! Когда из костей что наварят… Но большой пост все-таки терпели. Водичка там или чего постное — берем. А скоромное не брали.
Но все-таки было хорошо, что нас много там было, монашков. Сорок человек. Какой праздник, мы на нарах сидим и чувствуем — Благовещение! Господи, помилуй, а теснота везде! Внизу — шпаны! Они там царствуют. А мы наверху. Нам еще лучше! Бог с ними! Были среди нас и певчие. Вот так, соберемся наверху и тихонько запоем — «Архангельский глас».
Были такие, что и на память знали всё — и службу, и акафисты. Книги нам держать не пропускали. Книги забирали, да…
А вот в одно время ехали на пересылку. Долго ехали. А в соседнем вагоне — шпаны. И больно уж разодрались! Монашков отдельно везли. Эти шпаны все нары попереломали. И вот одну к нам сунули. Она вся была… ну… голая почти! Ничего на ней не было, так, чуток приодетая. Ни сумки у нее, ничего. А монашки все были с сумками. И рубашечка-сменочка, и сухарик, и что надо — все у нас было. А у шпанов — нет ничего. Жалко ее стало. У кого был какой кусочек, покормили. Кто юбку, кто какой платочек — и одели ее во все. Ну ладно… Едем. Вот на одной остановке дверь открыл военный. Нас провожали не большевики, а военные, солдаты.
— Ну, сестры, как живете? — спрашивает.
— Все хорошо. Слава Богу!
— Может, кому чего нужно? Может, кто больной?
— Да ничего. Всё терпим! А эта шпана и говорит:
— Гражданин начальник! А монашки Богу молятся. Поют!
Он и говорит:
— Вот и хорошо! И ты с ними пой. Они за то и сидят. Пусть себе молятся.
На каждом вагоне — солдат. Сидит и караулит. Мы-то в вагоне, а охранник наверху. Там холодно. Он все ходит, притоптывает. Мы его так жалели! «Господи, мы в тепле, а ему там холодно, караулит нас!»
А как поезд тронется, солдат стучит нам:
— Эй, сестры! Запевайте «Барыню»!
А мы пели «Благослови, душе моя, Господа». Или там — обедню. Он всегда, как тронемся, хоть и не знает, как назвать, но стучал нам:
— Пойте «Барыню», не бойтесь!
Да… Господи, были и добрые. Всякие были…
Потом перевели нас, монашков, в приют к дитям. Там при тюрьме приют был. Мамки их сидели в лагере. А шпане нельзя было детей доверять. Они как разойдутся — убьют ребенка. Вот и брали туда монашков.
А нам там хорошо было! На Пасху, как уложим детишков, в двенадцать часов соберемся в этом… как его… забыла… не назову… В павильоне! Детки в этом павильоне днем играют. Мы там соберемся и запеваем тихонько: «Воскресение Твое, Христе Спасе…» и «Христос воскресе». Тихонечко так…
А медсестра и директор однажды услыхали. «Где же это такое пение? Как Ангелы поют!» Пошли и наткнулись на нас.
— Так это вы тут поете?
Мы испугались! А директор была еврейка. Но ничего никому не сказала.
— Ну ладно, только тихонько пойте.
А ведь приходилось и детей крестить. Ох, Господи, прости, надо было это батюшкам рассказать! Когда купали, тогда их и крестили. Читали «Верую», еще другие молитвы, я уж забыла. По четыре ребенка сразу крестили. А которые сильно больные, то по одному, а то зараза какая!
Вот так. А сколько там детей погибло!.. Много…
Оттуда мы и освободились.
Ох Господи Боже мой! Чего только не делали! Каких в жизни не было делов! И пряли, и ткали, и детей воспитывали! Монашки!..
Эх, тюрьма! Никого не щадит! Говорят, «кто не был — побудет, а кто был — тот не забудет!» Теперь вот еще бы мытарства пройти… Господи, помоги! Царица Небесная!.. Много я вам тут наболтала!..
* * *
Прощаясь и провожая нас, матушка остановилась, развязала платок и достала из-под ворота подрясника маленький деревянный крестик.
— А я его берегу! Он как-то у меня не потерялся. Крестик — заслуга из тюрьмы… Вот — простая деревяшечка. Я уж по-простому вам скажу… Если плохо скажу, не обессудьте!.. Вы все семьдесят лет в плену пробыли. Понимаете вы это, нет? Мы же в плену жили у советской власти. Это же плен! А дальше не знаю, что будет… Куда пойдет? Я только слыхала от одного человека, не скажу его имени, а только он сказал: «Кончилось царство Хамово!»