Часть 27 из 129 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Сначала мы должны были увериться, что вам можно доверять.
— В каком смысле?
— Бивен, за вами следили в последние дни. Теперь мы считаем, что, прежде чем задержать преступника, вы сумеете поступить должным образом.
— Позволив вам убить его?
Бивен высказался слишком прямолинейно. Даже в гестапо следовало выбирать выражения.
— Если я арестую этого человека, — сдал он назад, — то никто не будет заинтересован в том, чтобы его судили и приговорили. Подобная история может сильно запятнать репутацию рейха, не говоря уже об иностранной прессе.
Пернинкен не отпустил ни единого комментария. В его молчании сквозило одобрение.
— Разумеется, можно было бы уладить дело максимально деликатно, не вынося сор из избы, — продолжил Бивен, — но это также наделает шума. Исчезновение высокопоставленного чина СС не останется незамеченным. Пойдут слухи…
— Ближе к делу, гауптштурмфюрер.
Бивен набрал в грудь воздуха и кинулся в неизвестность:
— Существует территория, на которой офицер СС может исчезнуть самым естественным образом.
— Какая именно?
— Война, польский фронт.
— Что именно вы задумали, на самом-то деле?
Бивен выложил все разом:
— Я нахожу убийцу, сообщаю вам его имя, и вы посылаете его на фронт. Там он может незаметно… погибнуть. Что может быть естественней, чем смерть на поле боя?
— И кто возьмет на себя эту… казнь? Вы?
— Именно.
Пернинкен улыбнулся в полумраке:
— Ваша вечная навязчивая мечта об отправке на фронт.
— Мы об этом уже говорили, обергруппенфюрер, мы…
— Я передам наверх, — оборвал его Пернинкен. — Но в вашем плане не хватает главного: имени убийцы.
— Я скоро его добуду, обергруппенфюрер.
— Надеюсь, ради вас же. — Отто Пернинкен снова принялся расхаживать по рыхлым глинистым комьям. Он, конечно же, не осознал иронии своих слов, когда добавил: — Но внимательно смотрите себе под ноги, Бивен.
— Я буду осторожен.
— Вы мне напоминаете одного эсэсовского офицера, которого я когда-то знал. Он думал, что может использовать нацистский режим… скажем так, в личных целях.
— Что с ним стало?
Генерал оглядел погруженные в сумерки поля:
— Если мне не изменяет память, он зарыт где-то неподалеку отсюда.
36
Беседа с Эрнстом Менгерхаузеном не принесла ничего хорошего, продолжение тоже. Выплакав весь алкоголь в мечтах о том, как она увезет своих «детей» куда-нибудь за моря, где нет нацизма, Минна фон Хассель заснула, как последняя пьянчужка, в своей тачке. Проснулась она только около одиннадцати вечера, чтобы как следует проблеваться — с коньяком это был обычный исход: нокаут с острой тошнотой и желчной отрыжкой.
И тогда против всех ожиданий зазвонил больничный телефон…
Квартал Моабит, расположенный в западной части Берлин-Митте[74], был известен когда-то двумя равно важными вещами: тюрьмой и прокоммунистическими настроениями. К исходу шести лет национал-социализма расстановка сил поменялась: на дух ничего коммунистического, зато камеры переполнены политзаключенными.
Моабит был большим островом, окруженным Шпрее с юга, Шарлоттенбургским каналом с запада, Вестхафенским каналом на северо-западе и судоходным каналом Берлин-Шпандау на северо-востоке и востоке. Нечто вроде отдельного мира, родившегося из индустриализации XIX века, чье рабочее население, и без того теснившееся как сельди в бочке, еще и подыскивало дополнительных постояльцев на ночь — по несколько марок за соломенный тюфяк.
Можно не уточнять, что в час ночи в северной части Моабита, рядом с речным портом Вестхафен, не горело ни единого фонаря, а улицы как вымерли. Рабочие спали сном праведным.
Итак, ей позвонила Рут Сенестье. Уже почти два года о ней не было ни слуху ни духу. Художница, скульптор, лесбиянка, придерживавшаяся левых взглядов: совершенно непонятно, как она умудрилась выжить при национал-социализме.
— Как твои дела?
Женщина не ответила. Она просто попросила приехать к ней в «Гинекей», сапфический[75] клуб на берегу одного из водоемов Вестхафена. Это срочно.
Недолго думая, Минна приняла душ, оделась и села за руль своего старенького «мерседеса-мангейм». Через час она добралась до цивилизации, то есть доехала до Берлин-Митте, потом по набережным Шпрее до тепловой электростанции Моабита.
Припарковавшись у подножия внушительного комплекса с его башней в форме колокольни и похожими на гигантские гаубицы трубами, она двинулась по кривым улочкам, пока не вышла на широкий проспект, который и искала. По обеим сторонам стояли кирпичные дома, как ломти нарезанной коврижки. Никаких фонарей, грунтовое покрытие: стрела, пустынная и отточенная, как мачете.
Минна здорово дрейфила. Она молилась, чтобы издалека ее можно было принять за мужчину. Широкие брюки, вельветовая куртка, поверх которой она накинула плащ, стянув его поясом. И не забыла про пресловутый берет художника, à la française…[76] В целом могло сойти.
Наконец показался пакгауз, где приютился «Гинекей». Окна были занавешены, никакой вывески у входа. Только фонарь — вроде ночника — подмигивал вам издали. Мысль разместить подобный клуб рядом с доками была поистине гениальной. Никому не пришло бы в голову искать сливки лесбийского сообщества Берлина среди деревянных ящиков и покрытых татуировками портовых грузчиков.
На самом деле в Третьем рейхе лесбиянок не преследовали так, как гомосексуалов. В те времена статья 175 германского уголовного кодекса осуждала только сексуальные отношения между мужчинами. Такого преступления, как лесбиянство, просто не существовало. Но лишняя осторожность никогда не повредит…
Минна постучала. В окошке мелькнул чей-то глаз, замок щелкнул, занавеска поднялась, и она очутилась внутри. Место было еще живописнее, чем ей запомнилось. Кирпичные стены покрыты белой блестящей краской, столы освещены подвесными лампами на светильном газе. Пламя рожков, казалось, резвилось в дымном воздухе, как блуждающие огоньки. В дополнение на столах горели маленькие свечи…
В первом зале Рут не было. Художница ничего не стала ей объяснять. Ни слова о причинах этого загадочного свидания, никаких объяснений по поводу «срочности». Но Минна достаточно хорошо ее знала, чтобы понять, что дело не в капризе.
Второй зал, поменьше, был разделен на альковы, скрытые за белыми занавесями, и находящиеся внутри посетительницы отбрасывали на них завораживающие китайские тени. Казалось, в помещении витают призраки.
Внезапно одна из занавесок откинулась, и появилась Рут Сенестье с широкой улыбкой на личике стареющей куклы. На ней был такой же берет, как на Минне.
— Здравствуй, фройляйн! — сердечно сказала она.
Минна скользнула за стол и со смехом заявила:
— Как же я рада тебя видеть!
— Надо же, целая вечность прошла. Ты по-прежнему сидишь в деревенской глуши со своими психами?
Минна не ответила, но выражение лица свидетельствовало, что удар попал в цель.
— Ладно, — бросила Рут, вставая, — принесу-ка я нам абсент.
Она испарилась в шуршании занавесей. Сквозь приоткрытую штору Минна оглядела обычную клиентуру «Гинекея»: женщины в смокингах, апаши с намасленными челками, полуголые создания в птичьих или лисьих масках, и прочая экзотика вроде дам, которые целовались друг с другом взасос.
— Madame est servie![77] — сказала Рут по-французски.
Она внесла серебряный поднос с бутылкой абсента, графином ледяной воды, а также двумя ложечками, сахарницей и двумя резными рюмочками.
«Гинекей» гордился тем, что подает лучший абсент во всем Берлине, но, насколько было известно Минне, клуб оставался единственным местом, где его вообще еще можно было найти.
Она наблюдала, как Рут приступила к пресловутому ритуалу. Сначала по порции алкоголя в рюмки, поверх которых она пристроила ажурные «лопаточки» для абсента. На них она положила по кусочку сахара, а затем стала медленно лить ледяную воду. По мере того как таял сахар, абсент на дне мутнел.
Глядя, как в зеленом алкоголе образуются непрозрачные облачка, Минна думала о судьбе Рут. Она познакомилась с ней в двадцатые годы в госпитале «Шарите», в самом начале своей учебы, когда художница еще изготавливала медные маски для изувеченных на Большой войне. Минна немедленно влюбилась — и в ее искусство, и в нее как личность.
Для Минны Рут, которая была старше на добрый десяток лет, стала образцом для подражания. Исполненная творческой энергии и в то же время альтруизма, она была прямой противоположностью художнику-одиночке, затворившемуся в башне из слоновой кости. Заработка ради она долгое время публиковала свои рисунки в таких журналах, как «Die Dame» или «Симплициссимус»[78]. Помимо этого, в своей мастерской она лепила забавных зверьков, которые начали пользоваться успехом за границей.
Рут Сенестье словно шла в обратном направлении по сравнению с декадентским Берлином. Когда город был средоточием всех извращений и задыхался под тяжестью грехов, Рут вела монашеский образ жизни, полностью посвятив себя искусству. Потом, когда нацизм постриг всех под одну гребенку, она осознала собственные склонности и выбрала лесбийскую любовь. На сегодняшний день Рут коллекционировала романы с женщинами. Таков был ее персональный способ обозначить протест и поставить подпись художника.
Она протянула Минне рюмку, от которой исходил резкий запах аниса.
— Na zdarovie! — воскликнула она по-русски. — За нас!
Минна кивнула и отпила глоток, откинув голову назад. Она не была большой любительницей этой ликерной выпивки, но всякий раз, когда приходилось мериться силами с зеленой феей, у нее возникало ощущение, что она переносится в Париж конца прошлого века, в город ее любимых поэтов — Бодлера, Верлена, Рембо…
Она аккуратно поставила рюмку на стол, держа ее большим и указательным пальцами, и спросила:
— Так к чему такая срочность? Расскажи мне все.