Часть 48 из 139 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Артём с внешним спокойствием принял приглашение, хотя внутри у него всё ликовало.
— А Феофан у нас не пьёт, — добавил Эйхманис, поднимая сощуренный взгляд на старика. — …Или запил?
Старик не улыбнулся и не ответил, лишь коротко и неопределённо качнул головой.
— Знаю я вас, монахов, — сказал Эйхманис. — Вы тут всегда брагу готовили из ягод. Грешники!
— А было дело, — спокойно ответил отец Феофан.
Эйхманис залпом выпил свою кружку, не чокнувшись с Артёмом. Затем, не глядя, протянул руку — Артём быстро догадался о смысле этого движения и подал гроздь рябины. Эйхманис, удовлетворённо кивнув, отщипнул одну ягоду и закусил ею.
Артём тоже выпил, не закрывая глаз, — нельзя было хоть что-то пропустить.
Эйхманис поднял пустую кружку, и тут уже отец Феофан догадался, что делать, и подставил длинный палец. На него начлагеря вновь надел кружку.
— Двадцать пять лет на Соловках, — кивнул на Феофана Эйхманис, обращаясь к Артёму. — Четвертной ведь? — Отец Феофан согласно моргнул тяжёлыми веками. — Четыре года монашествовал в монастыре, а потом перебрался сюда… на Малую Муксольму… Отстроил себе хату и начал… совмещать труды молитвенные… — здесь Эйхманис сорвал ещё одну ягоду с грозди Артёма и бросил её в рот, — …с рыболовством и охотой на морского зверя… И, когда появились большевики, места своего не покинул, разве что вдруг начал курить махорку. Мы ему, — улыбнулся Эйхманис не столько даже Феофану или Артёму, сколько славному алкогольному теплу у себя в груди и в голове, — как специалисту, определили восемнадцать целковых жалованье… Занимается он всё тем же, что и прежде: рыбачит, охотится, поставляет рыбу на соловецкую кухню и тюленье мясо в сельхоз. Нашим свиньям на прокорм. Поэтому зову я его «тюлений староста». А он откликается. В часовню так и ходишь по сей день, тюлений староста?
— А чего ей пустовать, — просто ответил отец Феофан.
— Горшков-то хоть с тобой молится? — поинтересовался Эйхманис.
— Не замечен, — ответил отец Феофан, рассмешив начлагеря: Эйхманис от души захохотал.
Смех у начлагеря был не очень приятный, но Артём тоже засмеялся — чуть тише, чем Эйхманис, но чуть громче, чем стоявшие рядом красноармейцы.
— Иди, Артём, определяйся, — сказал Эйхманис.
В хате у Феофана вся утварь была самодельной. В красном углу имелся целый иконостас: «Купина неопалимая», «Сосновская», «Утоли моя печали» и несколько «Казанских». На стенах сушились тюленьи шкуры. Пахло там тяжело, душно, зато не человеком — и то хорошо. Иконы во всём этом неистребимом и тяжёлом рыбьем духе производили странное впечатление: Артём подумал, что если самую маленькую «Казанскую» перенести отсюда в другой дом — то этот дом за час весь пропахнет рыбацким духом. Из самого дальнего сундука, с самого его дна, достанешь кружевные манжеты — и вздрогнешь: как будто в них рыба наряжалась на свои рыбьи праздники.
…Отдохнуть им не дали — да и с чего было отдыхать, когда за работу не принимались ещё.
До самого вечера лагерники рыли ямы там, где указывал Эйхманис.
Сначала в одном месте всё перелопатили, потом сдвинулись на полкилометра — и занялись тем же самым.
Назначение Курез-шаха и Кабир-шаха выяснилось очень скоро: оказалось, что они оба чертёжники. Им выдали метр, бинокль, старую карту — и отправили без конвоя изучать местность: судя по всему, для создания карты новой и самой подробной.
Артём работал расторопно, быстро, даже с удовольствием — и усталости не ведал. Эйхманис это заметил, Артём точно знал — и оттого стал работать ещё лучше.
Митя Щелкачов, напротив, постоянно уставал — парень он был петроградский, книжный, к работе непривычный.
Третий же лагерник, хоть и совсем молодой, тоже отличался крестьянской хваткой и тихим, ненадрывным постоянством в труде. Звали его Захаром.
Чем все они занимаются, Артём догадался, когда солнце уже садилось, а мокрая от пота спина начала стынуть.
Они искали старые монастырские клады.
…Догадался, и никому не сказал.
* * *
— Здесь всегда была живодёрня, поэтому монахи и не ушли — им привычно! — Эйхманис засмеялся, провожая взглядом отца Феофана.
Обедать вместе со всеми отец Феофан не стал: поблагодарил и сослался, что нужно идти проверять снасти.
Эйхманис не уговаривал.
Похоже, что Эйхманис запил, хотя запой этот был необычный и ничем не напоминал Артёму отцовское мрачное пьянство.
С первого взгляда признаков того, что начлагеря пьёт, было не обнаружить: разве что кожа его стала бледнее, а глаза тяжелей. Речь оставалась стройна — удивляло лишь то, что говорил он заметно больше.
Теперь они сидели на берегу и вкушали яств: Артём, двое красноармейцев, лагерники…
Артём сидел к Эйхманису ближе всех.
Красноармейцы благоразумно держались поодаль и время от времени недовольно поглядывали на Артёма: тот за прошлый день освоился окончательно. Замечая непорядок на скатерти, Артём щедро нарезал то колбасы, то зелени. Его самоуправство красноармейцам не нравилось, и нож в руке Артёма — тоже. Но одёрнуть лагерника, когда тот самим начлагеря усажен обедать, было неуместно.
Эйхманис время от времени кивал ему на пустые стаканы, и тогда Артём разливал водку — себе и Фёдору Ивановичу. Остальные то ли сразу отказались, то ли им и не предлагали.
Курез-шах и Кабир-шах вообще не решались сидеть у самобраного стола в присутствии начлагеря — и то неловко присаживались на корточки, то, при малейшем движении Эйхманиса, вставали.
Даже когда он начинал говорить — поднимались, словно и представить себе не могли, что такого большого начальника можно слушать сидя.
Эйхманис это видел краем глаза и, похоже, веселился, но вида не подавал.
Щелкачов и другой молодой лагерник тоже постарались присесть так, чтоб и Эйхманису не загораживать вид на воду, и красноармейцев своей близостью к начальству не раздражать.
Время от времени Артём на правах непонятно кого брал со скатерти кусок колбасы, огурец, ломоть хлеба — и передавал кое-что Мите.
Митя делился с товарищем, и они очень медленно, молча жевали.
К алкоголю Артём был устойчив; если его и пьянило что-то — так это восхитительная бредовость самой ситуации.
Ужасно хотелось, чтоб это увидели все. И Артём мысленно перечислял, кто эти все: Афанасьев… Бурцев… Сивцев… казак Лажечников, если он не помер… Мезерницкий… Моисей Соломонович… чеченцы и блатные… Граков, конечно. Кучерава и Крапин… доктор Али! И эта сука Галина тоже…
Почему-то не хотелось, чтобы свидетелями происходящего стали Осип и Борис Лукьянович, — но Артём не стал размышлять на эту тему и просто мысленно удалил названных из числа свидетелей пиршества.
Под вопросом оставался также Василий Петрович, и Артём в своих блаженных размышлениях то сажал его напротив, то убирал прочь.
Пожалуй, впервые за всё время своего срока Артём был по-настоящему счастлив. И это солнце ещё, прямо в глаза. И весь пропах копчёной колбасой — ею он, стараясь не отдавать себе в этом отчёт, не спешил угощать Щелкачова и лакомился сам, млея от натурального наслаждения.
Красноармейцам, кроме всего прочего, тоже, видимо, хотелось колбасы — но не будешь же пред Эйхманисом ходить туда-сюда и побирушничать со скатерти: взяли себе по яичку и рыбине — и будьте довольны, товарищи бойцы.
Сам Эйхманис ел мало, водку закусывал то укропом, то петрушкой — и, щурясь на солнце, говорил:
— Монастырь: 509 трёхаршинных сажен по кругу, высота девять метров, ширина — шесть. Восемь башен. Твердь!.. Монах-зодчий сделал каменные ниши в городской стене и внутри башен: сначала их хотели приспособить под погреба для пороха и снарядов, но раздумали и сделали по-другому. Эти ниши предназначались узникам! Ниша: два аршина в длину и три в ширину. Каменная скамейка — и всё. Спать — полусогнутым! Окошко — три рамы и две решётки. Вечный полумрак. Ещё и цепью к стене… Дарственные манифесты на соловецких сидельцев не распространялись: никаких амнистий!.. Переписка с родными была запрещена! Сроки были такие — «навечно», «впредь до исправления» и «до кончины живота его никуда и неисходно». А? Никуда и неисходно!
Эйхманис дожевал петрушку вместе со стебельком и цыкнул зубом.
— А ещё земляные тюрьмы! — негромко и внятно говорил он, обращаясь к Артёму, хотя Артём чувствовал, что Митя Щелкачов, сидящий позади него, тоже слушает изо всех сил. — Знаешь, как они выглядели? Потолок — это пол крыльца. В потолке щель — для подачи еды. Расстригу Ивана Буяновского посадили в 1722 году — Пётр посадил, — а в 1751-м он всё ещё сидел! Под себя ходил тридцать лет! Крысы отъели ухо! Караульщик пожалел, передал Буяновскому палку — отбиваться от крыс, — так караульщика били плетьми!.. Земляная тюрьма, огромная, как тогда писали: «престрашная, вовсе глухая», — имелась в северо-западном углу под Корожанской башней. Под выходным крыльцом Успенской церкви — Салтыкова тюрьма. Ещё одна яма в земле — в Головленковской башне, у Архангельских ворот. Келарская тюрьма — под келарской службой. Преображенская — под Преображенским собором… Кормили как? Вода, хлеб, изредка щи и квас. Настаивали при этом: «Рыбы не давать никогда!»
Артём посмотрел на скатерть и на всякий случай взял рыбий хвост, присосался к нему, уважительно косясь на Эйхманиса.
— Знаешь, что дальше было? — говорил Эйхманис. — Синод запретил земляные тюрьмы — жестоко! А соловецкие монахи не засыпали их! А зачем? Удобно! Парашу выносить — не надо!.. Я говорю: здесь всегда была живодёрня! Нашему отцу Феофану оказалось некуда идти! Соловки тюрьмой не напугаешь.
Артёма так и подмывало спросить: если раньше была живодёрня — значит, Фёдор Иванович считает, что и сейчас она осталась таковой?
Но не спрашивал — не дурак.
Приехал на лошади Горшков, тяжело спустился на землю.
По нему было видно — не меньше полночи провёл с Эйхманисом за одним столом.
— Садись, Горшков, — сказал Эйхманис.
Тот присел, удивлённо скосившись на Артёма, на этот раз без спроса разлившего водку.
Горшков был, как большинство других чекистов, мордастым, крепким типом. Щёки, давно заметил Артём, у их породы были замечательные — за такую щёку точно не получилось бы ущипнуть. Мясо на щеках было тугое, затвердевшее в неустанной работе, словно эти морды только и занимались тем, что выгрызали мозг из самых крепких костей.
— Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал Эйхманис Артёму, снова выпив не чокаясь и на Горшкова никакого внимания не обращая. — Ты думаешь, чем наш порядок отличается от порядка прежнего? Ответ знаешь или сказать?
— Знаю, — сказал Артём.
— Вот как? Говори, — велел Эйхманис.
Горшков — и тот повёл щекою в сторону Артёма.
«Неправильно скажу — перекусит глотку, — понял Артём. — Зажарят и сожрут».
— Здесь не тюрьма, — твёрдо ответил Артём. — Здесь создают фабрику людей. Тогда людей сажали в земляные ямы и держали, как червей, в земле, пока они не подыхали. А здесь даётся выбор: либо становись человеком, либо…
— Ага, либо мы тебя перемелем в порошок, — добавил Эйхманис. — Ты действительно так думаешь?