Часть 1 из 2 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Посвящается Гору Видалу
ПРОБУЖДЕНИЕ означает быть и сейчас. Некоторое время рассматриваешь потолок, потом опускаешь глаза и опознаешь в распростертом теле самого себя, следовательно, я есть, сейчас есть. То, что сейчас я здесь, вопреки всему не так плохо, ведь именно здесь мне и надлежит находиться утром: в месте, именуемом домом.
Но сейчас значит больше, чем сей час, день, год. Это леденящее напоминание: позади еще один день, еще один год. И каждый день отмечен новой датой, отдаляющей предыдущие в прошлое — и так, пока, рано или поздно, может… нет, неизбежно, ОНА придет.
Щекочущий нервы страх. Болезненное отрицание того, что впереди: неизбежности смерти.
Тем не менее, кора головного мозга педантично приступает к своим обязанностям — ноги выпрямить, поясницу согнуть, пальцы сжать и расслабить. Наконец, нервная система посылает первый приказ телу: ВСТАТЬ.
Тело покорно отделяется от кровати, морщась по причине артрита в пальцах и левом колене, ощущая легкую тошноту в преддверии желудка — наконец, голышом ковыляет в ванну, где опустошает мочевой пузырь и взвешивается: все те же сто пятьдесят фунтов, вопреки изнурительной гимнастике. Теперь к зеркалу.
В котором отражается не лицо, а воплощение предопределенности. Развалина, в которую он превратил себя за эти пятьдесят восемь лет. Унылый беспокойный взгляд, огрубевший нос, углы рта опущены под воздействием собственной желчности, обвисшие мышцы щек, увядающая шея в сетке мельчайших морщин. Загнанный взгляд измученного пловца, или бегуна, которому не дано остановиться. Человек будет рвать жилы до самого конца. Не потому, что герой. Он не мыслит иного.
Глядя в зеркало, он видит в нем много лиц: ребенка, подростка, молодого человека, и уже не очень молодого — хранимых подобно ископаемым на полках, и, как они, давно умерших. К нему, еще живущему, их вопрос: посмотри — мы умерли, так чего ты боишься?
Его ответ: раньше это протекало так постепенно, незаметно. Страшно, когда подталкивают.
Человек все смотрит. Губы приоткрываются, он дышит через рот. Наконец кора мозга нетерпеливо приказывает мыться, бриться, причесываться. И прикрыть наготу. То есть одеться перед выходом наружу, к другим людям; и одеться соответственно, чтобы его внешность и поведение должным образом были ими опознаны.
Человек покорно моется, бреется, причесывается, смиряясь с ответственностью перед другими. Он даже благодарен за предоставленное ему место в ряду подобных. Он знает, чего от него ждут.
Знает его имя. Его зовут Джордж.
ОДЕТЫЙ, он более-менее превращается в него, то есть Джорджа — хотя это еще не совсем тот Джордж, которого люди ждут и готовы признать. Позвонившие ему в этот ранний час были бы поражены, даже напуганы, если бы вместо предполагаемой персоны могли видеть такой далекий от готовности полуфабрикат. Но этого они не могут, а имитация голоса знакомого им Джорджа почти идеальна. Даже Шарлотту удается обмануть. Хотя, два-три раза она уловила что-то странное и спросила, «Джо, у тебя все в порядке?»
Он пересекает переднюю комнату, которую называет кабинетом, и спускается вниз. Лестница делает поворот, она узкая и крутая. Ты задеваешь поручни локтями, приходится опускать голову — даже Джорджу, при росте в пять футов восемь дюймов. Дом невелик и плотно скомпонован. В нем он должен бы чувствовать себя защищенным; тут нет места одиночеству.
И тем не менее…
Представьте себе пару, живущую день за днем, год за годом в этом тесном пространстве, плечом к плечу стряпающую что-то на общей крошечной плите, протискиваясь друг мимо друга на узкой лестнице, бреясь рядышком перед маленьким зеркалом в ванной; в постоянной толкотне, соприкосновении двух тел, то нечаянном, то намеренном — чувственном, агрессивном, неловком, нетерпеливом, яростном или любовном — так представьте, насколько глубокие, пусть невидимые, следы они оставляют повсюду! Дверь в кухню слишком узка. Двое в спешке, с тарелками в руках, обречены сталкиваться именно здесь. И потому каждое утро здесь, в конце лестницы, Джордж испытывает шок у пропасти, в которой внезапно обрывается его путь. Здесь он останавливается, словно узнавая впервые, и все с той же болью: Джим умер. Он умер.
Он стоит тихо, молча, иногда с коротким животным стоном, пока не отпустит спазм. Потом уходит в кухню. При утренних приступах боли ему не до сентиментальности, будет лишь легкое облегчение впоследствии. Примерно как по окончании сильных судорог.
СЕГОДНЯ муравьев еще больше; ручейками они струятся по полу, взбираясь по раковине, угрожающе стремятся к шкафчику, где он хранит джем и мед. Упорно поливая их ФЛИТ-спреем, он вдруг смотрит на себя взглядом постороннего: злобный упрямый старик, считающий, что вправе убивать этих замечательных полезных насекомых. Живой, убивающий живое под наблюдением сковород с кастрюлями, ножей с вилками, банок с бутылками — предметов, безучастных к Ее величеству эволюции. Почему? Ну, почему? Может, это происки некоего Космического врага, Всеобщего тирана, затмевающего наш взор с целью остаться неопознанным, и потому обращающий нас против наших естественных друзей, жертв Его тирании? Но, прежде чем Джордж додумал эту мысль, муравьи уже мертвы, собраны мокрой тряпкой, и с потоком воды отправлены в слив раковины.
Он готовит себе яйцо-пашот с беконом, тосты и кофе, потом садится завтракать за кухонным столом. А в голове в это время крутится без остановки детская припевка, которую еще в Англии, в давние годы, ребенком он слышал от няни:
Яйцо-пашот на хлеб кладешь —
(Он видит ее так же ясно, седоволосую, с блестящими мышиными глазками; маленькое пухлое тельце вносит в детскую завтрак на подносе, с трудом переводя дух после крутого подъема. Она всегда проклинала наши лестницы, называя их за крутизну «деревянными горками» — одна из магических фраз родом из детства.)
Яйцо-пашот на хлеб кладешь,
Однажды съешь — еще возьмешь!
Ах, этот трогательно непрочный, обволакивающий уют детских радостей! В котором Маленький Хозяин уплетает свой завтрак, а улыбчивая Няня облучает его уверенностью в том, что все прекрасно в их крошечном хрупком мирке!
ЗАВТРАК с Джимом зачастую был лучшим временем грядущего дня. Самые душевные беседы случались у них именно за второй-третьей чашкой кофе. Обсуждалось все, что только приходило в голову — включая, конечно, смерть; есть ли что-нибудь после, и если есть, то что это. Даже преимущества и недостатки внезапной гибели — в сравнении с осознанной близостью кончины. Но сейчас Джордж ни за что на свете не смог бы вспомнить, что именно об этом думал Джим. Подобные разговоры не ведутся всерьез. Они кажутся слишком теоретическими.
Допустим, мертвые могли бы навещать живых. Если бы Джим мог взглянуть, как Джорджу живется, что бы это ему дало? Чего стоит такая возможность? В лучшем случае ему, подобно любопытному туристу, было бы позволено сквозь магический кристалл бросить взгляд из бескрайнего вольного мира на тесную конуру, где узник из мира смертных уныло пережевывает свой завтрак.
В ГОСТИНОЙ полумрак под низком потолком, книжные полки вдоль стены напротив окна. Чтение не сделало Джорджа благороднее, лучше, или существенно умнее. Но он привык вслушиваться в голоса книг, выбирая ту или иную в соответствии с сиюминутным настроением. Он использует их весьма беспардонно — вопреки почтительности, с которой ему приходится говорить о литературе публично — как хорошее снотворное, как лекарство от медлительности стрелок часов, от ноющих болей в области желудка, как средство от меланхолии, стимулирующее вдобавок ко всему работу кишечника в нужный момент.
Выбирает одну из книг он и сейчас, с поучениями Раскина:
«…Школьниками вы любили палить из духовых пушек, но ружья Армстронга лишь более искусной работы сходные с ними изделия: и, к прискорбию, подобно тому, как в детстве это было игрой для вас, но не для воробьев, так и сейчас, это развлечение для вас, но не для малых птиц графства; что же до стрельбы по черным орлам, я вряд ли ошибаюсь в предположении, что вы не до такой степени неразумны.»
Несносный старикан Раскин, неизменно самоуверенный, фанатично-раздражительный, неизменно ворчливый, неизменные бакенбарды — сегодня это отличный спутник на пятиминутные посиделки в туалете. Наконец, ощутимая активность кишечника подгоняет Джорджа вверх по лестнице, в ванную — книга в руке.
СИДЯ на толчке, он может смотреть в окно. (С другой стороны улицы видны его голова и плечи, но не то, чем он занят). Серенькое прохладное утро калифорнийской зимы; низкое небо перенасыщено влагой тихоокеанского тумана. Внизу, с берега, небо и океан составляют одинаково блеклое целое. Невозмутимые пальмы и кустистые олеандры стряхивают с листьев влагу.
Улица эта называется «Камфор-Три-Лейн». Может, камфорные лавры здесь и росли когда-то, но сейчас нет ни одного. Но вероятнее всего, название выбрано ради красного словца основавшими здесь колонию в начале двадцатых годов первыми поселенцами, сбежавшими от духоты делового центра Лос-Анджелеса, или от снобизма Пасадены. Они награждали цветистыми именами свои оштукатуренные бунгало и обшитые доской хижины — например, коттедж «Мой кубрик», коттедж «Ну хватит». Улицу здесь называли аллеей, дорогой, тропой, словно ее прокладывали через дремучие леса. В мечтах ее обитателей местность обретала черты субтропически-английской деревни с богемными замашками: этакие Уютные Гнездышки, где можно в меру рисовать, в меру писать, и без меры пить. Можно еще воображать себя последними эскапистами и индивидуалистами двадцатого века, день и ночь вознося хвалу провидению за побег от гибельного городского духа коммерции. Здесь любили небрежность и богемность, были неутомимо любопытны к чужим делишкам, но бесконечно снисходительны. Здесь если и дрались, то с помощью кулаков, бутылок или подручной мебели, а не адвокатов. И, к счастью, большинство из них не дожили до Эпохи Больших Перемен.
Перемены начались с конца сороковых, когда с Востока сюда устремились толпы ветеранов Второй мировой с новыми женами в поисках новых, лучших мест гнездования и выведения потомства на солнечном Юге — прелести которого они успевали оценить краем глаза, отчаливая в опасные дали Тихого океана. А что может быть лучше для растущего семейства, чем склоны холмов в пяти минутах от пляжей, причем без сквозных дорог — этой угрозы жизни будущим несмышленышам? Вот таким образом привыкшие к джину и звукам поэзии Харта Крейна коттеджи постепенно заполнились телезрителями и любителями кока-колы.
Поколение ветеранов войны несомненно приспособилось бы к богемным ценностям аборигенов; некоторые даже пристрастились бы к писанию с рисованием, если бы однажды протрезвели на продолжительное время. Но их жены четко и оперативно объяснили им, что семейная жизнь с богемной несовместима. Семье и детям нужна надежность, ипотека, кредит, страховка. Да, и нечего думать удирать на тот свет, не обеспечив как следует свое семейство.
И потомство не задержалось; один за другим, мал мала меньше. Прежнюю тесную школу окружили новые корпуса. Скромный рынок на набережной превратился в супермаркет, а на Камфор-Три-Лейн появились два дорожных знака. Один запрещал поедать кресс-салат, растущий вдоль берега залива — из-за некачественной воды в этой местности. (Пионеры-колонисты всю жизнь его ели; Джордж и Джим пробовали — вкусно, и ничего не случилось). Второй знак — зловещие черные силуэты на желтом поле — гласил: ОСТОРОЖНО, ДЕТИ!
КОНЕЧНО, Джордж и Джим заметили этот желтый знак, когда впервые появились здесь в поисках жилья. Но проигнорировали, влюбившись с первого взгляда в дом на поляне посреди зарослей, спускавшихся с холма по крутому склону, подойти к которому можно только по мостику через пролив. «Словно на собственный остров», сказал Джордж. Утопая по щиколотку, они бродили по опавшим листьям сикомора (будущая хроническая забота) с намерением одобрять все остальное. Заглянув в сырую темноту гостиной, согласно решили, что вечерами, при свете и тепле от камина, здесь станет уютней. Гараж был укрыт громадной шапкой ивовой поросли, живые и сухие ветви вперемешку; правда, построенный в эпоху Модели-Т Форда, внутри он оказался слишком мал. Джим решил, что он сгодится для содержания каких-нибудь животных. Ведь их машины слишком велики, да и в любом случае, их можно оставлять на мосту. Который, правда, уже немного просел. «Да ладно, думаю, на наш век хватит», заключил Джим.
СОСЕДСКИЕ детки конечно тоже оценили те качества дома, которые так подействовали на Джорджа с Джимом. Эдакая укрытая ветвями тайная берлога зловещего монстра — прямо со страниц старинной книги. Именно эту роль Джордж играет тех пор, как живет здесь один. Проявилась тщательно скрываемая от Джима темная сторона его натуры. Что бы тот сказал, если бы увидел, как Джордж, сердито крича и размахивая руками, пытается прогнать Бенни, сынка миссис Странк, и отпрыска миссис Гарфин, Джо, бегающих наперегонки взад-вперед по мосту? (А Джим с ними прекрасно ладил. Позволял возиться со скунсами и енотом, разговаривать с майной; и однако, без позволения они никогда не пересекали мост).
Хозяйка дома напротив, миссис Странк, исполняя свой долг, время от времени внушает своим чадам, что профессор очень много работает, поэтому им лучше оставить его в покое. Но даже эта милая, измотанная рутиной домашних хлопот женщина, втайне сожалеющая о прерванной ради рождения мистеру Странку пяти сынов и двух дочек карьере певицы на радио, не упустила возможности передать Джорджу с улыбкой материнской снисходительности, что ее сынок Бенни отозвался о нем, как об «этом типе», гнавшемся за ним по мосту аж до самой улицы — а шалуну всего-то приспичило расколотить молотком дверь его дома.
Джордж в ужасе от своей реакции, потому что это совсем не игра, он в самом деле вышел из себя, и позже ему до тошноты было стыдно. Вместе с тем он уверен, что такой реакции дети от него и добивались. Если он прекратит изображать монстра, им придется придумать что-то еще. Вопрос — он это в шутку, или всерьез — их не занимает. Джордж вообще их интересует только как персонаж для игр. Следовательно, это исключительно его проблема. И лишь ему было стыдно за попытку подкупить эту банду леденцами, когда, вместо благодарности, мальчишки встретили его недоуменно-любопытными взглядами — может быть, им впервые в жизни выпал реальный повод презирать взрослого.
ТЕМ ВРЕМЕНЕМ Раскин совсем распоясался. «Вкус есть единственная мораль!», вопиет он, тыча в Джорджа пальцем. Это становится утомительным, и Джордж закрывает книгу, обрывая его на полуслове. Все еще сидя на толчке, Джордж выглядывает в окно.
Тихое утро. Почти все дети в школе; до Рождественских каникул еще две недели. (Мысль о Рождестве наполняет его отчаяньем. Может, рвануть на неделю в Мехико, может, что-нибудь выкинуть, напиваясь вдрызг в каждом баре? Никогда и никуда ты не рванешь, с холодной тоской обрывает его внутренний голос.)
А вот и Бенни с молотком в руке. Рыщет по заполненным хламом мусорным бакам, заранее выставленным вдоль тротуара. Извлекает сломанные напольные весы, и, пока Джордж наблюдает, с азартными воплями колотит по ним молотком, воображая себе, что это его добыча кричит и корчится от боли. И при всем при этом гордая своим потомством мамаша Странк, с отвращением передернув плечами, осмелилась спрашивать у Джима, как ему не противно прикасаться к безвредным ужатам!
Появившаяся на крыльце миссис Странк застает Бенни за изучением истерзанных внутренностей бывших весов.
— Положи их обратно, — нараспев выговаривает она. — Брось в бак! Сейчас же! Бросай! В бак!
Ее голос натренирован никогда не кричать на детей. Она перечитала все книжки по психологии и знает, что сейчас Бенни, как и должно быть, переживает Фазу Агрессивности; и это нормально, это ему на пользу. Она знает, что ее слышит вся улица, и это тоже нормально, потому что это Материнский час. Поэтому, когда Бенни соизволяет наконец зашвырнуть обломки весов обратно в бак, она с нежным напевом:
— У-у-мница! — Удаляется в дом.
А Бенни присоединяется к троим малышам, двум мальчикам и девочке, азартно копающим ямку на границе владений Странков и Гарфинов. Фасады их домов выходят прямо на улицу, в отличие от задвинутой в угол берлоги Джорджа.
Процесс копания ям под огромным эвкалиптом Бенни берет под свой контроль, скинув ветровку на руки сестре. Поплевав на ладони, он берется за лопату. Он мнит себя искателем сокровищ — наверняка нечто похожее видел недавно по телевизору. Малышня всегда подражает увиденному, а едва научится говорить, и услышанному. Первым делом, рекламным слоганам, чему же еще?
Один из младших, возможно наскучив активностью старшего в той же степени, в какой скаут-лидерство мистера Странка достает самого Бенни, удаляется пострелять из карбонного ружья. Джордж как-то пытался втолковать миссис Странк, что эта пальба сведет его с ума, но мать не желает мешать естественным шалостям. Фальшиво улыбаясь, она заявляет, что вообще не замечает шума до тех пор, пока деткам хорошо.
Материнский час заканчивается, когда старшие дети возвращаются из школы. Едва они оказываются дома, смешанная до того компания моментально распадается. Будущим мужчинам не терпится поиграть в мяч. С громкими резкими выкриками они гоняют, отбивают, передают друг другу мяч с самоуверенной грацией. Когда мяч залетает во двор, они без малейшего смущения топчут клумбы и декоративные горки. Рискнувшей проехать по улице машине положено застыть на месте, пока игроки не освободят путь; дети знают свои права. Благоразумные матери держат малышей подальше от беды. А девчонки на крыльце, хихикая, не сводят с парней глаз. Чтобы привлечь их внимание, они придумывают всякие глупости. Например, сестры Коди обмахивают веером своего древнего пуделя, словно плывущую в лодке по Нилу Клеопатру. Но даже признанные приятели их не замечают — не тот час. Так что завязывает пуделю бантики с ними один лишь изнеженный сынок здешнего врача.
Наконец возвращаются с работы мужчины, и это их час. Игры в мяч прекращаются. Потому что нервы мистера Странка на пределе после многочасовых переговоров с богатой безмозглой вдовой, которой он пытается всучить кусок недвижимости; и характеру мистера Гарфина тоже не на пользу труд в компании по обустройству бассейнов. Ни один из отцов не потерпит шума в это время. (Настанет воскресный день, и папа Странк с серьезным и ответственным видом поиграет в мяч с сыновьями; не удовольствия, но здоровья исключительно ради).
А по выходным устраивают вечеринки. Тогда подросткам велят развлекаться подальше от дома, даже если уроки не сделаны; взрослым решительно необходимо расслабиться в своей среде. И, пока миссис Странк и миссис Гарфин режут салаты на кухне, а мистер Странк возится во дворике с барбекю, мистер Гарфин тащит туда бутылки и шейкер, объявляя жизнерадостным тоном заправского моряка, что Мартини прибывает!
Часа три спустя, вдоволь нагрузившись коктейлями, отдав должное всем поразительно непристойным шуточкам, облапав явно или не очень задницы чужих жен, откушав мясное и сладкое, пока девочки — как здешние хозяйки до ста лет будут звать друг дружку — заняты мытьем посуды, их расположившиеся на крыльце мужья с бокалами в руках уже свободнее могут болтать и смеяться, забыв о делах и заботах, наконец-то счастливые и довольные жизнью. Ведь это им принадлежит царствие Божие и Великая американская утопия, право на жалкую копию которой оспаривают эти русские, которую ненавидят эти китайцы — через чистки и голодовки тщетно мечтая добиться подобного успеха. О да, мистеры Странк и Гарфин очень гордятся своей страной. Только почему они с каждой минутой, чем больше распаляясь, тем больше смахивают на потерявшихся в пещере ребят? Понимают ли они сами, чего боятся? Нет, не понимают, но боятся.
Перейти к странице: