Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 6 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Украшения! – засмеялся Афанасий. – Драга женского рода? Женского. Ну, вот мы и украшаем её серьгами и кольцами, – всякими, знаешь ли, женскими побрякушками. Пудика, правда, некоторые в два-три. Екатерина видит: усатый, пропотелый и прокопчёный рабочий в залоснённой спецухе, ощериваясь в натугах, вынимает из горна зажатое в щипцах раскалённое железо, приставляет его к наковальне. Другой рабочий, кряжистый, чёрный старикан в колом стоящей робе, символически поплевав на ладони, замахивается увесистым молотом. Афанасий спешно заводит, чуть ли не заталкивает, Екатерину в бригадную бытовку с окошечками в цех, а сам – прыжками к кузнецам. Подхватывает молот, не без щегольства перекидывает его из руки в руку, успевая подмигнуть Екатерине, и на пару с первым молотобойцем попеременно бьёт по раскалённой заготовке. Раз по пятьдесят ударили. Потом поочерёдно рабочими, дежурящими у горнов, подсунут второй кусок рдяно горящего железа, следом – третий, четвёртый, пятый; вскоре Екатерина в счёте спуталась. Кузнецы слаженно, хмуро плющат, сминают, ваяя, металл. Екатерина очарована и восхищена их работой. А как красив, как прекрасен её возлюбленный! Он – силач, богатырь, искусник. Выкованное железо, «загогулины», смешливо определила в себе Екатерина – то ли «хомуты» выходили, то ли «коромысла», то ли «подковы для громадных коней», и ещё что-то такое, не совсем понятное, – отбрасывали в тележку. Её откатывали к токарным и сверлильным станкам и возвращали порожней уже другие люди; они же обрабатывали, отшлифовывали «загогулины». От этих рабочих сквозило чем-то особенным, какие-то они были не совсем понятные, и Екатерина невольно стала приглядываться к ним. Их было пятеро-шестеро и внешне они отличались от остальных тружеников цеха своей чистой, даже, похоже, отглаженной спецодеждой, которую неуместно было бы назвать спецухой или робой. Ещё они рознились неторопливыми, лишёнными суетливости движениями, предельной деловитостью, скрупулёзностью. Вроде бы мешкотные с виду, однако детали обрабатывали скоро. И контролёр, прищуристый, юркий дедок, он поминутно выныривал из дымного мрака цеха и чего-то вымерял в «загогулинах», ни одной не забраковал, а, напротив, с помощью других рабочих все до единой куда-то уволакивал на тележке, украдкой, как показалось Екатерине, подмигивая одному из мастеров, от которого принимал очередную деталь. Выдался перекур. Афанасий и его товарищи ввалились в бытовку. Екатерина почти физически почуяла, как от них дохнуло жаром – до того они горели лицами и полуголыми торсами. В нетерпеливой очерёдности залпом выхлебали по кружке, а кто и по две, воды, машисто, с росплесками зачерпывали её из жбана. Кто-то закурил в бытовке, но его тишком пхнули в бок, указав глазами на юную нежданную гостью. Наконец, двусмысленно перемигнувшись, оставили Екатерину и Афанасия одних, присели на корточки у бытовки и блаженно задымили папиросами и самокрутками. Екатерина спросила у Афанасия, кто те люди в опрятной спецовке, притулившиеся передохнуть в уголке, в сторонке, а не со всеми, и, похоже, с опаской озираются. – Немцы. – И зачем-то поправился: – Немчура. Из Архангельска сосланные. Эвакуированные, сволочи, драпают по домам, в свои тёпленькие края. Сибирь им, видишь ли, не мила, а у нас теперь работать некому: вон сколько поднялось кругом строек, ширятся леспромхозы. Что там: поговаривают, Катюша, о гидростанциях на Ангаре! А наш завод так завален заказами по самую маковку. Бают, на три пятилетки вперёд. Стране, как воздух, нужно золото, а без наших драг сколько его добудешь, к примеру, в бодайбинской тайге? С гулькин нос! Ну, вот, партия и правительство пособляют нам всякими сосланными. – Зачем ты так – «немчура», «всякими»? Оторвали людей от родной земли, пригнали невесть куда, разместили, поди, в казармах или сараях. Здесь им всё чужое. Да и Сибирь – мачеха для них, считай, каторга. Мы-то, сибиряки, ко всему привычные, двужильные. Знаешь, Афанасий, жа-а-алко людей. – Нечего, Катя, жалеть: они – враги народа, – перебил Афанасий, даже взмахнул кулаком, как нередко делают, подумала Екатерина, выступающие с трибуны. – Немчура, одним словом. А точнее – фашисты. – И неожиданно выкрикнул, высунув голову в форточку: – Эй, Гитлер капут! Хэндэ хох, зольдатен! Рабочие, курившие возле бытовки, захохотали, а немцы сдержанно улыбнулись, не разжимая губ и зубов. Екатерина поняла – робеют, а то и боятся. Она, туго принагнув голову, молча и прямо смотрела на любимого. Стоит он над ней – могучий, лобастый, но – в этом никчемном, нахлобученном словно бы для войнушки, шлемофоне, с усиком сажи под носом, с разорванной на колене гачей. Господи, да он просто ещё пацан! Детинушка! Надо бы засмеяться, однако налипло на сердце тягучее чувство. – Ну, вот те раз: надулась! – осторожно, будто опасался чего, приобнял он Екатерину. – Пойми, всех этих гадов поубивать мало. Она порывом отвернулась от него. Не знала, как возразить, чем урезонить. Что ведала её юная страстная душа, тому ещё не вызрело слов. Он смутился, забормотал: – Чего уж, работяги они что надо. И аккуратисты ещё те. Нам, ясное дело, поучиться бы у них. Екатерина, поплевав на платочек, с немилостивым тщанием обтёрла у него под носом, подтолкнула в спину к выходу – кузнецы снова взялись за молоты и щипцы, а немцы встали к станкам. – Иди работой. Агитатор-провокатор. Громыхали уже до самого конца смены. А о её завершении возвестил протяжный, осиплый, как брёх старой, но преданной собаки, гудок. Глава 9 На улице Екатерина зажмурилась – свету, красок сколько! Солнце хотя и приникло уже к кровлям, но ещё грело и блистало. Денёк разыгрался по-летнему тёплым, духовитым. Природа млеет и, возможно, дожидается повеления: расцветай, распускайся, красавица, зеленью! Но в Сибири растительность, наверное, выучена как нигде: могут ещё и заморозки пожаловать, жгучие северные ветры сорваться, а то и снегу понаметёт, поутру же лёд захрустит под ногами – наверняка погибнуть росткам и бутонам. Подождать надо природе немножко, две-три недели, а потом она наверстает, распускаясь, расцветая, подтягиваясь стеблями к небу. Но половички травы с робкими ростками одуванчиков уже поразбросались на газонах, по дворам, под заборами – везде, где была земля открыта и напитывалась солнечными ливнями. Почки пухлы и пахучи. Крохотными, но ярко зажигающимися серьгами тянется по стволам оттаявшая смолка. Птицы хлопочут, чирикая, перепархивая, вроде как забавляются. Мушки суматошатся и звенят. Небо чисто и ясно. Взявшись за руки, пошли от заводской проходной по улице Карла Маркса – центральной, главной улице города, когда-то называвшейся Большой. Она в редкостной теперь брусчатке, застроена солидными дореволюционными домами с лепниной, флюгерами, парадными подъездами. Афанасий почти торжественно объявил: – Улица-музей. Не говорит, куда идут. А Екатерина не спрашивает. Идут себе. Широким шагом идут, хотя спешить, кажется, не надо. И почему широко ступают? – неведомо обоим. Если умели бы летать – летели бы, а не шли бы по земле. Прямо идут, какова и улица. Вместе, рядышком идут. Нет ведомого, как и бывает, если шагами правят чувства. Говорят друг другу что на ум найдёт: как там в Переяславке родичи, приятели, как вообще деревня поживает, готова ли к пахотной? О чём поговорить – не счесть. Перепархивают с одного на другое, как и пчела с цветка на цветок, собирая нектар. Оба колоритно интересные, задорно юные. На них заглядываются прохожие. Екатерина со своей роскошной длинной косой, с чёрно полыхающими глазами, напружиненно тоненькая, бодрая, – королева улицы. Да в беленькой кокетливой дошке, да в модную полоску чулочках, да каблучками ботиков отстукивает – цок-цок, цок-цок. «Ишь дамочка», – думает о ней Афанасий, ощущая сладость на своих губах. Какой мужчина, тем более молодой, примечательный чем-нибудь, засмотрится на неё, – нахмуривается, глядит на человека в упор, сламывает его взгляд. И на себе примечает чужое внимание. Понимает, богатырь, как не залюбоваться этаким молодцем. И одет необычно, хотя, понимает, но не страдает, бедновато. На нём выцветший, изрядно поношенный пехотный офицерский китель без погон, но с форменными пуговицами, поверх накинут чёрный матросский бушлат, – фронтовики, вернувшиеся на родной завод, оделили полюбившегося им парня умельца. На ногах кирзачи, однако надраены щёткой до невозможного состояния. Горят, и может показаться, что они яловые, дорогостоящие. «Аж пускают зайчиков и слепят, – хочется подначить Екатерине. – Весь нараспашку, весь герой. Ну прямо фон-барон!» Однако промолчала, потому что душа тиха и торжественна, потому что – любимый он, единственный её. Она приберегла для него другие слова, те, что одинокими, нескончаемыми ночами шептала, воображая, будто рядом он. Если бы улице не было конца и края, так, наверное, и шли бы, и шли бы, не обременяясь мыслями, куда и зачем. Они наконец-то вместе, и весь свет белый – на двоих. Солнце на двоих, небо на двоих, город на двоих, лучшая его улица на двоих и жизнь, целая, целая жизнь, позади и впереди которая, и нынешняя тоже, несомненно, на двоих. Афанасий, случалось, приостановится, укажет кивком на какой-нибудь примечательный дом: – Гляди-кась, какая красотища. Если Екатерина не тотчас посмотрит, обворожённая жизнью и своей любовью, так чуть не повелительно скажет: – Смотри, Катюша, смотри! Она понимает – люб ему город, рад он поделиться своими сокровенными наблюдениями и открытиями. Дивится девушка: и вправду тороват Иркутск на красоты всяческие; когда же бежала к любимому – ничего-то такого не примечала. Особенно нравится Афанасию указать на деревянные, деревенского пошиба дома, которых полно в примыкающих к главной улицах. Они, бревенчатые крепыши, в узорчатых наличниках, в изысканной резьбе, словно бы приготовлены к празднику, к такому празднику, которому скончания не бывать долго. Скажет Афанасий задумчиво: – Как у нас в Переяславке, правда, Катя? – Ага, – охотно отзовётся она. Заглянули в продуктовый магазин. Афанасий пояснил:
– Буду, Катюша, откармливать тебя: больно уж тощaя ты. Люди с талонами толкутся и давятся в нескольких очередях – за крупами, за колбасами, за консервами, за хлебом, ещё за чем-то. Полки и витрины – серые, полупустые, однообразные, как солдатские шеренги. Екатерина видит: унылы люди, уныло убранство торговых залов. Только красный плакат с кремлёвскими звёздами, с кумачами и размашистой надписью «10-го февраля 1946 года выборы в Верховный Совет СССР!» вроде как радостен. Правда, обильно засижен мухами, выцвел, покоробился: второй год висит, заброшенный. Катерина потянула Афанасия на улицу: – Пойдём отсюда, – шепнула. Но он, озорно подмигивая, взмахом головы указал ей на расположенный в отдельном зальчике кооперативный отдел. Там витрины и полки ярки, цветасты, обильны, и чего только нет, – всё есть! А народу – ни полдуши, кроме продавщицы в высоком, как боярская шапка, накрахмаленном и с блестками колпаке. Она, дородная, видная, одиноко-величаво, точно памятник самой себе, стоит за прилавком, искоса и строго поглядывает издали на мельтешащий люд. Над ней иконой сияет изумительной прорисовки и красочности новенький глянцевый плакат со Сталиным и пухленькими смеющимися детьми «Спасибо родному Сталину за счастливое детство!». Афанасий за руку затянул Екатерину в закуток этого неземного изобилия. Взглянула она на плакат с детьми – внезапно что-то такое колючее шевельнулось у неё в глубинах груди. Но машинально опустила глаза на ценники, и первое чувство тотчас перебилось новым, даже охнула: за всё – червонцами, ничего нет, чтобы копейками стоило. Булка хлеба четырнадцать рублей сорок копеек?! И снова потянула Афанасия вон из магазина, но он крепко встал у прилавка. Набычившись, тыкал: – Дай-кась, красавица, вон то. То. То… Вскоре образовалась приличная горка из невиданных диковинок – шоколада, конфет, сгущёнки, тушёнки, копчёных колбас, чая индийского. Кто-то из хвоста ближайшей очереди прошипел: – Ишь, блатота вшивая отоваривается. Афанасий расслышал, ответил: – Не бурчи, честной народ: скоро талоны отменят, цены урежут – всего будет навалом. Верно говорю вам! Эх, развесёлая жизнь наступит! – И, словно бы для наглядности, отбил по мраморному полу каблуками с набойками чечёточку. Сказал хотя и с хохотцой, но ёмко, прямя свой ещё юношеский говорок на басовитость. Люди стихли, насторожились, с недоверием поглядывали на парня в матросском бушлате и в кирзачах. А он уже снова распоряжается: – Вон то ещё подайка-ка, хозяйка медной горы. Екатерина дёргает Афанасия за бушлат: – Да полноте! Ты что, сдурел? А сама думает: «Какой он у меня! Ай, ка-а-ако-о-ой!» Но не унимается Афанасий, велит: – Ещё во-о-он ту штуковину подай-кась, добрая волшебница. – А деньги у тебя имеются, моряк с печки бряк? – упёрлась в Афанасия тугим взглядом продавщица. В горсти вынул из штанов мятые червонцы, вытрусил их на прилавок: – Сколько тебе? Отсчитывай! «Ой, сумасшедший, ой, хвастунишка, ой, щёголь городской! – бессильно восклицала Екатерина, а у самой сердце только что не отплясывало под дошкой. – Ай, ка-а-ако-о-ой! Передо мной выставляется: мол, глянь, каков я! Ой, сумасшедший!» Продавщица вмиг переменилась: посмотрела на отчаянно тороватого покупателя почтительно, сказала, с приятностью растягивая от природы горделиво неподатливые губы: – Балычок свежайший. Сёдни утречком завезли. Рекомендую. – Что ж, давай и балычок. Она несказанно довольна, что покупатель много берёт. Завмаг, случается, рычит: «Не выполнишь план в этом месяце – пойдёшь в уборщицы». А за весь день обычно пять-шесть покупателей, потому как народ за войну страшно обнищал. Да возьмут по мелочи, на зубок едва хватит. – Чёрной икорки не прикупишь, морячок? – раззадорилась продавщица. Говорок уже елейный. – Она один из дешёвых у меня товаров. Но – вкуснятина, пальчики оближешь! – Ты что, любезнейшая, хочешь, чтобы я почернел и сдох? – отшучивается Афанасий, небрежно набивая свою деревенскую дерюжную авоську продуктами. Смилостивился: взял и икры. А напоследок ещё и мороженого купил – диковинку из диковинок послевоенной поры в Сибири. Серебристую пачку на палочке протянул, как цветок, Екатерине. Она взяла, а что делать с ней – не знает: впервые вживе видит. Афанасий притворился знатоком: показал, с немалой бережностью, как развернуть и откусить. Выйдя на улицу, стали есть попеременке, по-братски делясь, точно дети. Возле монумента первопроходцам, постамента памятника Александру Третьему, а теперь без него – «какой жалкий и кургузый», подумала Екатерина, – вышли к Ангаре. Ласково пахнyло зеленцеватой синью и сверканием льда. Но не сегодня завтра стронется великая вода и устремится к Енисею, а потом, слившись с ним, – к великому океану и конечно же к новой жизни. Стоят перед Ангарой – родной своей рекой; с детства они с ней и она с ними. Выходит, втроём они сейчас, родные. Да ещё небо с ними, просторное, ясное, пригревающее. – Подчас после смены прибреду сюда, гляжу на реку и думаю: как там наша Переяславка? По течению, чисто дурачок, вглядываюсь вдаль, аж щурюсь: не увижу ли родных берегов? – И я в Переяславке подолгу смотрю на Ангару. В иркутскую сторону. – Меня хочешь разглядеть? – Угу. На противоположном берегу на станции голосисто затрубил и густо пыхнул дымом паровоз, устремляясь с вереницей вагонов к Байкалу, на Кругобайкалку. Зачем-то смотрели вслед, пока не истаял состав вдалеке. Афанасий откуда-то из своего высока шепнул в темечко Екатерины:
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!