Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 9 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мы отошли чуть в сторону от машины и присели на реденькую, но сочную траву. Я с любопытством рассматривал Надежду. — Выглядишь ты, сестренка, — влюбиться можно. А жизнь твоя, как свидетельствуют глаза, не из веселых. Она вздохнула: — Угадал… И тогда угадал, и сейчас. Наверное, все по той же специальности? Судить по костюму — инженер, а Игорь Александрович возит тебя на машине. Должно быть, ты в большие начальники выбился? Я улыбнулся и в тон ей ответил: — Фамилию, сестренка, ты сменила. А помнится, Чухлай для тебя весь белый свет застил собою. Надежда сорвала душистую травинку, стала разминать ее в пальцах. — За давностью не должны бы судить… Признаюсь тебе первому, это я тогда освободила Чухлая. «Разыгрывает!» — была первая моя реакция на ее слова. Но она как-то вся съежилась, напряглась, словно в ожидании неминуемого удара. Нижняя губа мелко подрагивала. Чтобы унять эту дрожь, Надежда закусила губу. Глаза повлажнели, стали еще более черными. И во мне родилось страстное желание крикнуть на всю округу: «Это после того, как он тебя изувечил!» Только профессиональная привычка владеть собою помогла мне промолчать. Я невольно смотрел на ее руки. Понимал, что это нехорошо, но смотрел на короткие пальцы-обрубки. Надежда резким движением убрала руки за спину. — У мужиков любовь, как сосновая лучина, прямая, сухая, занозистая, — заговорила она, — а у бабы — крученая, словно старый пенек, из каких гонят скипидар. Мужику с его палочной прямотой не понять, какими ходами бродит в женском сердце эта самая проклятая любовь. Отдать себя любимому на заклание — да разве есть счастье выше этого?.. Надежда начала свою исповедь сумрачно. Подняла на меня глаза, молит о снисхождении. — Ты замечал, как ходит счастливая? — спросила она, но ответа не ждала, сама пояснила: — за километр опознаешь: не идет — лебедушкой плывет, земли не чувствует под собою. На кого глянет — одарит радостью, к кому прикоснется — от болей исцелит. — Ума не приложу, — удивился я, — как ты все это проделала? Руки — сплошная рана, а часового оглушила. — Не помню, словно зачумленная была. Терещенко колдовал над моими руками — влил в меня стакан спирту. Спьяну все… Освободила Чухлая, наделила своим платьем, вывела за село. Он на колени встал, ноги целует. «Ты, — говорит, — самая золотая на свете». А меня брезгливость одолела, словно наступила на раздавленную жабу. От той поры он для меня умер. А не освободила бы, страдала, ждала, надеялась. Получила бы весть, что расстрелян, а все равно ждала бы… Это было выше моего понимания. Может, действительно я был болен «мужской прямотой», как говорила Надежда. — Руки вскоре поджили, — продолжала она. — Ловко тогда Терещенко их заштопал. Засватал меня Шоха. — Сугонюк? Она кивнула. — Говорит: «Я из-за своей любви к тебе чуть не лишился жизни. Не утек бы в свой час, повесил бы Чухлай». По первому разу я поднесла Шохе гарбуз. Угнездилось во мне презрение ко всему, что связано с бандой. Но жила я в хате у отчима. Трудилась, как пара волов, а все равно считалось, что ем чужой хлеб. Мать стала меня уговаривать: «Чего брыкаешься? Какой порядочный теперь на тебе женится?» Конечно, я была невеста не первой свежести. Двадцать шестой год… И Чухлаем таврована. Правда, ребеночек его родился мертвенький, оно и к лучшему. Мать не догадывалась, а Шоха знал, что я не бесприданница. «Чухлаевские подарки», — мелькнуло у меня. — Года три мы жили с Шохою, как все, — вела свою исповедь Надежда. — Обзавелись землицей. Но бог не дал детишек. Шоха меня за это поругивал, Чухлаем попрекал. Случалось, и ударит под пьяную руку. Я терпела: чувствовала себя виноватой. Бегала к бабкам-ворожеям, ходила к врачам. Врачи в один голос: «Ты, Надежда, женщина совершенно здоровая, можешь рожать целую дюжину. Надо бы проверить твоего мужа». Мой Шоха на дыбы: «Я мужик крепкий, мне твои врачи до фени!» Чтобы доказать свое, стал ходить к чужим бабам. Но чего нет — того не найдешь. Погоношился и сходил к врачам. От той поры стал тише воды, ниже травы. Я ему предлагала: «Возьмем сироток: мальчика и девочку». Он все сопел-сопел: «Нажитое кровавым потом отдавать чьим-то байстрюкам!» А однажды взбеленился: «От тебя, видать, пошло, бабы по селу треплют, что я сухостойный… Съездила бы в город, привезла оттуда в своей утробе… Все бы думали, что он мой, и я бы тебя простил». Ох, и умылся он у меня, чертов кобель, за такие слова красной юшкой. Печальная повесть об исковерканной жизни. За совершенную в молодости трагическую ошибку Надежда платит вот уже два десятка лет. И впереди, считай, никакого просвета. Сорок три весны, сорок три зимы и осени… В этом возрасте человек подводит первый итог прожитого, сделанного и подумывает о суровой, неумолимой старости. — В двадцать девятом в Александровке зачинали артель. Я без согласия Шохи сдала колхозу землю, коня, двух волов и корову с телкой. Уже грамотная была, от имени обоих написала заявление. Шоха схватился за топор, я — за вилы… На том и помирились. Беднее мы с ним не стали. Много ли нужно двоим? Я — в огородной бригаде, он — колхозный пасечник. Да своих с десяток ульев. Считай, по три-четыре пуда меду брали с каждого. Надежда замолчала, рассказывать ей было уже не о чем. — Где ты квартируешь? — спросил я. — Отвезу. — У своих, в Светлово. Она забрала фуфайку, лопату и села в машину. Надежда всю дорогу молчала, лишь на окраине города подсказала, куда свернуть. И только когда машина остановилась на застанционном поселке возле одной неказистой хатенки, сказала: — А я рада, что встретила тебя. Ну как девчонка, даже сердце тёхкает по-соловьиному, ей-ей… — и неожиданно засмущалась. — Ты был первым, кто указал мне свет в окошке и растолковал, что мир пошире, чем хата об четыре стены. Да рано ушел из моей жизни, не довел… И засохла я на полдороге к чему-то хорошему. Сказала торопливо, словно в любви призналась, — и побыстрее из машины. Встретила нас дородная женщина. Вначале, увидев возле своего дома легковую машину, удивилась. Надежда ей сказала: «Ось братика привезла, девятнадцать лет не виделись». Небольшая хатенка была пропитана сложными запахами уюта и сытости. Я различал солоноватую терпкость капусты, горчинку увязанного в плети лука, степную теплоту зерна в мешках. Было во всем этом что-то волнующее, родное, памятное с детства. Оно навевало щемящую тоску по ушедшему, милому, с чем расстаются на пороге родительского дома, уходя в большую жизнь. — Накормишь? — спросил я Надежду, присаживаясь на широкую деревянную лавочку, стоявшую под узеньким окошком. — А то с утра во рту ни маковой росинки. На столе появились помидоры и тушеная картошка с утятиной. Надежду будто подменили. Очень скромная, на слова скупая, движения сдержанные, словно ей не хватало места в тесноватой хатенке, и она боялась зацепиться за стол, споткнуться о лавку, сдернуть с кровати тюлевую накидку.
Когда поужинали, Надежда довольно бесцеремонно сказала своей дородной родственнице: — Со стола я приберу сама, а ты, тетя Даша, погуляй. Нам с братцем надо поговорить. Мы остались одни. Надежда в отсутствии тети Даши вновь преобразилась. Движения стали по-кошачьи упругими и вместе с тем мягкими. Голос обрел звонкость, в нем зазвучала лёгкая ирония. Эта перемена натолкнула меня на мысль, что тетя Даша — родственница по мужу, И спросил об этом Надежду. Она усмехнулась. — Угадал. Вытерла стол, присела на лавочку. — Вначале, когда обмолвился про еду, я, грешным делом, подумала, что ты просто причину для разговора ищешь. Привезли-то тебя поглазеть на мою знаменитую торбу. Тут до капитана Копейки ею еще один интересовался. Мне осталось только удивиться: — Все так и есть. Она достала из-под широкой деревянной кровати пустой вещмешок, протянула мне: — Дался он вам всем. Я стал рассматривать. Из добротного полотна. Сшит на диво крепко, видимо, сапожной машинкой: стежки крупные, нитка толстая, суровая, шов двойной — раз прошили, завернули и вновь прошили, этими же нитками притачали лямки, сделанные из стропы парашюта. — Веревочка на диво, — похвалил я. — Говоришь, по случаю приобрела? — На вокзальной толкучке за кусок хлеба. Я прикинул вещмешок на руке. — Добротная вещь. Холст — хоть паруса шей. — Старалась… Не знала, куда судьба занесет. Может, на край света. — Покупные-то лямки притачала теми же нитками, которыми шила мешок, — говорю ей. Она достала клубок точно таких же ниток, положила на стол передо мною. Я попробовал нитку. Крепкая, скорее пальцы порежешь, чем порвешь ее. — Собиралась на край света: торбу из нового, холста сшила, нитки про запас взяла. А лямки — гнилые. Добралась до Светлова, они и расползлись. Что ж это ты, хозяюшка? Смеются ее глаза, с вызовом смотрит на меня: — А ты, братик, еще дотошнее стал. Я вел свое: — Если поискать, второго такого кончика не объявится? — подергал я за добротную, из вискозного Шелка бело-кремовую веревку. — Да уж мы с Шохой постарались упрятать. Она все время называла мужа бандитской кличкой. Почему? Или наша встреча вернула ее в далекий двадцать второй? Или в этом проявляется ее отношение к человеку, которого не любит, но вынуждена коротать с ним век под одной крышей? — Веревочка-то от немецкого парашюта, — сказал я. — Вот и выходит, сестренка, что кто-то на нем прилетел. А зачем? Не догадываешься? Улыбка сползла с ее губ. — Недели три тому вернулся с фронта мой Шоха. Снарядом оглушило, порою так всего и перекосит. Ранен в плечо. А рана-то воняет: гниет человек заживо. Уж я ли его не врачевала! Промывала рану спиртом и марганцем, обкладывала теплой вощиной поверх бинтов. Пил Шоха прополис с соком столетника, ел свежий мед. Полегчает, а через пару дней все заново. Как-то болезнь дала ему передышку. Я собралась в посадку за сушняком. До войны мы покупали уголь у шахтеров. А теперь все граммочки идут заводам. Говорю Шохе: «Посажу тебя на тележку, вывезу в посадку, хоть подышишь свежим воздухом». На тележку не сел. Говорит: «Погоди, сдохну, вот тогда…», Выбрали посадку, рубили в два топора сушняк. Советую: «Ты бы посидел, отдохнул, пот с тебя градом». Рассердился, ушел от меня подальше. Я помахиваю топором, а одним глазом поглядываю на Шоху, не переусердствовал бы мужик. Тогда и в самом деле вместо сушняка доведется везти на тележке милого. Как он упал — не приметила, запнулся за что-то. И такой мат пустил! На десять этажей. Я его от таких слов давно отучила, а после фронта опять взялся за старое. Подхожу к нему, он что-то тянет. То самое. Прятали — спешили, ямку выскребли неглубокую, присыпали старым листом и сучьями. Переглянулись мы с Шохой. Говорю: «Надо заявить в сельраду». А он меня на чем свет костит: «Дура набитая! Отберут. Сколько тут шелковой материи! За войну люди пообносятся, каждая тряпка станет на вес золота». На тележку под сучья — и привезли домой. Так жадность и взяла надо мною верх, — закончила с раскаяньем Надежда. По ее рассказу выходило, что они с мужем наткнулись на парашют случайно. Что ж, вполне возможно. А если в этой случайности есть своя закономерность? У меня на языке вертелось несколько вопросов: «Когда для Шохи началась война? Когда закончилась? Не был ли он в окружении или в плену? Почему у него такая странная рана?» Копейка обратил внимание: «Тяжелый дух», и Надежда об этом же: «Заживо гниет». Но я спросил о другом: — Почему вы в тот день пошли именно в эту посадку? Самая ближняя? Самая богатая на сушняк? Самая удобная к ней дорога? Надежда ничего определенного не могла ответить. — Посадка — не ближний свет, километров десять с гаком. Но шли и шли, Шоха рассказывал про войну. Поближе к Александровке посадки уже почищены. Подходим к этой, Шоха говорит: «Сколько сушняка и сухостоя! Похоже, до нас тут никого не было». Значит, на посадку обратил внимание Шоха. Что из этого выходило? Ровным счетом ничего. Действительно, там было много сушняка. И вообще, в эту «экспедицию» Шоху пригласила Надежда.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!