Часть 21 из 39 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но Дикарь уже убежал от своих спутников за лавровые деревца, и там его вырвало так, будто не на твердой земле он находился, а в вертоплане, попавшем в болтанку.
«Дикарь, — докладывал письменно Бернард, — отказывается принимать сому, и, по-видимому, его очень удручает то, что Линда, его м…, пребывает в постоянном сомоотдыхе. Стоит отметить, что, несмотря на одряхление и крайне отталкивающий вид его м… Дикарь зачастую ее навещает и весьма привязан к ней — любопытный пример того, как ранняя обработка психики способна смягчить и даже подавить естественные побуждения (в данном случае — побуждение избежать контакта с неприятным объектом)».
В Итоне они приземлились на крыше школы. Напротив, за прямоугольным двором, ярко белела на солнце пятидесятидвухэтажная Лаптонова Башня. Слева — колледж, а справа — Итонский храм песнословия возносили свои веками освященные громады из железобетона и витагласа.[46] В центре прямоугольника, ограниченного этими четырьмя зданиями, стояло причудливо-старинное изваяние господа нашего Форда из хромистой стали.
Вышедших из кабины Дикаря и Бернарда встретили доктор Гэфни, ректор и мисс Кийт, директриса.
— А близнецов у вас здесь много? — тревожно спросил Дикарь, когда приступили к обходу.
— О нет, — ответил ректор. — Итон предназначен исключительно для мальчиков и девочек из высших каст. Одна яйцеклетка — один взрослый организм. Это, разумеется, затрудняет обучение. Но поскольку нашим питомцам предстоит брать на плечи ответственность, принимать решения в непредвиденных и чрезвычайных обстоятельствах, бокановскизация для них не годится. — Ректор вздохнул.
Бернарду между тем весьма пришлась по вкусу мисс Кийт.
— Если вы свободны вечером в любой понедельник, среду или пятницу, милости прошу, — говорил он ей. — Субъект, знаете ли, занятный, — прибавил он, кивнув на Дикаря. — Оригинал.
Мисс Кийт улыбнулась (и Бернард счел улыбку очаровательной), промолвила: «Благодарю вас», сказала, что с удовольствием принимает приглашение.
Ректор открыл дверь в аудиторию, где шли занятия с плюс-плюс-альфами. Послушав минут пять, Джон озадаченно повернулся к Бернарду.
— А что это такое — элементарная теория относительности? — шепотом спросил он. Бернард начал было объяснять, затем предложил пойти лучше послушать, как обучают другим предметам.
В коридоре, ведущем в географический зал для минус-бет, они услышали за одной из дверей звонкое сопрано:
— Раз, два, три, четыре, — и тут же новую, устало-раздраженную команду: — Отставить.
— Мальтузианские приемы, — объяснила директриса. — Наши девочки, конечно, в большинстве своем неплоды. Как и я сама, — улыбнулась она Бернарду. — Но есть у нас учениц восемьсот нестерилизованных, и они нуждаются в постоянной тренировке.
В географическом зале Джон услышал, что «дикая резервация — это местность, где вследствие неблагоприятных климатических или геологических условий не окупились бы расходы на цивилизацию». Щелкнули ставни; свет в зале погас; и внезапно на экране, над головой у преподавателя, возникли penitentes,[47] павшие ниц пред богоматерью Акомской (знакомое Джону зрелище); стеная, каялись они в грехах перед распятым Иисусом, перед Пуконгом в образе орла. А юные итонцы в зале надрывали животики от смеха. Penitentes поднялись, причитая, на ноги, сорвали с себя верхнюю одежду и узловатыми бичами принялись себя хлестать. Смех в зале до того разросся, что заглушил даже стоны бичующихся, усиленные звукоаппаратурой.
— Но почему они смеются? — спросил Дикарь с недоумением и болью в голосе.
— Почему? — Ректор обернулся к нему, улыбаясь во весь рот. — Да потому что смешно до невозможности.
В кинематографической полумгле Бернард отважился на то, на что в прошлом вряд ли решился бы даже в полной темноте. Окрыленный своей новой значимостью, он обнял директрису за талию. Талия гибко ему покорилась. Он хотел уже сорвать поцелуйчик-другой или нежно щипнуть, но тут снова щелкнули, открылись ставни.
— Пожалуй, продолжим осмотр, — сказала мисс Кийт, вставая.
— Вот здесь у нас, — указал ректор, пройдя немного по коридору, — гипнопедическая аппаратная.
Вдоль трех стен помещения стояли стеллажи с сотнями проигрывателей — для каждой спальной комнаты свой проигрыватель; четвертую стену всю занимали полки-ячейки с бумажными роликами, содержащими разнообразные гипнопедические уроки.
— Ролик вкладываем сюда, — сказал Бернард, перебивая ректора, — нажимаем эту кнопку…
— Нет, вон ту, — поправил досадливо ректор.
— Да, вон ту. Ролик разматывается, печатная запись считывается, световые импульсы преобразуются селеновыми фотоэлементами в звуковые волны и…
— И происходит обучение во сне, — закончил доктор Гэфни.
— А Шекспира они читают? — спросил Дикарь, когда, направляясь в биохимические лаборатории, они проходили мимо школьной библиотеки.
— Ну разумеется, нет, — сказала директриса, зардевшись.
— Библиотека наша, — сказал доктор Гэфни, — содержит только справочную литературу. Развлекаться наша молодежь может в ощущальных кинозалах. Мы не поощряем развлечений, связанных с уединением.
По остеклованной дороге прокатили мимо пять автобусов, заполненных мальчиками и девочками; одни пели, другие сидели в обнимку, молча.
— Возвращаются из Слау, из крематория, — пояснил ректор (Бернард в это время шепотом уговаривался с директрисой о свидании сегодня же вечером). — Смертовоспитание начинается с полутора лет. Каждый малыш дважды в неделю проводит утро в Умиральнице. Там его ожидают самые интересные игрушки и шоколадные пирожные. Ребенок приучается воспринимать умирание, смерть как нечто само собою разумеющееся.
— Как любой другой физиологический процесс, — вставила авторитетно директриса.
Итак, с нею договорено. В восемь часов вечера, в «Савое».
На обратном пути в Лондон они сделали краткую остановку на крыше Брентфордской фабрики телеоборудования.
— Подожди, пожалуйста, минутку, я схожу позвоню, — сказал Бернард.
Ожидая, Дикарь глядел вокруг. Главная дневная смена как раз кончилась. Рабочие низших каст толпились, выстраивались в очередь у моновокзала — сотен семь или восемь гамм, дельт и эпсилонов обоего пола, то есть не более дюжины одноликих и одноростых выводков. Длинной гусеницей ползла очередь к окошку. Вместе с билетом кассир совал каждому картонную коробочку.
— Что в этих… этих малых ларчиках? — вспомнив слово из «Венецианского купца», спросил Дикарь возвратившегося Бернарда.
— Дневная порция сомы, — ответил Бернард слегка невнятно; он подкреплял энергию — жевал Гуверову секс-гормональную резинку. — Кончил смену — получай сому. Четыре полуграммовых таблетки. А по субботам — шесть.
Он взял Джона дружески под руку и направился с ним к вертоплану.
Ленайна вошла в раздевальню, напевая.
— У тебя такой довольный вид, — сказала Фанни.
— Да, у меня радость, — отвечала Ленайна. (Жжик! — расстегнула она молнию). — Полчаса назад позвонил Бернард. (Жжик, жжик! — сняла она шорты). У него непредвиденная встреча. (Жжик!) Попросил сводить Дикаря вечером в ощущалку. Надо скорей лететь. — И она побежала в ванную кабину.
«Везет же девушке», — подумала Фанни, глядя вслед Ленайне. Подумала без зависти; добродушная Фанни просто констатировала факт. Действительно, Ленайне повезло. Не на одного лишь Бернарда, но в щедрой мере и на нее падали лучи славы Дикаря (самая модная, самая громкая сенсация момента!) и озаряли ее малозначительную личность. Ведь сама руководительница Фордианского союза женской молодежи[48] попросила ее прочесть лекцию о Дикаре! Ведь Ленайну пригласили на ежегодный званый обед клуба «Афродитеум»! Ведь ее уже показывали в «Ощущальных новостях» — зримо, слышимо и осязаемо явили сотням миллионов жителей планеты!
Едва ль менее лестной для Ленайны была благосклонность видных лиц. Второй секретарь Главноуправителя пригласил ее на ужин-завтрак. Один из своих уикендов Ленайна провела с верховным судьей, другой — с архипеснословом Кентерберийским. Ей то и дело звонил глава Корпорации секреторных продуктов, а с заместителем управляющего Европейским банком она слетала в Довиль.[49]
— Чудесно, что и говорить. Но, — призналась Ленайна подруге, — у меня какое-то такое чувство, точно я получаю все это обманом. Потому что первым делом, конечно, все они допытываются, какой из Дикаря любовник. И приходится отвечать, что не знаю. — Она поникла головой. — Конечно, почти никто не верит мне. Но это правда. И жаль, что правда, — прибавила она грустно и вздохнула. — Он страшно же красивый, верно?
— А разве ты ему не нравишься? — спросила Фанни.
— Иногда мне кажется — нравлюсь, а иногда нет. Он избегает меня все время; стоит мне войти в комнату, как он уходит; не коснется рукой никогда, глядит в сторону. Но, бывает, обернусь неожиданно и ловлю его взгляд на себе; и тогда — ну, сама знаешь, какой у мужчин взгляд, когда им нравишься.
Фанни кивнула.
— Так что не пойму я, — дернула Ленайна плечом. Она недоумевала, она была сбита с толку и удручена. — Потому что, понимаешь, Фанни, он-то мне нравится.
«Нравится все больше, все сильней. И вот теперь свидание», — думала она, прыскаясь духами после ванны. Здесь, и здесь, и здесь чуточку… Наконец, наконец-то свидание! Она весело запела:
Крепче жми меня, мой кролик,
Целуй до истомы.
Ах, любовь острее колик
И волшебней сомы.
Запаховый орган исполнил восхитительно бодрящее «Травяное каприччио» — журчащие арпеджио тимьяна и лаванды, розмарина, мирта, эстрагона; ряд смелых модуляций по всей гамме пряностей, кончая амброй; и медленный возврат через сандал, камфару, кедр и свежескошенное сено (с легкими порою диссонансами — запашком ливера, слабеньким душком свиного навоза), возврат к цветочным ароматам, с которых началось каприччио. Повеяло на прощанье тимьяном; раздались аплодисменты; свет вспыхнул ярко. В аппарате синтетической музыки завертелся ролик звукозаписи, разматываясь. Трио для экстраскрипки, супервиолончели и гипергобоя наполнило воздух своей мелодической негой. Тактов тридцать или сорок, а затем на этом инструментальном фоне запел совершенно сверхчеловеческий голос: то грудной, то головной, то чистых, как флейта, тонов, то насыщенный томящими обертонами, голос этот без усилия переходил от рекордно басовых нот к почти ультразвуковым переливчатым верхам, далеко превосходящим высочайшее «до», которое, к удивлению Моцарта, пронзительно взяла однажды Лукреция Аюгари[50] единственный в истории музыки раз — в 1770 году, в Герцоргской опере города Пармы.
Глубоко уйдя в свои пневматические кресла, Ленайна и Дикарь обоняли и слушали. А затем пришла пора глазам и коже включиться в восприятие.
Свет погас; из мрака встали жирные огненные буквы: ТРИ НЕДЕЛИ В ВЕРТОПЛАНЕ. СУПЕРПОЮЩИЙ, СИНТЕТИКО-РЕЧЕВОЙ, ЦВЕТНОЙ СТЕРЕОСКОПИЧЕСКИЙ ОЩУЩАЛЬНЫЙ ФИЛЬМ. С СИНХРОННЫМ ОРГАНО-ЗАПАХОВЫМ СОПРОВОЖДЕНИЕМ.
— Возьмитесь за шишечки на подлокотниках кресла, — шепнула Ленайна. — Иначе не дойдут ощущальные эффекты.
Дикарь взялся пальцами за обе шишечки.
Тем временем огненные буквы погасли; секунд десять длилась полная темнота; затем вдруг ослепительно великолепные в своей вещественности — куда живей живого, реальней реального — возникли стереоскопические образы великана-негра и золотоволосой юной круглоголовой бета-плюсовички. Негр и бета сжимали друг друга в объятиях.
Дикарь вздрогнул. Как зачесались губы! Он поднял руку ко рту; щекочущее ощущение пропало; опустил руку на металлическую шишечку — губы опять защекотало. А орган между тем источал волны мускуса. Из репродукторов шло замирающее суперворкованье: «Оооо»; и сверхафриканский густейший басище (частотой всего тридцать два колебания в секунду) мычал в ответ воркующей золотой горлице: «Мм-мм». Опять слились стереоскопические губы — «Оо-ммм! Оо-ммм!» — и снова у шести тысяч зрителей, сидящих в «Альгамбре», зазудели эротогенные зоны лица почти невыносимо приятным гальваническим зудом. «Ооо…»
Сюжет фильма был чрезвычайно прост. Через несколько минут после первых воркований и мычаний (когда любовники спели дуэт, пообнимались на знаменитой медвежьей шкуре, каждый волосок которой — совершенно прав помощник Предопределителя! — был четко и раздельно осязаем), негр попал в воздушную аварию, ударился об землю головой. Бум! Какая боль прошила лбы у зрителей! Раздался хор охов и ахов.
От сотрясения полетело кувырком все формированье-воспитанье негра. Он воспылал маниакально-ревнивой страстью к златоволосой бете. Она протестовала. Он не унимался. Погони, борьба, нападение на соперника; наконец, захватывающее дух похищение. Бета унесена ввысь, вертоплан три недели висит в небе, и три недели длится этот дико антиобщественный тет-а-тет блондинки с черным маньяком. В конце концов, после целого ряда приключений и всяческой воздушной акробатики трем юным красавцам-альфовикам удается спасти девушку. Негра отправляют в Центр переформовки взрослых, и фильм завершается счастливо и благопристойно — девушка дарит своей любовью всех троих спасителей. На минуту они прерывают это занятие, чтобы спеть синтетический квартет под мощный супероркестровый аккомпанемент, в органном аромате гардений. Затем еще раз напоследок медвежья шкура — и под звуки сексофонов экран меркнет на финальном стереоскопическом поцелуе, и на губах у зрителей гаснет электрозуд, как умирающий мотылек, что вздрагивает, вздрагивает крылышками все слабей и бессильней — и вот уже замер, замер окончательно.
Но для Ленайны мотылек не оттрепетал еще. Зажегся уже свет, и они с Джоном медленно подвигались в зрительской толпе к лифтам, а призрак мотылька все щекотал ей губы, чертил на коже сладостно-тревожные ознобные дорожки. Щеки Ленайны горели, глаза влажно сияли, грудь вздымалась. Она взяла Дикаря под руку, прижала его локоть к себе. Джон покосился на нее, бледный, страдая, вожделея и стыдясь своего желания. Он недостоин, недос… Глаза их встретились на миг. Какое обещание в ее взгляде! Какие царские сокровища любви! Джон поспешно отвел глаза, высвободил руку. Он бессознательно страшился, как бы Ленайна не сделалась такой, какой он уже не будет недостоин.