Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Конечно, конечно, папа, – охотно соглашалась дочь. Вынимала из авоськи кульки и кастрюльки с провизией – принималась потчевать отца. Робко приглашала к столу Афанасия. Встречаясь с ним глазами – сбивалась, пунцовела. Афанасий тоже отчего-то волновался в её присутствии, становился каким-то молчаливым, неловким, даже несмелым. Иван Николаевич с неестественно хмурой улыбкой поглядывал на обоих, но ничего не говорил, потому что сказать-то, по-видимому, следовало было вот что: да не влюбились ли вы друг в друга, друзья мои ситцевые? Отец боготворил дочь и какой более лучшей партии для неё, засидевшейся в невестах, он мог бы пожелать, кроме как Афанасия, – «умняги мoлодца», хвалил он его где доводилось, «геркулеса», «да к тому же трезвенника», «да уже кандидата в члены партии»? Но нравилась ли Афанасию Людмила? С некоторых пор он стал присматриваться к ней. Выстораживал взглядом её серенькие с жидкой голубинкой добрые глаза. Но – ни на миг не забывались ни рассудком, ни сердцем другие глаза – её глаза, невозможные, чародейные: светлые, лучащиеся чёрным глубинным огнём, который то вспыхнет, то пригаснет. Украдкой оглядывал мягкую, женственно полноватую и, казалось ему, без единой косточки, без единого острого угла-выступа фигуру Людмилы. Но – тревожил и манил лишь её стан: с осиной талией, с нервной изгибистой спиной, с повитью тонких подвижных косточек, выпирающих под одеждой. Вся вроде бы и лёгкая, вот-вот, нередко представлялось Афанасию, вспархнёт, взовьётся к выси, однако руки его помнили её тело – неуступчивое, если что не по ней, сильное, работящее. Видел: Екатерина и дрова колола, и доски ворочала, и огород лопатой вскапывала, и вёдрами воду носила, да и кому ещё, если семья – три женщины. Вслушивался в голос Людмилы, который в своём врождённом пришипетывании сладкозвучно журчал, вливая в душу собеседника успокоение, даже порождая какое-то состояние неги, умиротворения. Но – в Афанасии жил, явственно и полно звуча в памяти, её голос – редко не напряжённый, какой-то неявный, неопределяемый, едва затрагивал воздух – и пропадал. Смотрел на кудряшки белокуреньких, неизменно ухоженных волос Людмилы; в её причёсках – изящество, но и скромность, мера, вкус. Однако – тотчас являла память тугой змеёй – как, возможно, для броска – свисающую с плеча косу, её косу, толше, величавее которой он ещё не встречал. Видел, какая вокруг господствовала мода: обкорнайся, завейся на бигуди, а потом изображай из себя перед мужчинами наивную овечку. «Что они все понимают в моде, в красоте! Несчастные мещанки». «Людмила, Людмила!.. Какая она, эта Людмила?» Но хотя и спрашивал себя, ответ, однако, для него был очевидным: она понятная, она простая, она правильная. И, наверное, на годы и годы вперёд – и понятная, и простая, и правильная. Возможно, так и должно быть, чтобы чувствовать себя совершенно счастливым. Хотя кто ответит, что такое счастье, что такое совершенство? А – какая она? Какая? С детства знает её, но всё одно спрашивает себя: какая она? Не находилось верных слов, вместительных определений: то они представлялись слабыми, незначительными, недотягивающими до его чувств и догадок, то низкими, грубоватыми, а значит, и вовсе ошибочными, даже ложными. Так – какая же она? Людмила, перебирал и итожил он в себе, несомненно, хороша собой, всевозможно положительная девушка – умная, образованная, скромная, доброжелательная. И профессия у неё приличная, что там – прекрасная, романтичная профессия: преподаватель игры на пианино в областном музыкальном училище. Разумом понятно Афанасию: нужно определяться в личной жизни, в кого-нибудь – в Людмилу, разумеется, – наконец-то, влюбиться, а потом вить вместе с нею какое-нибудь гнездецо тихого совместного счастья. Однако что же сотворить такое со своим сердцем: оно, упрямое, несговорчивое, живёт и мучится ею? Как ублажить, а может быть, и обмануть его? Глава 25 Ещё учась в институте, Афанасий наезживал в Переяславку и высматривал, а то и выслеживал Екатерину. Она заочно училась в Иркутске на библиотечного работника, с фермы перебралась в поселковую библиотеку, и он на улице или в библиотеке заговаривал с нею. Она же, склоняясь глазами, отмахиваясь, молчком старалась быстрее скрыться, кликала на подмогу напарницу по библиотеке, а то и бежала от Афанасия, если встретиться выдавалось на улице, на безлюдье. Иногда выкрикивал вслед: – Не хочешь – не надо! Подумаешь! А как-то раз, у изрядно выпившего, сорвалось камнем: – Дура-баба! – И кулаком хватил по подвернувшейся изгороди, – хрустнуло и надломилось прясло. На танцах в клубе подпаивал парней и с мрачным высокомерием выведывал у них: как она живёт, с кем встречается? Отвечали настороженно, памятуя о горячечном норове земляка: ни с кем не замечена, сидит за книжками. И путь-дорожка у неё, похоже, неизменная: дом – библиотека, библиотека – дом. Иногда, правда, ездит в ближайшую действующую, тельминскую, церковь, но тишком: комсомолка, надо понимать. Он сумрачно всматривался в глаза парней: врут, не врут, трусят сказать как есть на самом деле? По всей видимости, и не врали, и не так чтобы трусили. В Иркутске несколько раз подкараулил её во время обязательных для заочников летней и зимней сессии, когда студенты на неделю-другую съезжались в институт для прослушивания лекций и сдачи зачётов и экзаменов. Заговорит с нею, но она не слушает – отвернётся, а то и отпрянет, оттолкнёт его, если рукам волю давал. Случалось, и побежит прочь. По городу не гнался за ней: что подумают люди? Да и настигнешь если – что получишь? Но как-то раз нагнал: – Катя, Катенька, Катюша, любимая, давай поговорим! Чего ты дичишься да сигаешь от меня, точно заяц от волка? А она, обернувшись стремительно, вспыхнула молнией: – Уйди, окаянный! Накрепко запомнились, будто въелись в мозг, её глаза – клокочущая чёрная смола. И не светились, как раньше в юности, – лишь только жгли и карали жаром. После вёл долгие и тягучие разговоры со своим сердцем: «Окаянным назвала?» «Значит, ненавидит?» «У-у, и я ненавижу её! Ненавижу, ненавижу!»
«Всю жизнь мою порушила! Дура, дура!» Однако остынет мало-мало, другие мысли подхлынут и повлекут: «Она ли одна порушила? А я что же?» «Конечно, хорош гусь. Но не век же маяться да каяться?! Жить надо! А, люди?» «Нет: забыть, забыть её! И жить по-новому. Притвориться: не знал её раньше и нет у нас одной родины – Переяславки!» «Забы-ы-ть?» «Дурило! Разве только что взять мне да вырвать из груди моё сердце. Да нового-то ни у кого не займёшь и не вошьёшь потом». «Эх, но что же, братцы, делать, как жить, куда девать мою тоску-маету?» – не затихало с годами его сердце. И жизнь, творившаяся вокруг, вклинивалась в его судьбу своими негласными, но неумолимыми законами и установлениями. Тривиальное, но неотвратимое, – ему, молодому, здоровому, случалось тяжко без женщины. Да и куда ни глянь – женщины, женщины. Молоденькие хорошенькие женщины, несущие в себе всяческие соблазны. Так и зыркают на него, так и ластятся взорами, так и втравливают, ввязывают в свои извечные игрища! И он конечно же не выдерживал, как ни крепка была его любовь к Екатерине, как ни чисто было его сердце: мимоходом, полушутейно приласкает какую, потом залучит к себе на ночьку, на другую, ещё на одну. И она, бывало, уже примется обвыкаться рядом с ним, прилепляться с того, с другого боку. Он две, три, четыре встречи выдержит, потом подступит понимание – воротит его душу: не то, не та. А выдавалось, что и чувство брезгливости бралось одолевать, точа совесть, – и он прогонял ни в чём не повинную женщину, если она сама не понимала, что пора, уже пора, уйти самой из его жизни. «На Людмиле жениться, что ли?» – однажды подумал в отчаянии и озлоблении, отвадив очередную, как он называл их в себе, «липучку». «Опрятная, чистая, умная девушка – чем не жёнка будет? Тихо заживём, ладом. Семьёй». «Не надо будет рыскать мне, как кобелю, который сорвался с цепи». «Эх, жизнь! Тоска и беспроглядье». Во время одного привычно запозднившегося почаёвничанья в кабинете Смагина, воспользовавшись минуткой, когда, впервые, остались вдвоём, во внезапном тет-а-тет, с вероломно навалившейся сипотой в горле Афанасий невнятно проговорил: – Может… в кино… Людмила Ивановна… сходим? А то всё чаи да чаи. Она вся вспыхнула, зарделась, но посмотрела в его глаза открыто, даже пытливо и сказала хотя и природно тихо, но отчётливо: – В «Ударнике», Афанасий Ильич, показывают, слышала, «Садко». – Это про того былинного Садко, который искал в дальних землях птицу счастья? Что ж, пойдёмте и мы чего-нибудь поищем. Вместе с ним, – вымученно улыбнулся он стянувшейся щекой, пребывая в прежнем состоянии нетвёрдости и напряжения. – Завтра жду вас у кинотеатра на последний сеанс. Вошёл в кабинет Смагин, искромётным полвзглядом посмотрел на дочь, полыхающую, уткнувшую глаза в пол, – догадался, что произошло между молодыми людьми. Грубовато кашлянул в кулак, волосато-игольчато схмурился и бровями и усами, очевидно упрятывая и, возможно, оберегая свою радость. После кино Афанасий проводил свою тихую, затаённую даму до дома, перед дверью подъезда попридержал за локоток. Она низово и робко, но с откровенным поджиданием заглянула в его глаза. И он хотел было уже привлечь её к себе, поцеловать и даже сказать как-нибудь так: «А неплохо было бы, Людмила Ивановна, если бы мы с вами поженились». И фразу эту, легковесную, игривую, услышанную им в каком-то кино, уже давно обдумал, обточил в голове и даже перед зеркалом вроде как декламировал. Но – промолчал. Отпустил локоток. И не поцеловал. Несколько дней во всём его существе беспрестанно отстукивало, как в громоздких с гирями часах, а в голове – одно по-одному, и так и этак перевёртываясь, блуждая: – Ещё разок попытать судьбу? Сходить к ней? А вдруг… а вдруг… Глава 26 Знал, что, закончив институт, Екатерина перебралась в Иркутск, приткнулась в комнатке общежития городского отдела культуры; работала в библиотеке. Догадывался: в Переяславке не осталась, потому что в деревне невозможно спрятаться от людей, сокрыть свою тяжкую неизбывную печаль; одинокая там, тем более молодая, – всё равно что шалая, юродивая. А в городе – растворяешься среди многих и многих и становишься незаметен, невиден, таким, как все, и горем ты живёшь здесь или радостью – кому интересно, кто спросит, кто поймёт так, как надо бы? Пока разберутся, кто да что ты, – глядишь, и жизнь пройдёт. Конечно, лучше матери никому не понять, но ведь и ей каждый день терзаться, видя свою неутешную, не такую как все дочь. «А может, уехала, чтобы поближе ко мне быть?» – всполохнёт в Афанасии. Но надежда не разгорится, и мечты пригаснут. Пришёл к ней в непроглядных потёмках октябрьского предночного вечера. Столь поздно явиться единственно и мог: цеховой начальник раньше восьми вырваться не мог с завода, а ещё – общественные обязанности, всевозможные комиссии, комитеты, советы, завкомы, горкомы; домой прибредал нередко заполночь. А то и вовсе не шёл в свою одинокую, пустынную квартиру: до утра притулится в кабинете на диванчике или же со Смагиным прокоротает время в спорах-разговорах. Вымок под сырым липким снегом с мозглым ветром. С пальто и шляпы текло, когда стоял перед Екатериной, приоткрывшей на его перебивчатый, скорее, скребущий стук в дверь. Она, не вступая в разговор, хотела было захлопнуть её, но он попросил: – Давай поговорим, Катенька. В последний раз. – В последний раз? – с пристальной – зачем-то – прищуркой посмотрела она, но не в его глаза и лицо – мимо, во тьму пещерно гулкого, с выкрученными лампочками общежитиевского коридора. – Что ж, зайди. Вполшага вошёл, отчего-то низко пригнувшись в довольно высоком дверном проёме, плотно-туго, но тихо закрыл дверь и сразу сказал, сторожа глазами её нелюдимо замкнутый для него взгляд:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!