Часть 14 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Говори! Ну! – внезапно сгрёб за шиворот и встряхнул, точно пустопорожний куль, Федю.
Паренёк не на шутку испугался. Понял, что лишнее сболтнул. Но поздно уже было.
– Самоличностно, Афоня, как-то раз узырил: Колян Усов увивался возле твоей Катьки. Катька-то у тебя, конечно, строгая девчина. Да кто их знает, баб.
– Заткнись!
– Да я чё? Я ничё. Моё дело маленькое. Ну, ещё тяпнем? – Но Афанасий промолчал, стоял недвижимый, как камень. – Ну, тады я один. Здоровьица, Афанасий Ильич, ли чё ли.
Афанасий видел Николая Усова в зале – танцевал тот с толстушкой Машей Весениной. Маша, тридцатилетняя вдова с двумя детьми, муж её погиб ещё в сорок первом под Москвой, льнула к парню, млела. Скотником Усов работал; рвался в армию – не взяли: ходил скособочкой по причине больного позвоночника, искривлённого с голодного и обильного на надсадные труды детства. Но собой был приятен и даже виден: поджарый, кучерявый, улыбчивый.
«Неужели променяла меня на него?» – сжимал Афанасий зубы, так что скулы ломило и дышалось трудно.
Выхватил из руки Феди бутылку, из горлышка крупными глотками допил отстатки, не закусил, а сказал, едва раздвинув челюсть:
– Кликни-ка его сюда.
– Кого?
– Кого, кого! Усова, кого ещё.
– Бить будешь, чё ли?
– Зови!
– Ага, сей миг, – попятился к парадному входу Федя.
Развалкой походкой вышел Усов. За ним вывалило в дверной проём ещё несколько парней, – видимо, предвкушали стычку и мордобой.
– Ну, чего надо? – спросил Усов, сплюнув под ноги.
Афанасий молчком рванул его за грудки, в упор глянул в глаза: правда или враньё? Хотя и увечным был Усов, но жилистым и сноровистым, – исподнизу уловчился кулаком раскровянить Афанасию губу. Афанасий, сатанея, кулаком хватил его несколько раз. Ещё замахнулся и наверняка зашиб бы до смерти, изувечил бы, да больше не дали: нахлынули, нацеплялись на руки, даже на спину запрыгнули. Повалили через перила на землю. Афанасий вскочил, одного сшиб, другого, но с разудалой, молодецкой оравой не справиться. Снова опрокинули, пинали, колотили чем попадя. Хорошо, ножом только для отваги и форсу размахивали.
На шум повыскакивали на крыльцо люди, сбегались от ближайших домов. Охи, ахи, писк, галдёж, брань несусветная. Собаки поднялись по всей деревне, скот загомонился в стойлах, даже петухи, сбитые с толку, прокукарекали зарю.
– Ма-а-а-мочки мои, убива-а-а-а-ют! – беспомощно вскидывала ручками какая-то пухленькая молодайка возле своего дома.
Но кое-кто вворачивал, подзуживая, распаляя нападающих:
– А ну-кась, ребяты, всыпьте этому гладенькому барчуку! Мы в колхозе хрип гнём день и ночь, в навозе по уши вожжаемся со скотиной, впроголодку перемогаемся, а он тама, в городе своём, книжки почитывает на государственный кошт. Гляньте, мясами оброс точно бык-производитель, френч партейный напялил!
Шнырявшему в темноте разоблачителю вторили, с азартом и весельцой, отовсюду:
– Получай, анжанерчик, получай, вшивая антялягенция!
– Ишь расфуфырилась, гнидюга городская!
– Чё там, ясно дело: мы быдло для него! Вжарьте ему, парни, чтоб помнил подольше про нас, забубённых варнаков!
– Эх, мать-перемать!
– По сопатке ему: пущай кровушкой умоется! А то ить под френчем и портками-то синяков не увидишь опосле!
– Дайте пырну!
– Ну, ну, полегше, паря!..
Уже и не понятно стало, за что били, почему лютовали. Похоже, вымещали на Афанасии обиды за все свои беды, за несладкую жизнь колхозную.
– Да вы пошто же нашего Афанасия колошматите, изверги рода человеческого? Самого Афанасия Ветрова! А ну кыш! – налетел из темнота какой-то рослый старичина с костылём, которым и принялся охаживать парней. Кого по спине, а кого и по голове приголубил. – Эй, кто-нить, скачкaми дуйте за оперуполномоченным!
Услышали парни – отхлынули, стали расходиться, разбредаться в потёмки, в кусты, за заборы. Однако посмеивались, гоготали. Наверное, довольны были, ублажены сполна: всё весело провели вечер, будет о чём посудачить потом. Но за что от души да яро лупцевали Афанасия – вспомянется ли?
Старик с костылём и ещё две бабушки, притащившиеся от своих дворов с керосиновыми лампами, помогли Афанасию подняться, отряхнули его, огладили ладонями. Кости, рёбра, кажется, не поломаны, глаза целы, хотя подзаплыли синяками. И голова не пробита, только что лицо изрядно умыто кровушкой. Потоптался – тут побаливает, там саднит. Сплюнул густо-кроваво, отмахнул пренебрежительно кистью руки:
– Ладно, жить можно.
– Целёхонек? Вот и ладненько, – беспрерывно оглаживали и отряхивали пожилые люди, любившие Афанасия, помнившие его добро, бескорыстие, трудолюбие. – Уделали тебя, но до свадьбы, чай, заживёт. А на парней, дураков деревенских, слышь, не шибко злись: завидушшие они, вот и отдубасили тебя. Жисть-то у нас тута, сам знашь, не жисть, а сущая каторга. А ты вона каким соколом нагрянул в родные края, сытый да гладкий. Прости уж имя, а?
– Да я ничего! Бывает. Спасибо большое, люди добрые, что помогли. Поковылял я.
– С богом, Афанасьюшка, с богом, родимый.
Френч располосован, без единой пуговицы. Сорвал его с себя, утёр лицо и руки и забросил в кусты.
«Эх, Катя, Катенька, Катюша», – сдавленно вздохнул, не смогши разжать зубов.
Что ещё сказать, чем явить свою великую досаду и печаль – не знает. Лишь поматывается, как оглоушенный. Понимает: судьбу какой-то грубой, беспощадной и пока что ещё ему неведомой силой развернуло, перекособочило её рельсы. На каком таком паровозе ехать дальше? Окольными, а не магистральными путями отныне продвигаться? Но если и продвигаться, то – куда? Куда и зачем? Куда и зачем – без неё! Жить, мечтать, дышать, радоваться, горевать – многое, многое из того, что называется жизнью, без неё?
«Катя, Катенька…»
А – вслух:
– Уы-уы-уы-уы… – И уже не слова выпадают сквозь накрепко сдавленные зубы, а что-то утробно безобразное, страшное.
Однако кроме судьбы, понимает, есть ещё воля, его, Афанасия Ветрова, воля. Но – зачем, зачем ему воля без неё?
– Уы-уы-уы-уы…
Цепные псы незлобиво отзываются. Видимо, узнают какие-то родные отзвучья, докатившиеся из потёмок улицы.
Глава 22
В доме уже спали, только мать поджидала, при свечном огарке сидя с вязанием у окошка, в которое поминутно заглядывала.
Увидела вошедшего в горницу Афанасия – вскочила с табуретки, всплеснула руками, роняя клубок шерсти и спицы. Чуть не вскрикнула.
– Тсс, мама!
– Господи Боже мой, да кто же, сыночек, посмел?
– Пустяки. Поцапался с парнями. Бывает.
– Изнахратили, жиганы! Страшней германской войны учинили тебе бойню. Под суд мало отдать их! Говори, кто они такие? Я им живо кудлы повыдеру! – И, притопнув, даже рванулась к двери. – Говори!
– Тсс! Ишь развоевалась, – за руку перехватил её Афанасий. – Сам я виноват, мама: сдуру полез в драку. Вот и схлопотал. Так мне и надо
Жадно напился воды из ковша, сполоснул лицо и шею под рукомойником, выпрямился, сказал хотя и тихо, но чётко:
– Поехал я.
Мать так и подсекло – повалилась на табуретку.
– Пое-е-е-хал? Ещё не легшей! Сынок… сыночка…
– Да, мама, уезжаю. На стройку, на севера наши. Буду прокладывать дорогу, посёлок строить, а с октября – снова за учёбу. Комсомольская путёвка уже при мне. Запрыгну в товарняк и – ту-ту. Нечего мне теперь делать в Переяславке. Вот такой расклад! – Пошарив в кармане, протянул в горсти: – На деньжат: почините кровлю без меня, ещё чего по мелочам сработайте, а я… а я поехал. По-другому, кажись, нельзя.
Помолчав с прикушенной губой, повторил кратко и чеканно:
– Нельзя.
Мать всхлипнула, однако отговаривать не стала. Догадалась: Екатерина поступила правильно, как надо было. Видно, свадьбе не состояться. Что-то она ему такое важное сказала. «Слава Тебе, Господи, отвадила, – плакала и ликовала женщина. – Клятву сдержала. Прости, Катенька, прости, родненькая! Господь не обойдёт тебя, сиротинушку, милостями. Буду молиться за тебя. Чем смогу, помогу».
Афанасий натянул куртку-«хулиганку», напялил на голову восьмиуголочку, несоразмерным рывком взялся за свой огромный фанерный чемодан.
– Да ты чего, сыночка? Неужто прямо вот сейчас и отъедешь?
– И прямо, мама, отъеду, и не прямо, – усмехнулся, вздохнув, Афанасий и нежно приобнял мать свободной рукой. – Пора, пора. Пока темно – укачу, чтобы своей рожей не напугать честной переяславский народ.
Мать спешно набила холщёвую котомку провизией, какая попалась под руку. Вышли из дому. У калитки сын в привычном, стародавне заведённом ритуале покорливо склонил голову – мать на прощание поцеловала его в лоб и перекрестила.