Часть 38 из 45 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А не обидишься?
— Чего уж там. Приму, синэ ира эт студио[23].
— Чтобы тройку у тебя получить, надо в праздник родиться. Ребята дрожат, с первого раза мало кому удаётся сдать.
— Ну, это когда экзамен, а на зачётах я требования снижаю.
— Рассказывают, будто ты классику марксизма признаёшь гениальной, свои познания в ней оцениваешь только на «четвёрку», а уж нашему брату, студенту, выше «трояка» не ставишь.
— Твои бурсаки нафантазируют, — усмехнулся он, — хотя истина доступна всем, мои ученики ещё слабы в её познании. Но всё идёт от учителя. Во всём виновата школа. Видно, я плохо их учу, а в наказание за это на экзаменах пожинаю плоды.
Он был рассеян. Не настроен на серьёзные разговоры, какие они порой затевали с сыном ни с того ни с сего. Зачёты всё-таки утомили его, отняли нервы и энергию с утра. Он подвинул салатницу Антону, сам уставился в окно:
— Котлеты попробуй. Вот, сподобился сегодня.
— А может быть, учение твоё не отвечает истине? А, отец? Не допускаешь этого?
Вопрос застал его врасплох. Это был вопрос оттуда, из прошлого, из недоговоренного. Когда он свалился от болезни… Он даже растерялся от неожиданности.
— Погоди, Антон. О таких вещах нельзя всуе…
— Ты что же, не готов поспорить, что правда и истина не единая суть?
— Ну почему же, у меня найдутся аргументы… но…
— Тогда в чём дело? Я жду их.
— И кто же у вас в институте пропагандирует такую философию?
— Ну нет. Это запрещённый приём, пап. Если ты считаешь, что вопрос не корректен или плох, то я тебе скажу — плохим поступкам учатся без учителя[24]. Но разве в этом главное? Мне представляется, суть в другом: истина и правда, что есть что?
— Слушай, Антон, тебя что-то понесло. Давай спокойно перекусим. А потом поговорим.
— А я уже сыт, пап, — Антон вышел из кухни с чашкой кофе в руках, — котлеты тебе удались. А в остальном ты пока проигрываешь…
— Не понял?
— Я возвращаю тебя к началу — о соответствии правды истине. К тому, с чего мы начали.
— Прессингуешь, студент. Ну подожди, — он запихнул котлету в рот, пожевал без вкуса и аппетита, чем-то запил, потянулся тоже за кофе; диалог затягивался, а он так мечтал залечь на диван, последние дни как-то не высыпался, что-то мешало.
— Я всё к тому же, отец, — Антон вернулся, подвёл почти вплотную свои — её, Нинины, зелёные глаза к нему в упор и, заглянув в глубину, сказал тихо и проникновенно: — Всему, чему ты там в институте учишь, пап, ты сам веришь?
— Подожди! В чём ты меня подозреваешь? Я ничего не пойму… Как это, веришь не веришь? Это моё. Ты понимаешь, это надо! Меня так учили! Я этим жил! И живу!
Он взорвался от негодования, упёрся глазами в Антона.
Мальчишка! Как он смеет!
Глаза Антона были чужими. Колючие ёжики жгли лоб в лоб. Он погасил огонь своих. В тех ранних спорах и дискуссиях, которые они затевали, обходилось без накала и аффекта. Хотя сын не признавал авторитетов — что делать, он сам его научил — ему удавалось почти всегда побеждать. Брал вверх Шальнов-старший за счёт общей эрудиции, логических ловушек, к тому же Антон ещё не был силён в проблемных суждениях, не охватывал их целиком. Не хватало ему кругозора, знаний, и он сдавался. Теперь в поведении сына чувствовались изменения, он был настроен агрессивно. Новые огоньки светились в его глазах. Незнакомые и злые.
— Я не спрашиваю тебя, отец, смотришь ли ты кинофильмы, читаешь ли газеты, слушаешь ли радио? Ты всё это, конечно, делаешь. Но как ты всё это аккумулируешь?
— Чего? Чего?
— Своё мнение?
— Хватит, Антон! Не устраивай детский сад. Что-то у нас не получается разговор. Передёргиваешь ты. И потом… Устал я сегодня. Давай после поговорим, если есть проблемы.
— Как скажешь, пап. Я как-то, наоборот, зарядился. Хотелось с тобой объясниться. Тем более настроился… И всё же. Если можешь, то хотя бы коротко скажи — ты с кем? Мне это очень важно.
Шальнов зажмурился, как от удара. Вопроса он не ждал, но в глубине сознания давно тревожила мысль — если он с сыном начал вести эти философские игры, то отвечать на подобного рода вопросы ему придётся. Антон должен был их задать, он чувствовал в сыне это желание. Отрицание авторитетов, нигилизм свойственен молодости, он сам прошёл через это. Но подсознательно оттягивал этот день. А он пришёл. И, как обычно, нежданно-негаданно…
Он явно был не готов к серьёзному разговору на эту тему. Наверное, начать ему надо было самому. Продумать всё обстоятельно, расставить всё по своим местам, подготовить аргументы. Так, как он готовил свои лекции перед студентами. Антон, конечно, не аудитория, с ним надо доверительней, мягче, откровеннее. Сын имел право на это. Многое им вдвоём пришлось пережить… Он должен когда-то услышать всё об отце, о Нине, всю их семейную историю от и до сегодняшнего дня.
В обойму новых преподавателей он попал сразу после 39-го года, когда почти всех прежних, некоторых ещё с дореволюционным багажом, «зачистили», повыгоняв или посадив в тюрьмы. В университете копали глубже, посрывали головы многим видным учёным и ведущим преподавателям нескольких кафедр. Но и у них в институте буран пронёсся: пустоты и бреши потом заделывались не один год, желающих занять опустевшие места не находилось.
Ему предложили портфель на кафедре не сразу, отпугивала молодость и отсутствие опыта, он, как тогда шутили, «бегал в приготовишках». Но Шальнов согласился не раздумывая, когда его кандидатуру выдвинула комсомольская ячейка. Погрузился с головой в науку, но тут война.
Винтовку никогда в руках не держал, профессии не имел, поэтому определили его в политработники. Воевал как все. Пять лет топтал сапоги по России, по Европе, а когда у многих война закончилась в Берлине, он побывал ещё на Дальнем Востоке.
Вот там почуял: как ни страшен немец, а японский камикадзе страшней. Солдаты, одержимые идеями невиданного восточного фанатизма, шли на верную смерть ради безумных идей величия, разбивались в самолетах, падая с ними наземь, приковывали себя цепями, сгорали заживо, обливаясь бензином, обвязывали себя минами и сотнями бросались под танки противника.
Воевал Шальнов в пехоте и все эти ужасы видел собственными глазами, испытал на своей шкуре, так как самому не раз приходилось поднимать в атаку испытанных в боях с немцами солдат, а здесь терявшихся, испуганных, сходивших с ума от страха.
Война Молотовым была объявлена 8 августа; в середине месяца сначала император-микадо Хирохито по радио объявил, что Япония войну уже проиграла, а через три дня советские радиостанции приняли ноту Квантунской армии о капитуляции. И всё было бы хорошо, не будь событий на скалистых высотах «Верблюд» и «Острая». Событий, участником которых был Шальнов и забыть не мог, как ни пытался и ни желал. Высоты были усилены экскартпами[25], многочисленными рядами проволочных заграждений на металлических кольях. Огневые точки японцы вырубали в гранитных скалах. Железобетонные доты имели стены толщиной в полтора метра. В дотах сидели прикованные цепями к пулемётам смертники. Настоящие камикадзе обходились без цепей. Когда в японский гарнизон на высоту «Острая» был направлен парламентёр из местных китайских жителей, вышедший японский поручик отрубил ему самурайским мечом голову. Отказавшись от капитуляции, обороняющиеся приняли смерть.
Высшее советское командование пожалело солдат, отвоевавших своё и уцелевших в жерновах мясорубки в России и Европе. Доты подвергли бомбардировке из тяжёлых орудий и самоходок, подкатившихся незаметно ночью. Уцелевших и продолжавших сопротивление подрывали ящиками с толом, заливали бензином и поджигали, чтобы уберечь своих от лишних жертв. После боёв в подземных казематах были обнаружены трупы полутысячи японских солдат и офицеров, рядом с ними сотни две трупов женщин и детей, членов семей японских военнослужащих. Часть женщин была вооружена гранатами, винтовками и холодным оружием. Позорному плену все они предпочли смерть.
Там, в боях на высоте «Острая», Шальнов получил тяжёлое ранение в голову, от которого едва не умер. Очнулся среди белых простыней на операционном столе, но это было только начало, потом ещё перенёс несколько операций, пока окончательно не пришёл в себя в военном госпитале Владивостока. Здесь пришлось ему вылёживать и залечивать раны несколько месяцев. Сильным головным болям, последствиям ранения, казалось, не будет конца. Он уже потерял надежду вернуться к нормальной, здоровой жизни, но появилась Нина. Она навещала госпиталь вместе с бригадой артистов местного театра. Они познакомились, и он не заметил, как быстро пошёл на поправку. А может быть, пришло время ему выздоравливать.
Почему-то сразу стал мечтать, как привезёт её домой, покажет матери красавицу из далёких восточных краёв.
По России ехали, словно в сказке, а оказались в родном городе — лучше бы не возвращались. Нине всё опротивело сразу. Она спать перестала. Или это поначалу разница во времени дала знать? Нет. Месяц-два прошли, а ничего не изменилось. Только хуже стало её поведение. Шальнов чуял, что до добра это не доведёт, а когда она сказала, что уезжает, он не знал, что возразить. Мать умерла через полгода, как они приехали, помощников переубедить жену у него не было. С Антоном разрешилось само собой — он его просто не отдал.
В институте тоже поначалу не ладилось. Друзей он растерял на войне, а возвратившись, приобрёл завистников, интриганов и откровенных врагов. Измена Нины едва не подкосила его, он ударился в крайность — запил. Опять возвратились ужасные головные боли. Нина, хотя и была значительно моложе, была для него и опорой, и радостью, и надеждой. Свет в окошке — лучше и не скажешь. Что удержало тогда от полного падения: сын или ректор, тоже фронтовик, Шальнов не гадал. Ректор относился к нему по-старому. Помня заслуги боевого офицера, политработника, не стал распекать, читать нотации, пригласил его к себе. Как-то ненавязчиво перетряхнул душу, попенял на отсутствие мужского достоинства, и Шальнов очнулся.
С уходом Нины женщины перестали для него существовать. Всю страсть души он вкладывал в институт и сына. От него Антону передалось увлечение литературой, а из книг, как и он, сын предпочёл историческую тематику. К восьмому классу интерес его конкретизировался, сын бредил историей древних цивилизаций, всерьёз зачитываясь первоисточниками о возникновении государств и культуры в Египте, Греции, Риме. Литературу отец таскал сыну из институтской библиотеки. Когда источник иссяк, Шальнов, познакомившись к этому времени с Петровым из университета, брал фолианты отцов мудрости из домашних хранилищ Ивана Максимовича. Так Антон познал учения почти всех известных школ античных философов. Петров жадничал, книги в чужие руки давать не любил и не давал, делая исключение только для коллеги и приятеля.
Однажды, отец с удивлением отметил, как сын поправил его, цитировавшего Питтака[26]. Это случилось, когда Антон только поступил на первый курс института. Они обсуждали, как повелось, какие-то философские учения, беседа приобрела характер спора и впору уже было вооружаться первоисточниками. Он запутался, Антон ему возразил, он взвился, впервые услышав, чтобы ему перечили. В запале выкрикнул фразу:
— Не стать руководителем не только государства, но и кафедры в институте, если не добьёшься повиновения. Так считал ещё Питтак из Древней Греции. И он был прав!
Антон тогда улыбнулся отцу и поправил его:
— Не становись начальником, пока не научился повиноваться.
— Разве? — переспросил он.
— Если ты имеешь в виду Питтака из Миттилен, то эту фразу предписывают ему.
Он не придал этому большого значения. Конечно, спор был безалаберным, так, больше просветительский характер носил, он приятно восхитился познаниями сына, но перепроверил потом и себя, и его, убедился — Антон не ошибался. Спустя некоторое время он уже не сомневался — Антон всерьёз занялся изучением философии, а вместе с нею и политическими учениями. Сын рос на глазах. Шальнов почувствовал его превосходство в знании античных школ, а римского Сенеку тот цитировал без запинок и к месту, и для красного словца.
Ещё раз они заспорили, разбираясь в сути многочисленных учений о государстве. Беседа началась, конечно, с обсуждения современных проблем, но на его изречения и цитаты классиков марксизма сын начал апеллировать суждениями древних и всё закрутилось вокруг Платона, Аристотеля и Сенеки, взгляды которых были давно туманны отцу, и он поднял руки, но, не сдаваясь окончательно, упрекнул сына в том, что тот применяет ораторское искусство древних, нежели факты, а попросту занимается словоблудием. Антон не возмутился, не высказал обид, только заметно побледнел:
— Я возвращаю тебя к Питакку из Митилен, отец, раз уж ты однажды на него сослался.
Он опешил, но смолчал.
— Если помнишь, египетский царь прислал тому жертвенное животное с просьбой отрезать лучший и худший кусок. Питтак отрезал язык и велел отвезти его обратно царю.
— Не зарывайся! — одёрнул сына Шальнов.
— Ничего подобного, отец. Ты меня неправильно воспринимаешь. Питтак дал понять царю, что язык — причина и добрых, и злых человеческих дел.
Шальнов тогда поначалу всё-таки обиделся на мальчишку — издеваться над отцом вздумал, сопляк! Слышал бы кто из студентов, на смех подняли бы. Что он себе позволяет? Вот воспитал балбеса себе на шею! Но потом помудрствовал, поразмышлял… А что особенного произошло? Парень растёт, мыслит трезво и мудро. Имеет свои убеждения и отстаивает их. Делает это порой неуклюже, жёстко, не щадит и отца. Но стоит ли на это дуться? Может, лучше самому подналечь на эту треклятую философию древних греков, восстановить забытое, изучить как следует заново. И утереть молодого?
Но благие намерения так и остались мечтами. Суета, институт, житейские заботы — постепенно все его желания подтянуть знания стёрлись из памяти. Жизнь стремительно мчалась вперёд и менялась на глазах.
Давно за окнами института отбурлила взбалмошная волна энтузиазма и свежести, вселившаяся в людей с приходом к власти нового партийного лидера Никиты Хрущёва, а в институте всё ещё прятались по углам подозрительность и недоверие, настороженный холод стоял в глазах преподавателей, не забывших прошлое и опасающихся перемен. Шальнов привык к стабильности, к раз и навсегда установленному распорядку, где всё определенно, размеренно; всему свой черёд: утверждённый на весь год цикл учебной программы, расписание лекций, графики приёма зачётов и семинаров, ежеквартальные конференции, итоговые совещания на кафедре… Всё чинно, известно, солидно. Но это было в институте, на кафедре, которой он руководил. Долгое время также спокойно и размеренно протекала их жизнь с сыном.
А вот за институтом и стенами их квартиры что-то настораживало и пугало. Шальнов не переставал удивляться и никак не мог привыкнуть к непредсказуемости. С некоторых пор утром нельзя было предугадать, чем завершится день и когда вообще попадёшь домой. Всё чаще и чаще его начали приглашать то в райком партии, то в райсовет на различного рода совещания, собрания по поводу принятия всевозможных соцобязательств: то обсуждались происки империалистов на Кубе, в Египте, в странах ближнего и дальнего зарубежья, то готовились письма и поручения в защиту развивающихся народов в Африке, то обвинять надо было стиляг, писателей или художников, а однажды Шальнова-старшего едва не выбрали начальником народной дружины всего района, вспомнив про его боевые заслуги, ордена и медали. Потом настало время бороться с Америкой, и, хотя обсуждались проблемы улучшения обеспечения населения товарами первой необходимости, его вытаскивали в райисполком и учили, как перегнать американцев по мясу, молоку, шерсти и яйцам в два, а то и в три раза.
Глупости было много, но суматохи больше. Пустозвонство, как он окрестил про себя это времяпровождение, отнимало силы, портило нервы, мешало главному — учебному процессу на кафедре. Он не мог не видеть двуличности всего происходящего. Много орали вокруг, мало кто занимался делом. Но попробуй возразить — здравый голос сразу тонул в мутной воде обвинений «в непонимании серьёзности политического момента», а то и в более серьёзных грехах. Ярлыки наклеивали тут же и тащили бедолаг отмываться на профсоюзные и другие собрания рангом выше. Кругом правила общественность. Со всеми «происками загнивающего капитализма» и приспешниками, «примкнувшими к ним», боролись всем миром. Шальнову припомнился случай, когда один из молодых преподавателей на собрании по поводу гонки с Америкой неосторожно высказался про события в Рязани, где первый секретарь обкома, так и не обогнав её по мясу, пустил пулю в лоб[27]. Но смельчака тут же стащили с трибуны, а потом он добровольно подал заявление и пропал из института бесследно.
Шальнов о таких опрометчивых поступках давно забыл и думать. Время расставит само всё по своим местам. Он хорошо это знал. Поэтому занимался своим делом, несмотря ни на что, хотя поведение Антона последнее время стало его серьёзно беспокоить. С некоторых пор он заметил, что сын увлёкся прослушиванием ночных бредней у радиоприёмника. Собирались к нему на эти посиделки его друзья-однокурсники, засиживались допоздна. Но вели себя тихо, ему не мешали, и он не придавал им значения. Но как-то заглянув в комнату сына, присоединился к собравшимся. Антон смутился, переключил станцию, но он успел услышать несколько фраз и сразу понял — студенты слушали «голос Свободы».
Шальнов опешил, не сразу сообразил, как поступить; сделав вид, что ничего не понял, вышел из комнаты от притихших сразу ребят. Те быстро разошлись. Шёл второй час ночи, но Шальнов, помучившись, всё же решил не откладывать разговор.
— Что это значит? — как только закрылась дверь за последним студентом, он ворвался к сыну.
Тот не ложился, догадываясь, что отец придёт объясняться.
— Что это значит?! — не помня себя, закричал Шальнов, но уже не спрашивая, а зверея. — Тебе не хватает официальной информации из наших отечественных источников? Ты не читаешь газет, не видишь, что делается вокруг?
Антон молчал, он впервые видел отца в таком диком состоянии, не поднимаясь, сидел на кровати, широко открытыми глазами следя за каждым его движением.
Шальнова пронзила сильная головная боль, вернулась старая болезнь. Он схватился за голову обеими руками, присел рядом с сыном, боль постепенно отступала, он обнял его за плечи: