Часть 45 из 74 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что ты имеешь в виду?
– Когда Жюстина рассказала нам о сверхновой, мне показалось, что ты испытал облегчение.
– Какое там облегчение! Я так сдрейфил, что чуть все пиво назад не отлил.
– Это правда?
Он оглянулся через плечо на трех механиков за соседним столиком – они не обращали на нас внимания.
– Ну ладно… я и правда испугался, но в каком-то смысле эта сверхновая взорвалась как раз вовремя, ты не находишь? Это послужит оправданием для бегства, если возникнет такая необходимость.
– Ты хочешь оставить Орден?
– Я не один такой. Очень многих пилотов не устраивает Хранитель Времени и прочие старые хрычи, заправляющие Орденом. – Бардо махнул послушнику, указав на свою пустую кружку. – И не устраивает то, что нам не дают свободы.
Я выпил виски и спросил:
– Свободы летать на одном корабле с женой Соли?
– Не говори о том, чего не понимаешь. Я люблю ее, паренек, ей-богу люблю!
– Тогда она должна обратиться к Соли с просьбой о разводе. И…
– Он не даст ей развода – для этого он чересчур горд, в точности как его сынок.
– Не называй меня его сыном. Никогда больше – слышишь, Бардо!
Мне не хотелось смотреть на него, поэтому я оперся локтем на холодный подоконник внешнего окна и стал смотреть, как чайки с криками клюют выброшенных на берег моллюсков. За Зундом ледник, вклинившийся между Вааскелем и Аттакелем, таял под теплым солнцем ложной зимы. Как раз в тот момент целая ледяная гора сползла с него и плюхнулась в море. Грохот, отразившийся от южного склона Вааскеля, был так силен, что окно у меня под рукой дрогнуло.
– Ты тоже изменился, дружище, – произнес Бардо. – Как и я.
– Когда-то, в кадетские годы, горологи и цефики предупреждали нас, что дружба между пилотами может быть почти столь же трудна, как и брак. Из-за зловременья, из-за долгих разлук, из-за перемен.
– Это правда. Но ты говорил мне, что ни зловременье, ни все остальное никогда не встанет между нами. Ты давал мне слово, паренек.
– Да, помню.
Я помолчал, размышляя об изначальной хрупкости дружбы. Что такое дружба, как не двойное зеркало, которое мы держим между собой, видя в нем то, что нам приятно видеть? Когда же зеркало со временем начинает трескаться и изображение портится, дружбе приходит конец. Вот я сижу, точно холодное бесстрастное зеркало, перед моим страдающим другом – и он, должно быть, видит себя мрачным, растерянным и потерявшим веру. А я в его больших глазах вижу отражение дикаря, который мне совсем не симпатичен.
Не стану пересказывать все, о чем мы говорили той ночью. Ночь была долгая, хотя солнце зашло только после полуночи и через несколько часов взошло снова. Мы сидели за нашим столиком и пили, пока кафе не опустело. Мы делали вымученные попытки шутить и припоминали смешные истории из прошлого; мы переговорили обо всем, о чем только могут говорить двое друзей. И все это время Бардо сидел мрачный, являя собой невысказанный упрек. Наконец, уже под утро, когда пить стало невмоготу, он встал и обвинил меня в том, что я убил его веру в миссию пилота.
– Это твоя вина, – заявил он и грохнул кулаком по столу так, что чугунная столешница загудела и прогнулась, точно барабанная кожа. – Это из-за тебя я стал конченым человеком.
– Из-за меня?
– Да, из-за тебя! Из-за твоего проклятого поиска! Тебе приспичило узнать секрет жизни, вот в чем вся беда. И мне тоже. Твоя мечта, моя мечта – ты заразил меня своим проклятым энтузиазмом. Эх-х… Мы были душой этого поиска, ей-богу! Но мы же его и убили, верно? Все в прошлом. Ты убил мечту и меня тоже. Бардо теперь совсем не тот человек. Горе, горе!
Он был сильно пьян, зато я – трезв, как цефик. Возможно, божественное семя у меня в голове выработало во мне иммунитет к алкоголю. Я хотел уйти, но Бардо сгреб меня за руку.
– Давай сделаем круг по катку.
– Ты пьян.
– Не настолько.
Мы вышли из кафе, прицепили коньки и выехали в центр большого Хофгартенского круга. В нескольких ярдах от нас группа только что вставших с постели кадетов упражнялась, выписывая восьмерки. Я хотел поддержать Бардо, который вихлялся на коньках, держась за налитое пивом брюхо, но он рявкнул:
– Пусти!
– Слушай, Бардо, ты по-прежнему пилот, по-прежнему мой друг, и…
– Друг, говоришь!
– Слушай меня! Поиск не окончен – он будет продолжаться, пока мы живы, и…
– Ты мечтатель, вот ты кто – ох, горе.
– Допустим, а вот ты боишься…
– Я боюсь? – взревел он. – Я не видел тебя два года, я думал, что ты умер, а ты всю ночь мелешь о чем попало, кроме самого главного. Я чересчур хорошо тебя знаю, паренек. Ты любишь представляться твердым, как алмаз, но в душе дрейфишь так, что того и гляди штаны намочишь. Попробуй скажи, что это не так! Ты намеренно, намеренно уклоняешься от разговора об Агатанге. Думаешь, я не знаю, что они там с тобой сделали? Отлично знаю. Я нагляделся ночью, как ты сидишь и все время смотришь в себя сквозь свои проклятые голубые гляделки, в точности как твой папаша. Посмотри на меня! Чего ты боишься? Я скажу тебе, чего: ты боишься потерять себя, так или нет? Я знаю тебя лучше, чем ты полагаешь. Ты боишься, что перестанешь быть человеком. Ну а кто не боится – скажи, кто? Человеческое естество уходит от каждого, оно гниет клетка за клеткой, кусок за куском, пока совсем не перестанет существовать. Ну, добавили они какие-то детали в твой мозг – что из этого? Жаль, что твои проклятые боги и мне заодно не вставили новые мозги. Мозг – он и есть мозг! Какая разница, из чего он сделан – из кремния, из поганых нейронов или из шегшеевого сыра? Ведь он твой, клянусь Богом! Когда у нас к старости глаза становятся мутными, разве важно, что резчик выращивает нам новые или вставляет искусственные, выдерживающие ультрафиолет и открывающие нам новые краски? Главное, что мы продолжаем видеть, так ведь? Мы видим, что хотим – а ты своим мозгом думаешь, что хочешь. Твои чертовы бредовые идеи приходят к тебе потому, что всегда приходили. Что в тебе было, то и осталось. Сказать тебе, чего я боюсь по-настоящему? Тебя, потому что ты бешеный!
Он меня действительно взбесил, и я долбанул лед носком своего конька.
– Не меня ты боишься, а себя, – сказал я и стиснул зубы, понимая, что те же слова можно отнести и ко мне.
– Ну что ты за человек? Ради тебя я подставил свою грудь под копье, клянусь Богом – потому, что я знал твой секрет, знал, как ты боишься умереть, до мокрых штанов боишься! – Он заморгал, глядя на меня. – И еще потому, что…
– Я тебе не верю. Под копье ты подвернулся случайно. Ты пьяный, дряблый трус, больше ничего.
Я пожалел об этих словах, из тех, которые друг никогда не должен говорить другу – все равно, правда это или нет. Особенно если правда. Я шевельнул губами, подыскивая другие слова, чтобы загладить те, жестокие, но слова не находились.
– А ты ублюдок, – сказал Бардо, – и твоя мать грязная слеллерша. Ты бешеный, опасный ублюдок-слельник.
Мне показалось, будто он шарахнул меня по лицу куском льда. Меня трясло, и я не мог двинуться с места. Бардо исчез из поля моего зрения вместе с другими конькобежцами в ярких камелайках. Только отливающий сталью лед бил мне в глаза резким белым светом. Целый океан звуков омывал меня: отдаленные голоса, скрип коньков, шорох ветра – но я ничего не видел. Не знаю, сколько я простоял там в своей слепой ярости. Когда красное, синее и зеленое снова появилось передо мной, как появляются цветы ложной зимой из-под снежного поля, я так и стоял один посреди шумного катка. Трусливый Бардо, самый старый мой друг, ушел.
Я покинул Хофгартен, решив найти его, пока он не упился в другом баре и не свалился в каком-нибудь темном закоулке Квартала Пришельцев. Я катил по улице Десяти Тысяч Баров. Утренний свет струился сквозь хрупкие обсидиановые хосписы и другие здания. Поперечные улицы были пустынны, и восточные ледянки пылали жидким огнем. Из люка одного хосписа вылезло несколько фраваши, усталых и голодных на вид. Они стерли ночные мембраны с глаз и стали пересвистываться на таких высоких нотах, что я разбирал разве что десятую долю их слов. Поравнявшись с группой сонных послушников, они взяли пониже, чтобы их певучая молитва стала понятна всем. Послушники неумело засвистали в ответ, благодаря пришельцев, и со смехом проследовали дальше, чтобы совершить утреннюю медитацию. В своих белоснежных одеждах и белых перчатках они походили на красивых кукол-солнцепоклонников.
На середине улицы быстро сновали туда-сюда ярко-желтые сани, нагруженные продуктами, одеждой и прочими товарами. Работающие на смеси водорода и кислорода, они через равные промежутки времени выпускали пар. Именно эти водяные выхлопы, оседая на стенах домов и тут же замерзая, одевали Город в серебро. Мне вспомнился мастер Джонат – наш с Брадо учитель истории во втором классе Борхи: он говорил, что на Старой Земле в Век Холокоста сани передвигались на смазанных колесах, а их стальные двигатели работали на углеводороде. Их выхлопные газы, утверждал он, были невидимы и совершенно безвредны. Джонат, ненавидевший холодные туманы, столь часто посещающие наш Город, стоял за то, чтобы убрать лед с наших прекрасных улиц и последовать примеру древних. Я помнил его слова так же ясно, как таблицу умножения. Добрый мастер Джонат со своими бородавками и длинными прямыми черными волосами – как терпеливо он излагал нам свой урок, пока мы с Бардо обменивались тычками на безобразном сером ковре в его квартире. Что за шутки выкидывает память, позволяя нам столь четко представить себя в юном возрасте? Почему более поздние события – например, тот случай, когда я, по утверждению Бардо, вышел из себя и чуть не убил Марека Кессе – вспоминаются нам куда более смутно?
Но какой бы несовершенной ни была моя память, чудо, свершившееся в то утро, я буду помнить всегда. Я катил по Променаду Тысячи Монументов, и тут с моим чувством времени стало твориться нечто странное. В тот миг, когда ледянка разделилась на два широких оранжевых рукава, время начало дробиться на бесконечно долгие малые величины. Здесь между северным и южным рукавами стояли на протяжении мили статуи, обелиски и прочие памятники в честь знаменательных событий – как прошлых, так и тех, которым еще предстояло случиться. Когда я миновал огромный грибовидный мемориал хибакуся, мне показалось, что послушники неподалеку от меня движутся с преувеличенной осторожностью – так медленно, словно их ноги вязли в ледяной каше Штарнбергерзее. Яркая вспышка красок внезапно ударила мне в глаза. Похвальба Тихо впереди резала воздух аметистовыми, бриллиантовыми и рубиновыми ножами. Эти чудовищные камни – некоторые с вековую ель вышиной – поднимались прямо из льда Променада. Они соединялись друг с другом, и красное переходило в синее, а золото в пурпур под самыми немыслимыми углами. Многим паломникам, посещающим Город, эта коллекция представляется беспорядочным нагромождением камней, фантастически дорогой палитрой случайных красок. Пилот видит эту композицию совсем по-другому. Толстые изумрудные колоды и тонкие сапфировые нити воплощают собой идеопласты, которые использовал Тихо, формулируя свое знаменитое правило. Он распорядился, чтобы лучшее творение его разума было представлено в материальной форме, и теперь на протяжении семидесяти ярдов Променада первая из двадцати трех лемм, необходимых для доказательства правила, блистает, увековеченная в переливчатых столпах. (Тихо желал, чтобы таким же образом были воплощены все двадцать три леммы, долженствовавшие занять полторы мили, но такой проект сочли слишком грандиозным. Орден и на первой-то лемме едва не разорился, хотя был тогда намного богаче и могущественнее, чем теперь.) Я ехал мимо кольчатых рубиновых глифов, представляющих теорему фокусов, когда время замедлило ход почти до полной остановки. Я никогда еще не испытывал такой протяженности мгновений без связи с нейросхемами своего корабля. Мне не верилось, что невооруженный мозг способен остановить время. На моей сетчатке отпечатались образы послушников, разинувших рты и застывших на полушаге, как белые статуи. Грохот саней и постукивание коньков растягивались, сливаясь в единый звук. Я, с выброшенной вперед одной рукой и откинутой назад другой, с застывшим на льду передним коньком, смахивал, должно быть, на один из глифов Тихо. В этот-то миг, когда несколько гагар повисло низко у меня над головой, а Город замер без движения, я и нашел Бардо.
Он повис на большом рубине, обхватив его руками и удерживая свое большое тело под косым углом. Его лицо, застывшее как маска, выражало одновременно ужас, возбуждение, стыд и озорство непослушного мальчишки.
Как может сознание существовать вне времени? Как можно мыслить и составлять стратегемы, если нейротрансмиттеры твоего мозга застывают, точно лед глубокой зимой? Возможно ли полностью остановить время? (Катарина верила, что время создается сознанием и что для любовников в момент экстаза времени не существует. Однажды она доказала мне это, но большую часть моей жизни я все-таки действовал в рамках времени.) Останавливается ли время по-настоящему или просто растягивается так, что доля секунды превращается в год и бесконечно малая величина – в вечность? Почти весь мой мозг оставался человеческим и состоял из крови и нервных клеток, но часть его была настроена на компьютерное время: божественное семя перерабатывало информацию непонятным для меня способом. Смешная картинка с Бардо, висящим, как обезьяна, на рубиновом копье, стояла передо мной неподвижно, и я раздумывал, как его спасти – как вызволить его вместе с нашей дружбой из черного янтаря времени. Внезапно я сообразил, что он собирается сделать. Мир вокруг на мгновение опять ожил, и я понял, что Бардо пришел сюда, чтобы покончить с собой.
В моем растянутом времени все последующее протекало медленно, как работа морского червя, строящего свою раковину. Бардо качался взад-вперед, разламывая кристалл своим весом. Треск ломающегося камня надолго повис в холодном утреннем воздухе. Бардо, как шар, медленно выпускающий воздух, плавно опустился на лед, сжимая окровавленными руками острую верхушку рубинового копья. Он закрепил тупой конец в полузамерзшей луже, направив острие себе в грудь. Его взгляд устремился на меня медленно и печально, и грустное понимание медленно разгладило искаженные черты его лица. Взгляд его переместился, он стиснул зубы, и серебристая капля скатилась у него со щеки. Он вытер кровоточащие руки о черный балахон, медленно улыбнулся, и тонкая пленка окрашенной пивом слюны натянулась между верхними и нижними зубами. Пленка надулась, наполнившись воздухом, и лопнула. Руки Бардо скрылись в складках одежды у шеи. Кровь впитывалась в черную шерсть. Он обнажил себе грудь, и я увидел оливковую кожу в густых черных завитках. Он засмеялся, и басовитый рокот растянулся на несколько часов. Точно глыба, медленно отламывающаяся от ледника, он начал падать на рубиновое острие. Если бы он завершил свою траекторию, копье пронзило бы его кожу, медленно вошло в напрягшиеся мускулы и, возможно, разломало бы ребра. Это был бы момент вечной боли. Это было бы жестоко. Копье проникло бы в большое сердце Бардо, замершее между двумя ударами. Раздался бы крик, кровь хлынула бы рекой, и Бардо стало бы бесконечно страшно.
Мое оцепенение прошло. Мир вокруг пришел в медленное движение, в то время как я сам, вероятно, действовал с быстротой пикирующей талло. «Я жар, я молния», – повторяла звучащая во мне поговорка воинов-поэтов. Внезапно я познал огненный экстаз нейронов, быстро сокращающихся мускулов и ускоренных движений. Как воин-поэт, бросающийся на свою жертву, я обрушился на Бардо, преодолев разделяющий нас лед за ничтожную долю реального времени. Я врезался плечом в его подмышку, отшвырнув его прочь, и упал сам. Красное копье разминулось с его грудью на какой-нибудь дюйм.
Мы оба лежали ошеломленные, сбитые с толку, хватая воздух ртом. С мучительным щелчком сознания я вернулся в реальное время, и Бардо сказал:
– Клянусь Богом, это невозможно – двигаться с такой быстротой!
Я попытался сесть, но горящие огнем связки не послушались меня.
– Если бы я не поторопился, ты убил бы себя.
Он встал на полусогнутых ногах, упершись руками в колени, застенчиво посмотрел на меня и сказал:
– Да нет, не убил бы. Бардо слишком труслив, чтобы убить Бардо. Я увидел, что ты едешь по Променаду, и подумал… понадеялся, что ты крикнешь, чтобы я остановился.
– Это было бы проще, спору нет.
– И снова ты спас меня. Как в тот раз, когда пнул в голову Марека Кесси, который меня душил – помнишь?
С его помощью я встал, но плечо у меня работало плохо и сустав жгло, точно кости в нем разошлись.
– Так, смутно… как будто это был сон.
Он потер свои израненные руки и кашлянул.
– Сказанного назад не воротишь, верно, паренек?
– Верно.
Сзади послышались голоса послушников и фраваши. Они столпились вокруг нас, явно ошеломленные тем, что Бардо осквернил столь замечательный памятник. (И не менее ошарашенные моими действиями, которые я произвел с быстротой воина-поэта.)
– Чего глаза выпялили? – заорал на них Бардо.
Я хотел опереться на него, но не смог пошевельнуть рукой.
– Я тоже не могу вернуть назад того, что сказал, но все-таки добавлю: ты не трус.
Он посмотрел на рубиновое копье, едва его не проткнувшее, и дал ему такого пинка, что оно полетело прочь, дребезжа по льду. Один из послушников, тощий и веснушчатый, так и ахнул. Он, должно быть, наслушался о баснословной стоимости кристаллов Похвальбы Тихо – но не знал, что, раздробленные на мелкие части и ограненные, они не стоили бы ничего. Тихо, человек хитрый и тщеславный, заранее пресек возможные хищения, распорядившись пропитать камни растворами, нарушающими их чистоту и вызывающими дефекты.
– Еще какой трус, – сказал Бардо. – Но в наши юные годы ты имел милосердие никогда не говорить мне об этом – даже когда я трусил.