Часть 1 из 123 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Юзеф Принцев
ОБЪЯВЛЕН В РОЗЫСКЕ
СТАРШИЙ ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ
СВАДЬБА ОТМЕНЯЕТСЯ
КТО ВЫ, ДЖОРДЖ КОЛЛИНЗ?
ОСОБОЕ НАЗНАЧЕНИЕ
ОБ АВТОРЕ ЭТОЙ КНИГИ
* * *
Юзеф Принцев
ОСОБОЕ НАЗНАЧЕНИЕ
Повести
ОБЪЯВЛЕН В РОЗЫСКЕ
Подполковник милиции Тимохин имени своего не любил. Назвали его при рождении Виталием — настояла на этом наверняка мать, отец выбрал бы что-нибудь попроще, — мальчишки во дворе звали его Виталькой или Витькой, кому как удобней, он охотно откликался на оба эти имени, и никаких проблем в ту пору не возникало.
Сложности начались в шестом классе, когда в школе появилась новенькая, приехавшая откуда-то из другого города, и посадили ее за одну парту с Тимохиным. До этого с ним соседствовал Володька Голубев, дворовый приятель, но осенью серьезно заболел и вот уже с полгода лежал в больнице.
То, что рядом посадили девчонку, было еще полбеды, но звали эту новенькую не как-нибудь, а Витой, полностью — Виталией, и, когда классная, записывая ее в журнал, спросила имя и фамилию, та громогласно заявила: «Виталия Осмоловская». Весь класс грохнул, а дежурный остряк Генка Червяков выкрикнул: «Виталия энд Виталий. Ху ис ху» В смысле — кто есть кто? Червякова он на перемене достал, вломил ему по шее, но это не помогло, и нет-нет да кто-нибудь на уроке окликал новенькую: «Вита!» И когда та оборачивалась, простодушно извинялся: «Да я не тебя, Тимохина!» Нехитрая игра скоро всем надоела, потом и вообще забылась, но, уже служа в армии, Виталий требовал, чтобы даже его одногодки называли его по фамилии: «Тимохин». Он понимал, что это мальчишество, глупость, но ничего поделать с собой не мог и после армии, в милицейской школе, охотно откликался на «Тимохина» и досадливо хмурился, если кто-то из курсантов звал его по-домашнему — Виталием.
Потом, когда пошла служба, звездочки на погонах, его стали называть Виталием Ивановичем, а это уже, как считал Тимохин, еще куда ни шло, хотя предпочитал более строгое — «товарищ майор», а теперь уже и «товарищ подполковник»! Но до сих пор, когда жена окликала его из кухни: «Виталик, ужинать!» — он морщился, но молчал. Жене его имя нравилось, и когда-то, в пору его ухаживания за ней, она даже пыталась называть его Таликом, что он решительно пресек.
Сыновей своих он назвал Никитой и Иваном, дедовскими именами, и когда одна из сестер жены попыталась сократить имя маленького тогда Никиты до уменьшительно-ласкового «Ника», он устроил такой скандал из-за бабьей, как он заявил, клички, что ему до сих пор стыдно вспоминать об этом.
Здесь, в этом городе, куда он получил новое назначение и приехал принимать дела, никто об этой его странности не знал. Те, что помладше чином, обращались к нему по званию: «товарищ подполковник», старшие называли его Виталием Ивановичем, и он терпел это, понимая, что если уж так невзлюбил свое имя, то мог и поменять его в официальном порядке, а коли не сделал этого в свое время, то недовольство его выглядит, но меньшей мере, странной причудой.
Тимохин никогда бы и не пошел на этот узаконенный, но чем-то недостойный, как ему казалось, акт, похожий на попытку скрыться если не от правосудия, то от самого себя.
Удерживало его и то, что он не мог себе представить, как в паспортном столе милиции или в кадрах управления, выписывая ему новые документы, старые надорвут и выбросят в корзину, чтобы потом уничтожить. К документам своим он всегда относился с истовой бережливостью, покупал для них специальные обложки из пластика или кожзаменителя и втайне гордился тем, что выглядят они как новенькие, с нестертой позолотой герба и твердыми уголками.
И вдруг эти так оберегаемые им документы, в которых четким почерком, особой тушью вписаны его имя, отчество и фамилия, станут никому не нужными бумажками, а он должен будет привыкать к новым, с чужим пока именем.
Относился он так не только к своим личным документам. Любая казенная бумага за печатью вызывала у Тимохина уважение. Будь то даже напечатанная типографским способом инструкция, не говоря уже об Уголовном кодексе РСФСР, для которого, кстати, он тоже приобрел соответствующую обложку. Еще в пору учебы в милицейской школе, а потом заочно кончая юридический и проходя практику, он поражал всех аккуратностью своих протоколов, и ни в одном из них нельзя было найти так часто встречающуюся у других надпись внизу страницы: «Исправленному верить».
«Закон — это прежде всего порядок!» — любил повторять Тимохин чью-то запомнившуюся ему еще со студенческих времен фразу.
Вот и в этот город он приехал загодя, не отгуляв положенного отпуска, и было тому несколько причин. Еще не была отремонтирована выделенная ему квартира, и проследить за этим он хотел лично, необходимо было получить контейнер с вещами, который вот-вот должен был прибыть, а главное — уходил на пенсию начальник следственного отдела, старый его однокашник еще по милицейской школе, на место которого и был назначен Тимохин, уходил по болезни, и, хотя было решено, что он будет дорабатывать до окончания тимохинского отпуска и уже тогда сдаст ему дела, Тимохин посчитал обязательным присутствовать при его торжественных проводах. Семью он пока с места не срывал. Младший сын кончал седьмой класс, старший уходил в армию. Надо было, конечно, дождаться и проводить его, но Тимохин считал это излишним. Все нужные слова были сказаны, а толкаться в толпе у сборного пункта или, еще того хуже, на вокзале и смотреть на подвыпивших парней с гитарами и виснувших на них девчонок Тимохин позволить себе не мог.
Город Тимохину понравился. Родился он на Вологодчине, службу в армии проходил неподалеку, милицейскую школу кончал под Ленинградом, там же потом и работал. Редкие отпуска предпочитал проводить в родной деревне, помогая родителям по хозяйству, так что теплом и солнцем избалован не был. А город, куда он теперь получил назначение, был южный, приморский. Не курорт, не Сочи, а крупный промышленный город с известной на всю страну судоверфью. Когда-то чуть ли не половина города считала себя корабелами, профессия эта передавалась из рода в род, от дедов к внукам, но с годами не то чтобы захирела, а растворилась в множестве других, появившихся по мере того, как город строился, разрастался, обзаводился всевозможными НИИ и высшими учебными заведениями. Просыпался Тимохин рано, как, впрочем, и все в этом южном городе. Шел пешком через центр и, миновав крепкие, довоенной постройки, дома с витринами магазинов, садился в трамвай, увозивший его на самую окраину, к морю. На берегу вверх днищами сушились просмоленные баркасы, на каменном молу уже успевшие загореть мальчишки шумно радовались каждому выловленному бычку, низко над водой с криком летали чайки, высматривая добычу.
Море было похоже на арбуз. Белополосое у кромки прибоя, синее чуть подальше и черное на глубине. Пенная полоса прибоя накатывалась к самым ногам Тимохина, облизывала песок и прибрежную гальку, лениво отступала обратно в море, унося с собой мелкие камешки. Как только волна уходила, притаившийся между галькой краб суетливо выбирался из своего убежища и карабкался выше, где галька была покрупней, и, зарываясь в песок, пережидал следующий накат волны, чтобы потом найти еще более надежное пристанище.
Тимохин усмехнулся, поймав себя на мысли, что, следя за притаившимся крабом, невольно подумал о запыленной папке, лежащей в самом дальнем углу шкафа в его служебном кабинете. Сдавая дела, старый его друг и однокашник Василий Данилович Шульгин небрежно отодвинул ее в сторону и сказал: «Полная безнадега! Шесть лет во всесоюзном розыске — и ни слуха ни духа!»
Когда все формальности были закончены, а ряд неотложных мероприятий по не завершенным еще делам обсужден, Василий Данилович вынул из ящика письменного стола электробритву, мельхиоровый подстаканник, сложил в портфель, щелкнул замками, прошелся по кабинету и, постояв у окна, сказал: «Все. Уступаю кресло. — Помолчал и добавил: — На официальные проводы не приглашаю. По службе обязан присутствовать. А вечером прошу ко мне домой. Отметим невеселое это событие. В узком кругу. И вообще... Не забывай. Может, еще пригожусь». И вышел из кабинета.
Потом завертелась текучка дел, а когда немного отпустило, Тимохин разыскал в шкафу ту самую папку и перелистал ее. В розыске был объявлен Алексей Рыскалов, совершивший побег из колонии строгого режима. Тимохина удивили отсутствие воровской клички в ориентировке — первая судимость? — и молодость осужденного. В момент побега Рыскалову едва исполнилось девятнадцать лет. Но почему строгий режим? Особо опасное преступление? В уголовном деле значилось: ограбление и поджог дачи, а с фотографий в анфас и в профиль смотрел на Тимохина остриженный наголо паренек с открытым лицом и растерянными глазами. Тимохин, как и все здравомыслящие юристы, в пресловутую теорию Ломброзо не верил, за годы службы перевидал всякого: встречались ему убийцы и насильники с вполне благообразными лицами, но всегда выдавали их особый прищур глаз, дергающееся веко или особая, воровская ухмылка. Но ни у кого из них, даже у тех, кто совершил преступление впервые, Тимохин не видел такой растерянности в глазах, не растерянности даже, а обиды на чье-то несправедливое решение. Слишком суров приговор? Судебная ошибка? Не разобрались в существе дела? Бывало и такое! Но следствие четко и ясно доказало, что именно он — Алексей Рыскалов — был главной фигурой, непосредственным организатором, подбирал исполнителей, обеспечивал им необходимые алиби, хотя сам ни в ограблении дачи, ни в ее поджоге участия не принимал. Исполнителями были подростки из соседнего интерната, в котором, кстати, с пятилетнего возраста воспитывался и сам Алексей Рыскалов. Мать лишена родительских прав и за все время не объявлялась, отец спился еще раньше и семью бросил. История, к сожалению, обычная! Рыскалов закончил восемь классов, ушел в ПТУ, жил в общежитии, в ночь, когда грабили и жгли дачу, находился у себя в комнате и, как уверяли свидетели, спал.
И такое могло быть! Подростки всю вину возьмут на себя, сроки получат минимальные, скорее всего условные. На это и был расчет у Рыскалова. Но случилось непредвиденное! В ночь, когда горела дача, один из воспитателей обнаружил, что в спальне интернатских малышей шел пир горой. На койках лежали надорванные плитки шоколада, пачки печенья, вскрытые банки сгущенки, круги копченой колбасы. Все это было похищено на даче, владельцем которой был завхоз интерната Гулыга. В эту предпраздничную ночь он с семьей уехал в город, а в пустовавшую дачу, выдавив оконное стекло, забрались подростки, набезобразничали там как могли, опустошили кладовую, разожгли на полу комнаты костерок и выбрались через окно наружу.
Дело было ясное, раскрутили его за несколько дней, никакие выдуманные алиби подросткам не помогли, но, когда они томились в кабинете следователя, в отдел пришел Алексей Рыскалов и заявил, что это он подбил подростков на совершение преступления, что те лишь под угрозой расправы исполняли его требования и он, Рыскалов, готов отвечать за это по всей строгости закона.
«Значит, признаетесь в совершении кражи?» — спросил следователь. На что Рыскалов, усмехнувшись, ответил: «Кражи никакой не было. Свое взяли».
Следователь был молодой, горячий, шуточек не признавал, оформил протокол, отправил материалы в суд, и получил Рыскалов свои пять лет в колонии строгого режима. А не прошло и года — сбежал!
Отбывал наказание Рыскалов в Коми. Гибельные эти места Тимохин знал. Чащобные леса, непроходимые болота, зимой мороз до сорока градусов, летом жара и гнус, жрущий до крови. Зона в зоне! Беги — не хочу! А он сбежал! Добро был бы отпетый уголовник. У того связи на воле, готовые документы — лег на дно и затаился до времени. А у этого что? Общежитие ПТУ? Не мог же он за неполный год пребывания в колонии так сойтись с ворами в законе, что ему обеспечили продовольствие на дорогу и место, где можно без риска пересидеть первое время. Кто он для них? Так... Сявка! Скорее всего, не выдержал режима и кинулся сломя голову в бега. Оторвал от себя две-три хлебные пайки, насушил тайком у печки сухарей и рванул! И сгинул, наверное, в первом же болоте. Потому и сведений о нем шесть лет никаких.
Тимохин закрыл папку и положил ее на прежнее место в шкаф.
— Ты сегодня стонал во сне, Сережа.
Поярков поднял голову от сковороды с яичницей, посмотрел на сидящую напротив жену, ничего не ответил и, доев, отодвинул пустую сковороду в сторону.
— И ругался опять.
— Матом? — спросил Поярков.
— По-всякому, — отвела глаза Ирина. — Дурное что-нибудь снилось?
Поярков снял чайник с плиты, долил кипятку в заварку, размешал ложкой сахар и нехотя сказал:
— Так... Муть всякая... Володьку не разбудил?
— Его пушками не добудишься! — улыбнулась Ирина.
Поярков кивнул и принялся одеваться.
Поверх фланелевой рубахи натянул толстый свитер, влез в меховые унты, надел полушубок, помял в руках шапку и уже в дверях сказал:
— Уйду я с драги. Надоело!
— И куда же? — встревожилась Ирина.
— Не решил еще. Может, на вскрышные.
— С драги на вскрышные?! — всплеснула руками Ирина. — В самую глухомань, в тайгу! И так тебя по десять дней дома не бывает!
— Вахта, — пожал плечами Поярков.
— А на вскрышных по месяцу в тайге сидеть будешь! — не унималась Ирина.
— Не причитай! — Поярков нахлобучил на голову шапку и вышел.
Ирина вздохнула и, приоткрыв дверь, заглянула в комнату.
Вовка спал уткнувшись головой в подушку, одеяло сползло к ногам. Поправив одеяло, она присела на маленький стульчик у кровати сына.
С Поярковым она познакомилась в Нижнем Тагиле. Он кончал горный техникум, она — медучилище. Общежитие техникума находилось рядом с училищем, и на праздничные вечера горняки всегда приглашали будущих медсестер. Ирине не очень-то нравилось толкаться под усиленный двумя динамиками проигрыватель в тесноватой комнате отдыха горняцкого общежития, отвечать на незамысловатые шутки парней, пить с ними дешевый портвейн с обязательной приговоркой: «Как у вас, медиков, говорят: кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет!» Особенно не терпела она непременное провожание до дому с попытками прижать ее к стене где-нибудь в углу подъезда и лезть целоваться. Ирина в таких случаях упиралась обеими руками в грудь провожатого и, отвернув от него голову, отталкивала от себя. На этом попытки предприимчивых ухажеров обычно заканчивались, и, отпустив пару нелестных замечаний в ее адрес, они удалялись, грохнув на прощание дверью подъезда.
Поярков в доморощенной этой дискотеке никогда не бывал, так что Ирина даже не подозревала о его существовании. Но однажды во время танцев у нее пополз чулок, и услужливый кавалер предложил зайти к нему в комнату, уверяя, что там никого нет, а иголкой и нитками он ее обеспечит. Комната его находилась рядом по коридору, паренек с виду был не из нахальных, чулок расползался на глазах. В общем, иного выхода не было! Не зашивать же чулок сидя на подоконнике в коридоре, тем более что пополз он гораздо выше колена. «Пошли!» — скомандовала Ирина, но, когда паренек распахнул перед ней дверь комнаты, остановилась на пороге. За столом сидел какой-то человек и ел макароны прямо из кастрюли. Цепляя вилкой скользкую макаронину, он свободной рукой перелистывал страницы книги, прислоненной к настольной лампе, и так углубился в чтение, что не сразу обернулся на стук открываемой двери. Ирина увидела чуть прищуренные от яркого света лампы серые глаза на смуглом, будто обветренном, лице и почувствовала, что пропала!
— Ты дома? — растерянно спросил сопровождающий Ирину паренек. — В библиотеку вроде собирался?
— Вернулся уже, — встал из-за стола смуглолицый. — Вам помещение освободить? Располагайтесь!
Он направился к вешалке у дверей и снял с крюка куртку.
Перейти к странице: