Часть 24 из 68 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Конечно, тяжелое. Потому и потеряли. Там бревно.
— Ося, прекрати клоунировать. Какое еще бревно?
— А вот такое. Живое. Но если я тебе скажу, будет неинтересно.
Алена подумала, что только живого бревна ей и не хватало. И что от Иосифа всего можно ожидать. Собственно, именно этим он и пленил ее — студентку, явившуюся на дом к неулыбчивой профессорше и робевшую так, что самой было противно.
— Ося, ну там, надеюсь, не совсем оно живое? Я не могу сейчас никого заводить.
Иосиф вздохнул:
— Совсем. И боюсь, они его заморозили.
«Так. Щенка купил». — Алене было приятно, что Иосиф помнил, как она сказала в прошлую встречу — ужасно хочется далматинчика. Но это же так — мечтания. Куда ей сейчас собаку? И вообще… зачем его, маленького, в багаж сдавать? Меж тем Иосиф грустно пробормотал:
— Я ему вязаную одежку надел. Чтобы не простыл.
— Слушай, а зачем ты щенка в багаж сдал?
Иосиф так же меланхолично продолжал:
— Не в багаж… В отделение для животных. И это не щенок. Это поросенок. Я окончательно расстроен.
Алена дара речи лишилась. Понятно, что Ося славен своей безбашенностью, но такое… Одно дело — купить свиненка (при Осиных связях — в два счета), но другое — держать в доме. Ведь гадить всюду будет, корми его, а потом вымахает скотина. Будет копытами стучать по дому. Это уже не смешно. Если даже представить себе, как Нина открывает дверь и видит Иосифа в сопровождении свиньи, и то не смешно.
— Ося… — начала Алена, но тот вдруг оживился, сказал, что явился начальник аэропорта, и — «перезвоню позже».
Нина стояла у зеркала в ванной и накладывала на лицо крем.
На ней болтались тренировочные штаны (она спала в них, когда холодно было), футболка с надписью васильковым «Я поддерживаю однополые браки» (как-то Алене однокурсник всучил, он поддерживал еще как, на деле), а на ногах у Нины наблюдались ярко-красные тапки с опушкой розовыми перьями, видимо купленные к поездке.
— Вид у меня тот еще? Ну, твоим друзьям все равно. Я в этом дрыхнуть буду.
— Нин, слушай, мой… друг задерживается, так что мы до двенадцати можем поболтать, а уж потом ты спустишься к ребятам, они как раз в это время ложатся. Приходи на кухню.
Нина кивнула.
Алена отправилась строгать салатики (к Новому году ведь не готовила), а когда через полчаса зашла в комнату, Нина мирно посапывала на кровати, в коконе одеяла. Была половина одиннадцатого, самое время морщины гнать, да и от привычки не убежишь.
Алена улыбнулась, выключила свет. Она любила Нину — такой. С этими аляповатыми тапками, всеядным кокетством, наивными попытками впечатлить кого-нибудь своими стихами. Отчаянным усилием выглядеть моложе. Грошовыми хитростями в виде телефонного разъединения. Потому что это Нина забрала ее, маленькую, из семьи — никем не любимую Аленку, гадкого утенка, вечно простуженную, неумытую и пугливую. Это Нина разгородила небольшую однушку, отделила часть для Алены занавеской (позже поставили фанерную стенку), это Нина выбирала между Аленкой и дядей Витей, с которым жила тогда, хорошо жила, но дядя Витя воспротивился появлению диковатой девочки, которая спала теперь с ним в одной комнате, на руки не шла, молчала — ребенок не подкупал, не умилял. И Нина — не сразу, но выставила дядю Витю, а ведь, может, сложилось бы у них.
Кто мог предположить, что Нина со всем своим нерастраченным пылом размечтается об Иосифе! Она, верно, поддалась искушению, уловив восхитительную энергию, особенную, только ему присущую, которую он ни на кого и ни на что не жалел, тратил бездумно, зачастую пускал на самую ерунду, на проходную шутку, и «ерунда» эта раздавалась, как сыроежка после щедрого дождя, становилась самоценной и неожиданно интересной. Иосиф никогда не унывал; он мог вспылить, но остывал мгновенно, не стыдился признать вину и принимался сам себя упрекать, попеременно изображая обвиняемого и обвинителя. Присылал ужасно смешные эсэмэски. И все вокруг него будто тихонько звенело, иногда радостно, иногда мягко, плюшево. И Нина поймала эту волну, не рассуждая, потянулась за ней — так же, как когда-то Алена.
18
Ольга Кочур испокон веку звала к себе студентов. Ей не нравилось куковать часы консультаций в академии, и ребята приходили на дом, садились на край глубокого кресла красного дерева, из Индии привезенного, — неудобное, оно служило Ольге «лакмусовой бумажкой»: каждый по-своему располагался в нем, и характер был — как на ладони. Некоторые устраивались глубже, проваливались (сиденье шло под наклоном), но предпочитали неудобство униженному балансированию на краешке. Другие сидели, как птичка на жердочке, не рыпались, внимали. Такие обычно отказывались от стакана чая, чувствовали себя неловко, спешили упорхнуть. Насколько Иосиф знал, Ольгу они раздражали. Как, впрочем, раздражали и те, кто пытался вести себя раскованно, закидывал ногу на ногу, нахваливал необычную обстановку (Иосиф много чего привез из Индии). А если такой студент позволял себе произнести вместо «Ольга Эгидиюсовна» нечто вроде «Ольга Эгидюсовна» или даже «Эгиюсовна» (про «Эгюсну» и говорить не стоит), то это воспринималось не иначе как неуважение к литовскому народу. Ольга была постоянно чем-нибудь да недовольна, студенты это знали, но старавшихся угодить она особенно не жаловала. К ней относились с должным почтением — старейший преподаватель, зав. кафедрой, — но любви не было и в помине. Тем не менее на пенсию она не торопилась, чего она там не видела, на пенсии. Присутственных дней в академии у нее набиралось немного совсем, она не надрывалась. Конечно, если бы Иосиф согласился продать бизнес, можно было бы уехать в Палангу — как давно она мечтает об этом, как часто вспоминает родной городок! Воздух, пропитанный сосновой горечью, беспокойная полоса прибоя, белый, чистый песок. Детство. В детстве она ничего не боялась — уходила прочь от земли, далеко-далеко в море по знаменитому дощатому мосту — поздней осенью, в темноте: отдыхающие уже разъехались, безлюдно, ветер курточку насквозь продувает, волны под ногами бьются о сваи, а она идет все дальше по этому будто бесконечному мосту, ей чудится, что вот-вот, и она шагнет в какое-то другое пространство, в волшебный антимир. Сейчас же ей страшно даже на пенсию выходить, окончательно остаться наедине с собой, с мыслями о надвигающейся старости, с ощущением чего-то недоделанного в жизни (чего?). Работала, двух дочерей вырастила, муж есть, а ведь вот оставила бы все, уехала бы — туда, где мост ведет далеко в море, где запах сосен. Но смелости не хватает. И балансируют студенты на краешке деревянного кресла, прилетают-упархивают, не зацепив, не вызвав улыбки. Таких, кого разглядеть захотелось, за все эти годы по пальцам пересчитать можно. Иосиф, посмеиваясь, списывает это на «горячий литовский темперамент»; где-то оно так и есть — «сдержанность на грани с безразличием», как сказала однажды старшая дочь.
Когда Алена Завадская, на излете пятого курса, поймала ее на кафедре и, помявшись, сообщила, что собирается в аспирантуру («Ольга Э-ги-ди-юсовна (лелея каждый слог), не могли бы вы быть моим научным руководителем?»), первой мыслью было, что экономика и менеджмент этой девочке как рыбе зонт, а второй — что есть в ней что-то щемяще знакомое. Это «что-то» она вскоре вычислила: дикарство, в точности то же, что так мешало жить ей самой — когда она приехала на учебу в огромный Питер из истоптанной вдоль и поперек Паланги. Любопытства не было, а только — желание спрятаться, уйти от всех далеко по воображаемому мосту, туда, где только ветер и волны плещут. Этой девочке Алене тоже никто не требовался, но тут было другое. То ли ее обидели, то ли она просто боялась людей. Когда первый раз пришла в дом, села в индийское кресло, потерялась в нем, худая, тонкая, и — невольно отворилась, свесила кисти рук с подлокотников, замерла. Но через минуту-другую уже оказалась на краешке, локти уперты в колени, захлопнулась. Ольга видела саму себя — сорок лет назад, — и хотелось сделать этой девчонке приятное, а может, и не ей, а себе, в конечном-то счете. И как-то после консультации позвала ее поужинать — «будет только мой муж и мы с вами». Удивительно, но та согласилась сразу.
19
Ужин прошел достаточно мило. Иосиф сыпал своими шуточками, которые так нравились их знакомым, — мягкие шутки, будившие не смех, а улыбку. От них возникало ощущение праздника, и, как ни странно, именно это не нравилось Ольге в Иосифе.
Иосиф носил праздник с собой, праздник был его комнатной собачкой, шпицем, легко умещающимся за пазухой, талисманом. Что бы ни случилось, как ни грустен был Иосиф, шпиц крутился где-то неподалеку, шпиц-праздник. Она же, Ольга, была совсем из другого теста, она не умела жонглировать словами, не умела радоваться им. Ее обвиняли в неулыбчивости, в холодности. Более того: Иосифа некоторые «жалели», такой мужик пропадает. Если к ним приходили гости, общие знакомые, можно было не сомневаться — они пришли к нему и из-за него. Ольга чувствовала себя лишней и, что противней, ущербной. Когда-то, еще в самом начале их совместной жизни, она не раз думала порвать с ним, прекратить это самоуничижение, не пара они были, что говорить. Потом думала — сам уйдет. Но он не уходил. Изредка у него появлялся кто-то на стороне (она всегда, как ей казалось, знала), и ненадолго. Ольга спрашивала себя — почему? Был он к ней действительно привязан или просто не хотел начинать жизнь по-новому — она не находила ответа. Скупая в выражении чувств, она с трудом шла на «задушевные» разговоры, в которых нуждался открытый Иосиф. Так и жили. Про себя она знала, что любила — до сих пор любила мужа. И знала еще то, что ее присутствие уже не было для него необходимостью — той острой необходимостью, с которой все и началось: он, военный, мотался по городам и весям, а она — его тыл, его теплый домик, — следовала за ним. Бросить все, уехать в Палангу… Нет, уж лучше вместе — до конца.
20
— Паланга? Это… в Латвии?
«В Латвии»! А потом говорят, что прибалты русских… не очень… на пустом месте.
Но прежде чем Ольга успела выпустить стрелу: «Как же вы, милочка, не знаете?» — и сжать губы в презрительную прямую линию, Иосиф «ударил» в воображаемый гонг:
— Баммм! Ответ неверный! Приз уходит в город Бобруйск Бобру Ивановичу Грызунову.
Алена то ли испуганно, то ли благодарно улыбнулась:
— Ой, простите… В Литве, да? Ну конечно, в Литве… А вы ведь говорите по-литовски, Ольга Э-ги-ди-юсовна?
Иосиф видел: Ольгу подкупило именно это — интерес, неподдельный интерес к тому, что когда-то было ее жизнью, чего ей так не хватало. И Ольга, сперва отрывисто, а потом все больше умиляясь картинкам, всплывавшим в памяти, отвечала на Аленины вопросы и даже рассказала то, чего он, Иосиф, никогда не слышал от нее, — как она в детстве нашла на пляже в песке большое янтарное кольцо, но не отдала матери, а закопала возле крыльца и загадала, что в кольце этом хранится отвага. Отвагу разрешалось откопать только в одном случае — если ей будет очень-очень страшно. Спустя несколько лет отец крыльцо перестроил, пока она резвилась в пионерском лагере, — новое оказалось шире прежнего и перекрыло место, где была спрятана отвага.
— Оно все еще там, кольцо?
Иосиф поражался: Ольга разом помолодела лет на десять. «Засохнет она тут, — думал он, — но что же делать… здесь все, там ничего, вообще другое государство, сама не ведает, о чем мечтает. О детстве мечтает-то».
— Да кто его знает, наверно, там — куда ему деться? Дом давно продан.
Ольга помолчала.
— Оно тогда казалось мне очень красивым, кольцо это. А ведь, может, ничего в нем особенного и не было. Балтия же родина янтаря, этих колец у нас продавалось видимо-невидимо. По-литовски звучит «gintaras»… В Паланге музей даже есть янтарный…
И поскольку Алена не отвечала, Ольга добавила:
— Зря вы к этому камню так относитесь. Я знаю, он у молодежи не в чести. А я вот этот браслет уже лет двадцать ношу, — протянула Алене сухую руку, и на ней — массивный бледно-желтый браслет, как верига. — В древности считалось, что янтарь любую болезнь лечит, силы злые отгоняет, — Ольга покосилась на Иосифа. — Я, например, верю. Люди раньше были не так глупы, как некоторые изволят думать. В Древнем Риме фигурка из янтаря могла стоить дороже раба, причем молодого и здорового, не случайно же ведь. Я уж не говорю, что у Тутанхамона в короне (или что там у фараонов?) наш балтийский янтарь нашли.
— На Тутанхамоньем месте я предпочел бы брюлики, — заметил Иосиф и пожалел, что встрял в разговор. Последнее время Ольгу пробило на «национальное самосознание», и она болезненно воспринимала все, что ставило под сомнение литовские достоинства. Она и в молодости гибкой не была, одернуть могла любого и при всех, а теперь это у нее стало излюбленным способом срывать раздражение — раздражение, которое все равно никуда не уходило, только накапливалось. Иосиф подумал, что… при этой девочке… незачем… при девочке-то.
Но девочка оказалась чуткой, бросила Ольге первую попавшуюся кость:
— А что означает «Паланга»?
Ольга ответила не сразу: раздражение медленно оседало, как пивная пена; Иосиф видел, что ей легче было бы сбросить его, чем принимать обратно. «Отпустить ее, отпустить, — в который раз подумал он. — Но ведь не поедет одна».
— Паланга? Странно, меня даже родные об этом не спрашивали никогда, — короткий взгляд на Иосифа, выпущенная стрела. — По-литовски «palange» — подоконник.
— Подоконник?
— Да. Отец говорил, что когда-то там было рыбацкое поселение. И домики стояли очень близко к морю… ветер задувал их песком до самых подоконников.
— Надо было на сваях строить, — улыбнулась Алена. Но Ольга не услышала.
— А волны подбирались иной раз прямо к дверям.
«Она страдает, — думал Иосиф, — так и видит домишки на берегу, домишки, которых уж и в помине нет, но все остальное, все остальное-то есть — морской воздух, чайки, речь литовская, аккуратные дорожки, все такое игрушечное, запах водорослей и копченой рыбы… малая Европа».
— Знаете, Алена, какой у нас в Паланге песок? Белый-белый.
У этой девочки были те же манеры, что и у Ольги — четыре десятка лет назад. Тот же прямой взгляд, и вопросы свои она задавала, не задумываясь об их уместности. (Это стало семейной легендой: Ольга после трех недель Иосифового ухаживания поинтересовалась, спокойно глядя в глаза: «Ты поразвлечься или как?» — «Или как», — растерялся Иосиф. Выражение вошло в обиход: «Я тебе иликак говорю…» («серьезно»), «Студент Иванов разгильдяй, а Петров иликак…» («серьезный»), «Я на полном иликаке заявляю…» («на полном серьезе»).) Девочка была так же восприимчива, как Ольга, и так же замкнута. Ведь почувствовала же, где пес зарыт, — просто по тому, как Ольга произнесла «белый-белый»:
— Почему вы не уедете туда?
Девочка даже не задумалась — спросить или нет: видит же — мозоль. Иосиф вздохнул: варианта два, и один другого хуже. Ольга или губы подожмет и остаток ужина пройдет в антарктическом холоде, либо его, Иосифа, куснет как следует.
— Чтобы уехать, мой муж должен продать свой бизнес. А он не желает.
Вот так, в третьем лице.
— А вы одна поезжайте. Если ваш муж выберет вас, он сам здесь все оставит. Если нет — и жалеть не о чем.
На мгновение губы у Ольги дрогнули, она чуть было не сложила их в тонкую линию в советах не нуждающейся, но сидевшая напротив блондинка с короткой стрижкой смотрела прямо в лицо, смотрела спокойно, и Ольга вдруг подумала, что это «и жалеть не о чем» — прожитое, что девочка подняла боль со дна — ради нее, Ольги, что это именно то… именно то.
Иосиф знал, всю жизнь знал этот чистый, спокойный взгляд. Когда-то казалось, что он его нашел у Ольги — не нашел, обманулся, — взгляд человека, не боящегося жить. Первое время Ольга моталась за ним повсюду, по воинским частям, по богом забытым уголкам страны, — и он принимал это за бесстрашие. Потом оказалось другое: ей так было проще — знай топай следом, не раздумывая. Но эта девочка и вправду ни за что не цеплялась. Жила по принципу «жалеть не о чем». А ведь искал он в людях именно это и не находил. Все за всё цеплялись, не выпускали из рук, карабкались куда-то.
Он повторил про себя ее имя: Алена.