Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 11 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сначала он попробовал это на каком-то щенке. Из конуры перед бойней он выманил его от матери куском мяса и привел в мастерскую, и, когда животное с радостным возбужденным тявканьем запрыгало, пытаясь выхватить мясо из левой руки Гренуя, он поленом, которое держал в правой, нанес ему короткий и резкий удар по затылку. Смерть щенка наступила так внезапно, что выражение счастья еще долго сохранялось в его глазах и лапах, когда Гренуй в помещении для ароматизации осторожно укладывал его на решетку между жирными пластинами, где он теперь испускал свой чистый, не замутненный потом страха аромат. Разумеется, нужно было все время быть начеку! Трупы, так же как сорванные цветы, быстро портились. И потому Гренуй сторожил свою жертву примерно двенадцать часов, пока не заметил, что из тела собаки потекли струйки хотя и приятного, но здесь не уместного трупного запаха. Он тут же прервал анфлераж, убрал труп и спрятал кусочек ароматизированного жира в котел, где его тщательно промыл. Он дистиллировал алкоголь, пока его не осталось с наперсток, и этот остаток вылил в крошечную стеклянную пробирку. Духи отчетливо пахли влажной, свежей, блестящей собачьей шкурой; запах был резким, даже поразительно резким. И когда Гренуй дал его понюхать старой суке с бойни, она разразилась лаем, и завизжала, и не хотела отрывать ноздри от стеклянной пробирки. Но Гренуй плотно закрыл ее, положил в карман и еще долго носил при себе как воспоминание о том дне триумфа, когда ему впервые удалось отобрать благоухающую душу у живого существа. Потом, очень постепенно и с величайшей осторожностью, он приступил к людям. Под прикрытием своего легкого запаха невзрачности он по вечерам толкался среди завсегдатаев «Четырех Дофинов» и под столами, и скамьями, и в укромных закутках прицеплял обрывки пропитанной маслом или жиром материи. Через несколько дней он собирал их и исследовал. Действительно, они наряду со всеми возможными кухонными испарениями и запахами табачного дыма и вина выдыхали немного человеческого аромата. Но он оставался очень расплывчатым и завуалированным — скорее общим ощущением смрада, чем личным запахом. Ту же ауру человеческой массы, но более чистую и сублимированную в возвышенно-потливое качество, можно было получить в соборе, где Гренуй 24 декабря развесил под скамьями свои пробные флажки и откуда забрал их 2, декабря, после того как над ними было отсижено не меньше семи обеден. На этих обрывках ткани, впитавшей атмосферу собора, запечатлелся жуткий конгломерат запахов прогорклого пота, менструальной крови, влажных впадин под коленами и сведенных судорогой рук, смешанных с отработанным воздухом дыхания тысяч поющих хором и шепчущих молитвы глоток, и с тяжелыми вязкими парами ладана и мирры, жуткий в своей облачной бесформенности, вызывающей тошноту сгущенности и все-таки уже узнаваемо человечий. Первый индивидуальный запах Гренуй раздобыл в богадельне. Ему удалось украсть предназначенные собственно, для сожжения простыни одного только что умершего от чахотки подмастерья кожевенника, в которых он пролежал завернутым два месяца. Полотно так сильно пропиталось сальными выделениями кожевенника, что впитало его испарения, как паста для анфлеража, и его можно было прямо подвергнуть отмывке. Результат был кошмарный: под носом Гренуя из раствора винного спирта кожевенник восстал из мертвых, и его индивидуальный обонятельный портрет, пусть схематический, искаженный своеобразным методом репродуцирования и многочисленными миазмами болезни, но все же вполне узнаваемый, проступил в воздухе помещения: маленький человек лет тридцати, блондин с широким тупым носом, с короткими руками, плоскими сырными ступнями, набухшим членом, желчным темпераментом и дурным запахом изо рта, этот кожевенник не отличался красотой, не стоило сохранять его, как того маленького щенка. Но все-таки Гренуй целую ночь позволил привидению носиться по своей хижине и то и дело подцеплял его нюхом, счастливый и глубоко удовлетворенный чувством власти, которую он обрел над аурой другого человека. На следующий день он вытряхнул его вон. В эти зимние дни он поставил еще один опыт. Одной немой нищенке, бродившей по городу, он платил франк, чтобы она в течение дня носила на голом теле тряпки, обработанные различными смесями жира и масла. Выяснилось, что комбинация жира ягнячьих почек и беспримесного свиного и коровьего сала в соотношении два к пяти к трем при добавлении небольших количеств девичьего масла лучше всего подходит для усвоения человеческого запаха. На этом Гренуй остановился. Он отказался от того, чтобы овладеть целиком каким-то живым человеком и переработать его по правилам парфюмерии. Это было бы всегда связано с риском и не дало бы новых результатов. Он знал, что теперь он владеет техническими приемами, которые позволяют насильно отобрать у человека его аромат, и это не нуждалось в новых доказательствах. Запах человека сам по себе был ему тоже безразличен. Запах человека он мог достаточно хорошо имитировать суррогатами. То, чего он страстно желал, был запах определенных людей: а именно тех чрезвычайно редких людей, которые внушают любовь. Они-то и стали его жертвами. 39 В январе вдова Арнульфи сочеталась законным браком со своим первым подмастерьем Домиником Дрюо, который, таким образом, стал мэтром Дрюо, мастером перчаточных и парфюмерных дел. Был дан большой обед для мастеров гильдии, обед поскромнее для подмастерьев, мадам купила новый матрац для постели, которую она отныне официально делила с Дрюо, и вынула из шкафа свои яркие платья. В остальном все осталось по-старому. Она сохранила за собой доброе старое имя Арнульфи, сохранила неразделенное имущество финансовое руководство делами и ключи от подвала; Дрюо ежедневно исполнял свои сексуальные обязанности, а потом освежался вином; а Гренуй, хотя и оказался первым и единственным подмастерьем, выполнял основную часть навалившейся работы за неизменно маленькое жалованье, скромное питание и убогое жилье. Год начался желтым потоком кассий, гиацинтами, фиалками и наркотическими нарциссами. Однажды мартовским воскресным днем — прошел примерно год с момента его прихода в Грас — Гренуй отправился на другой конец города посмотреть, как обстоят дела в саду за каменной стеной. На этот раз он был подготовлен к запаху и довольно точно представлял, что его ожидает… и все же, когда он ее учуял, уже у Нового моста, на полпути к тому месту за стеной, сердце его забилось громче, и он почувствовал, как кровь в его жилах вскипела пузырьками от счастья. Она была еще там — несравненно прекрасное растение невредимо перезимовало, налилось соком, подросло, расправилось, выпустило роскошнейшие побеги! Ее аромат, как он и ожидал, стал сильнее, не потеряв своей изысканности. То, что еще год назад искрилось брызгами и каплями, теперь струилось плавным, слегка постозным потоком аромата, сверкало тысячью красок, и каждая краска была цельной и прочной и больше не обрывалась. И этот поток, блаженно констатировал Гренуй, питался из все более сильного источника. Еще один год, еще только год, еще только двенадцать месяцев, и источник забьет в полную силу, и он сможет прийти, захватить его и приручить дикое извержение его аромата. Он пробежал вдоль стены до знакомого места, за которым находился сад. Хотя девушка явно была не в саду, а в доме, в горнице за закрытыми окнами, ее аромат веял, как ровный мягкий бриз. Гренуй стоял совсем тихо. Он не был оглушен или опьянен, как в первый раз. Он был полон счастливым чувством любовника, который издалека подстерегает или наблюдает за своей боготворимой возлюбленной и знает, что через год уведет ее к себе. В самом деле, Гренуй, этот одинокий клещ, это чудовище, эта нелюдь Гренуй, который никогда не испытывал любви и никогда не мог внушить любви, стоял в тот мартовский день у городской стены Граса, и любил, и был глубоко счастлив своей любовью. Правда, он любил не человека, не девушку в доме, там, за стеной. Он любил аромат. Только его, и ничто другое, и любил его как будущий собственный аромат. Через год он завладеем им, в этом он поклялся себе своей жизнью. И, принеся этот своеобразный обет или заключив эту помолвку, присягнув сохранять верность своему будущему аромату, он в радостном настроении покинул место присяги и через заставу Дю-Кур вернулся в город. Лежа ночью в своей хижине, он еще раз извлек ее аромат из воспоминания — не смог противостоять искушению — и погрузился в него, он ласкал его и позволял ему ласкать себя, он ощущал его совсем рядом, так близко, словно во сне, словно он уже действительно обладал им, своим ароматом, своим собственным ароматом, и, пока длилось это опьяняюще-дивное мгновение, он любил его в себе и себя благодаря ему. Он хотел заснуть с этим чувством влюбленности в себя. Но как раз в тот момент, когда он закрыл глаза и ему осталось сделать всего один вдох, чтобы погрузиться в грезу, аромат покинул его, внезапно исчез, и его место заполнил холодный запах козлиного хлева. Гренуй ужаснулся. «А если, — подумал он, — а если этот аромат, которым я овладею, кончится? Ведь это не как в воспоминаниях, где все запахи непреходящи. Реальный запах изнашивается, соприкасаясь с миром. Он летуч. И когда он износится, не будет больше источника, откуда я его взял. И я останусь голым, как прежде, и мне придется снова помогать себе моими суррогатами. Нет, будет хуже, чем прежде! Ведь я уже узнаю его и овладею им, моим собственным царственным ароматом, и не смогу его забыть, так как я никогда не забываю запахов. И значит, я всю жизнь буду терзаться воспоминанием о нем, как терзаюсь уже сейчас, в момент моего предвкушения… Тогда зачем я вообще хочу овладеть им, зачем он мне?» Эта мысль была чрезвычайно неприятной. Гренуй безмерно испугался, что, овладев ароматом, которым он еще не владел, неизбежно снова его потеряет. Как долго он удержит его? Несколько дней? Несколько недель? Может быть, целый месяц, если будет душиться очень экономно? А потом? Он уже видел, как вытряхивает из флакона последнюю каплю, споласкивает флакон винным спиртом, чтобы не пропало ни малейшего остатка, и видит, обоняет, как его любимый аромат навсегда и безвозвратно улетучивается. Это будет медленным умиранием, он как бы задохнется, наоборот, постепенно, в муках испарит себя наружу, в омерзительный, жуткий мир. Его знобило. Его охватило желание отказаться от своих планов, выйти в ночь и уйти куда глаза глядят. Ему захотелось перевалить за снеженные горы, и пройти без остановки сто миль до Оверни, и там заползти в свою старую пещеру, и заснуть, и умереть во сне. Но он не сделал этого. Он остался на месте и не поддался желанию, хоть оно и было сильным. Он не поддался, ибо это было его старое желание уйти куда глаза глядят и заползти в пещеру. Он уже испытал это. А то, чего он еще не испытал, было обладание человеческим ароматом, ароматом, столь же царственным, как аромат девушки за каменной стеной. И хотя он понимал, что за обладание и последующую потерю аромата ему придется заплатить ужасную цену, все-таки обладание и потеря казались ему желаннее, чем простой отказ от того и другого. Ибо он отказывался всю свою жизнь. Но никогда еще не обладал и не терял. Постепенно сомнения отступили и с ними озноб. Он почувствовал, как его снова оживила теплая кровь и воля к свершению задуманного снова овладела им. И овладела им сильнее, чем прежде, ибо теперь эта воля диктовалась не чистым вожделением, но еще и взвешенным решением. Клещ Гренуй поставленный перед выбором — засохнуть ли в самом себе или дать себе упасть, решился на второе, вполне сознавая, что это падение будет последним. Он снова улегся на нары, зарылся в солому, накрылся одеялом и почувствовал себя героем. Но Гренуй не был бы Гренуем, если бы надолго удовлетворился фаталистическо-героическим чувством. Для этого его воля к самоутверждению была слишком непреклонной, тело слишком закаленным, ум — слишком изощренным. Итак, он решился овладеть ароматом девушки из сада за каменной стеной. Пусть через несколько недель он его потеряет и умрет от этой потери, пусть так. Но было бы лучше не умирать и все-таки владеть ее ароматом или по крайней мере оттянуть как на как можно более долгий срок эту потерю. Аромат надо сделать стойким. Нужно устранить летучесть аромата, не нарушив его характера, — проблема из области парфюмерии. Есть запахи, которые держатся десятилетиями, Сундук, натертый мускусом, кусок кожи, пропитанный коричным маслом, комок амбры, шкатулка кедрового дерева в обонятельном смысле живут почти вечно. А другие — лиметиновое масло, бергамот, экстракты нарцисса и туберозы и многие цветочные ароматы — выдыхаются уже через несколько часов, если выставить их на воздух в чистом виде. Парфюмер борется с этим роковым обстоятельством, связывая излишне летучие ароматы — стойкими, как бы накладывая на них оковы, укрощающие их стремление к свободе, а искусство состоит в том, чтобы наложить оковы не жестко, а как бы предоставляя свободу связанному запаху, но все же удерживая его достаточно близко, чтобы он не мог убежать. Этот трюк дважды великолепно удался Греную с туберозным маслом, чей эфемерный аромат он сковал крошечными количествами цибетина, ванили, лабданума и кипариса и именно тем выявил его прелесть. Нельзя ли сделать нечто похожее с ароматом девушки? Разве непременно нужно расточать драгоценнейший и самый хрупкий из ароматов, употребляя его в чистом виде? Как нелепо! Как ужасающе бездарно! Разве алмазы оставляют неограненными? Разве золото носят на шее самородками? Неужто он, Гренуй, — всего лишь примитивный грабитель запахов вроде Дрюо и прочих мацератов, дистилляторов и выжимателей цветов? Не он ли — величайший парфюмер мира? Он стукнул себя по лбу с досады, что не додумался до этого раньше. Конечно, этот единственный в своем роде аромат нельзя применять в натуральном виде. Ему, как драгоценному камню, нужна оправа. Он на самом верху, одновременно и вплетенный в другие запахи, и царящий над ними. Он изготовит духи по всем правилам искусства, и аромат девушки за каменной стеной будет их сердцем. Разумеется, для аранжировки, для опорной средней и разрешающей ноты, для заострения и фиксации звучания не подходят ни мускус, ни цибетин, ни розовое масло, ни амбра, это ясно. Для таких духов, для такого человеческого благоухания ему нужны другие ингредиенты. 40 В мае того же года на розовом поле, на полпути от Граса к расположенному восточнее местечка Опио, был найден обнаженный труп пятнадцатилетней девушки. Она была убита ударом дубинки по затылку. Крестьянин, обнаруживший труп, был так потрясен ужасной находкой, что чуть не навлек подозрений на себя, когда дрожащим голосом сообщил лейтенанту полиции, что никогда еще не видел такой красоты — хотя, в сущности, он хотел сказать, что никогда еще не видел ничего ужаснее. Девушка в самом деле отличалась изысканной красотой. Она принадлежала к тому роскошному типу женщин, которые напоминают темный мед, густой и сладкий и необычайно вязкий; которые одним плавным жестом, одним поворотом головы, одним единственным медленным, как вращение бича, взглядом овладевают пространством и при этом остаются спокойно стоять в центре водоворота, словно не сознавая силы притяжения, с которой они привлекают страсти и души как мужчин, так и женщин. А она была молода, в поре созревания, очарование ее типа еще не достигло совершенства. Ее роскошные формы были еще твердыми и гладкими, груди упругими, а ее плосковатое лицо, обрамленное жесткими черными волосами, еще сохраняло нежнейшие контуры и таинственную неопределенность черт. Впрочем, самих волос не было. Убийца отрезал их и унес с собой, так же как и платье. Подозрение пало на цыган. От цыган можно было ожидать всего. Цыгане, как известно, ткали ковры из старых платьев, и набивали подушки человечьим волосом, и мастерили маленьких кукол из кожи и зубов повешенных. Такое извращенное преступление можно было приписать только цыганам. Но в то время никаких цыган не было, не было нигде в округе, последний раз они проходили здесь в декабре. За отсутствием цыган стали подозревать итальянских батраков сезонников. Итальянцев, правда, тоже не было, так рано они не появлялись, они придут наниматься на сбор жасмина только в июне, значит, это не могут быть итальянцы. Наконец, под подозрение попали парикмахеры, которых обыскали, пытаясь обнаружить волосы убитой девушки. Тщетно. Потом заподозрили евреев, потом якобы похотливых монахов бенедиктинского монастыря — хотя всем им было уже далеко за семьдесят, потом цистерианцев, потом франкмасонов, потом сумасшедших из богадельни, потом углежогов, потом нищих и даже безнравственных аристократов, особенно маркиза де Кабри, потому что тот женился уже в третий раз, устраивал, как говорили, в своих подвалах оргиастические мессы и при этом пил кровь девственниц, чтобы повысить свою мужскую потенцию. Правда, ничего конкретного доказать не удалось. Никто не был свидетелем убийства, ни платья, ни волос мертвой не нашли. Через несколько недель лейтенант полиции прекратил следствие. В середине июня прибыли итальянцы, многие с семьями, наниматься на сбор жасмина. Крестьяне, правда, брали их на работу, но, памятуя об убийстве, запрещали своим женам и дочерям общаться с ними. Береженого Бог бережет. Пусть эти сезонники действительно не отвечают за совершенное преступление, но все-таки в принципе они могли бы отвечать за него, а потому лучше их остерегаться. Вскоре после начала сбора жасмина произошли два других убийства. Снова жертвами стали девушки — писанные красавицы того же роскошного чернокудрого типа, снова нашли их на цветочных полях обнаженными и обритыми с тупой раной на затылке. Снова — никаких следов преступника. Новость распространилась со скоростью огня, и угроза избиений уже нависла над пришлым народом, как стало известно, что обе жертвы были итальянками, дочерьми одного генуэзского батрака. Это повергло людей в ужас. Они теперь не знали, на кого им направить свою бессильную ярость. Правда, кое-кто еще подозревал сумасшедших или бесноватого маркиза, но в это не очень-то верили, потому что сумасшедшие днем и ночью находились под присмотром, а маркиз давно уехал в Париж. И люди стали жаться друг к другу. Крестьяне открыли свои сараи для сезонников, которые раньше ночевали в чистом поле. Горожане в каждом квартале организовали ночные дозоры. Лейтенант полиции усилил караулы у городских ворот. Но все предосторожности оказались тщетными. Через несколько дней после двойного убийства снова нашли труп девушки, в том же изуродованном виде, как и предыдущие. На этот раз речь шла о девушке из Сардинии — прачке епископского дворца, убитой недалеко от Фонтен-де-ла-Фу, то есть прямо у городских ворот. И хотя под давлением возбужденных горожан Совет консулов принял дальнейшие меры — строжайшие проверки у застав, усиление ночных дозоров, запрещение выходить на улицу после наступления темноты всем особам женского пола, — этим летом не проходило недели, чтобы где-нибудь не был обнаружен труп молодой девушки. И всегда того возраста, когда девушка только еще начинает становиться женщиной, и всегда это были самые красивые смуглянки того самого неотразимого типа. Впрочем, вскоре убийца удостоит своим вниманием и преобладающий среди местного населения тип мягкой, белокожей и несколько полноватой девушки. Даже жгучие брюнетки, даже шатенки — если они были не слишком худыми — в последнее время становились его жертвами. Он выслеживал их везде, уже не только в окрестностях Граса, но и посреди города, даже в домах. Дочь одного столяра была найдена убитой в своей горнице на пятом этаже, и никто в доме не услышал ни малейшего шума, и ни одна из собак, которые обычно издалека чуяли и громко облаивали чужого, даже не тявкнула. Убийца казался неуловимым, бестелесным духом. Люди возмущались и ругали власть. Малейший слух приводил к столкновениям. Один бродячий торговец любовным напитком и прочими шарлатанскими снадобьями был чуть не растерзан толпой за то, что в его порошочках якобы содержался истолченный девичий волос. Кто-то пытался поджечь особняк маркиза де Кабри богадельню. Суконщик Александр Минар застрелил своего слугу, возвращавшегося ночью домой, приняв его за пресловутого Убийцу девушек. Все, кто мог себе это позволить, отсылали своих подрастающих дочерей к дальним родственникам или в пансионы в Ниццу, Экс или Марсель. Лейтенант полиции по настоянию Городского совета был уволен с должности. Его преемник пригласил коллегию врачей, дабы те обследовали трупы остриженных красавиц на предмет их виргинального состояния. Выяснилось, что все они остались нетронутыми. Странным образом это известие не уменьшило, а усилило панический ужас, ибо втайне каждый считал, что девушки были изнасилованы. Тогда по крайней мере был бы ясен мотив преступлений. Теперь же никто ничего больше не понимал, теперь все были совершенно беспомощны. И тот, кто верил в Бога, искал спасения в молитве, уповая на то, что дьявольское наваждение минует хотя бы его собственный дом. Городской совет, почтенное собрание тридцати самых богатых и уважаемых буржуа и дворян Граса, в большинстве своем просвещенные и антиклерикально настроенные господа, которые до сих пор ни в чем не считались с епископом и с удовольствием превратили бы монастыри и аббатства в товарные склады и фабрики, — эти гордые влиятельные господа из Городского совета были настолько подавлены, что направили монсеньору епископу униженную петицию, прося предать умерщвляющее девушек чудовище, перед которым светская власть оказалась бессильной, анафеме и отлучению, подобно тому как это проделал в 1708 году его святейший предшественник, когда город подвергся ужасному бедствию — нашествию саранчи, угрожавшей тогда всей стране. И в самом деле, в конце сентября Грасский Убийца Девушек, который уже погубил не менее двадцати четырех самых красивых девиц всех сословий, был торжественно предан анафеме и отлучению; текст отлучения был прибит к дверям всех церквей города и возглашен со всех амвонов, в том числе с амвона Нотр-Дам-дю-Пюи, где его торжественно прочел сам епископ.
Успех был ошеломляющим. Убийства прекратились на другой же день. Октябрь и ноябрь прошли без трупов. В начале декабря дошли слухи из Гренобля, что там в последнее время орудует некий Убийца Девушек, который душит свои жертвы, рвет на них в клочья платья и целыми прядями вырывает с головы волосы. И хотя эти топорные преступления никак не совпадали с аккуратно выполненными грасскими убийствами, все тут же уверились, что речь идет об одном и том же преступнике. Жители Граса трижды с облегчением перекрестились: теперь уже выродок зверствовал не у них, а в Гренобле, до которого семь дней пути. Они организовали факельное шествие в честь епископа, а 24 декабря отстояли большую благодарственную литургию. С 1 января 1766 года усиленные караулы были сняты и женщины получили разрешение по ночам выходить из дому. С невероятной быстротой общественная и частная жизнь вошла в нормальную колею. Страх словно ветром сдуло, никто больше не говорил о том ужасе, который всего несколько месяцев назад царил в городе и окрестностях. Даже в семьях жертв об этом не говорили. Казалось, анафема, возглашенная епископом, изгнала не только убийцу, но и всякое воспоминание о нем. А людям было только того и надо. Лишь тот, у кого была дочь, входящая в пору чудесной юности, старался не оставлять ее без надзора, испытывал страх с наступлением сумерек, а по утрам, находя ее живой и здоровой, был счастлив — хотя, конечно, сам себе не признавался отчего. 41 Однако в Грасе был человек, который не доверял наступившему миру. Его звали Антуан Риши, он исполнял должность Второго Консула и жил в городской усадьбе в начале улицы Друат. Риши был вдовец и имел дочь по имени Лаура. Хотя ему не было и сорока и он отличался завидным здоровьем, он не торопился вступать в новый брак. Сначала он хотел выдать замуж дочь. И не за первого встречного, но за человека благородного происхождения. У него был на примете некий барон де Бойон, имевший сына и поместье под Вансом; барон пользовался хорошей репутацией, состояние его расстроилось, и Риши уже получил его согласие на будущий брак детей. А когда Лаура будет надежно пристроена, тогда он запустит свои жениховские щупальца в какую-нибудь из благородных семейств — Дре, Моберов или Фонмишель, — не потому что он был тщеславен и ему приспичило иметь в постели супругу-аристократку, но потому, что он желал основать династию и наставить свое потомство на путь, ведущий к высокому общественному положению и политическому влиянию. Для этого ему требовалось по меньшей мере еще двое сыновей, из которых один продолжил бы его дело, а второй достиг бы успехов на юридическом поприще и в парламенте Экса и таким путем пробился бы наверх, в дворянское сословие. Однако подобные амбиции имели шансы на успех лишь при условии, что он теснейшим образом свяжет свою личность и свою фамилию с провансальской знатью. Столь далеко идущие планы оправдывались тем, что он был сказочно богат. Антуан Риши был намного богаче любого буржуа в округе. Он владел латифундиями не только в окрестностях Граса, где разводил апельсины, подсолнух, пшеницу и овес, но и под Вансом, и под Антибом, где держал аренду. Он владел домами в Эксе, домами по всей провинции, имел свою долю дохода от кораблей, ходивших в Индию, постоянную контору в Генуе и самый крупный торговый склад ароматических товаров, специй, масел и кожи во Франции. Однако истинной драгоценностью Риши была его дочь. Она была его единственным ребенком, ровно шестнадцати лет от роду, с темно-рыжими волосами и зелеными глазами. Лицо ее было так восхитительно, что посетители любого пола и возраста столбенели и больше не могли оторвать от нее взгляда, они прямо-таки слизывали глазами ее лицо, как слизывают языком мороженое, и при этом у них появлялось типичное для подобного занятия выражение глуповатой сосредоточенности. Сам Риши при виде своей дочери ловил себя на том, что на некоторое время — на четверть часа, на полчаса, может быть, — забывал весь мир и все свои дела, чего вообще-то не случалось с ним даже во сне, совершенно растворялся в созерцании царственной девушки и потом не мог припомнить, чем он, собственно, был так занят. А с некоторых пор — он с досадой отдавал себе в этом отчет — укладывая ее по вечерам в постель или иногда по утрам, когда он приходил ее будить, а она еще лежала, спящая, словно убаюканная Господом Богом, и под покровом ее ночного одеяния угадывались формы ее бедер и груди, а из выреза рубашки от шеи, изгиба подмышек, впадин под локтями и гладкой руки, на которой покоилось ее лицо, струилось ее спокойное и горячее дыхание… — что-то жалко сжималось у него внутри, перехватывало горло и заставляло сглатывать слюну, и — Боже милостивый! — он проклинал себя, что приходится этой женщине отцом, что он не чужой, не какой-нибудь посторонний мужчина, перед которым она лежала бы так, как лежит сейчас перед ним, а он мог бы лечь к ней, на нее, в нее со всей своей жаждой обладания. И у него выступал пот, и он дрожал всем телом, задавливая в себе эту чудовищную мысль, и склонялся над ней, чтобы разбудить ее целомудренным отцовским поцелуем. В прошлом году, во время убийств, он еще не испытывал подобных фатальных борений. Волшебная власть, которую тогда имела над ним его дочь, — так ему по крайней мере казалось — была еще волшебной властью детства. И потому он никогда всерьез не опасался, что Лаура станет жертвой убийцы, который, как было известно, не нападал ни на детей, ни на женщин, но исключительно на взрослых девушек, еще не потерявших невинности. Все же он усилил охрану своего дома, велел поставить новые решетки на окнах верхнего этажа и приказал горничной ночевать в спальне Лауры. Но мысль о том, чтобы отослать ее из города, как это сделали со своими дочерьми, и даже с целыми семьями, его товарищи по сословию, была ему невыносима. Он находил подобное поведение позорным и недостойным члена Совета и Второго Консула, который, по его мнению, обязан подавать своим согражданам пример сдержанности, мужества и несгибаемости. Кроме того, он был человеком, которому никто не смеет навязывать своих решений — ни охваченная паникой толпа, ни тем более один-единственный анонимный подонок-преступник. И в течение всего ужасного времени он был одним из немногих в городе, кто не поддался лихорадке страха и сохранил ясную голову. Но странным образом теперь это изменилось. В то время как люди на улицах, словно они уже повесили убийцу, праздновали конец его злодеяний и почти забыли то недоброе время, в сердце Антуана Риши, как некий отвратительный яд, проник страх. Сначала он не хотел допускать, что именно страх вынуждал его откладывать давно назревшие поездки, реже выходить в город, сокращать визиты и совещания, только чтобы быстрей вернуться. Он долго оправдывался перед самим собой ссылками на занятость и переутомление, но в конце концов решил, что несколько озабочен, как был бы озабочен на его месте каждый отец, имеющий дочь-невесту, ведь такая озабоченность — дело житейское…Разве не разнеслась уже по свету слава о ее красоте? Разве не вытягиваются все шеи, когда по воскресеньям входишь с ней в церковь? Разве некоторые господа в Совете уже не намекали на возможное сватовство от своего имени или от имени своих сыновей?.. 42 Но однажды в марте Риши сидел в гостиной и видел, как Лаура вышла в сад. На ней было синее платье, по которому рассыпались ее рыжие волосы, искрившиеся в солнечном свете, никогда он не видел ее такой красивой, Она скрылась за живой изгородью и появилась из-за нее, может быть, на два удара сердца позже, чем он ожидал, — и он смертельно испугался, ибо в течение двух ударов сердца думал, что потерял ее навсегда. В ту же ночь он пробудился от ужасного сна, содержания которого не помнил, но сон был связан с Лаурой, и он бросился в ее комнату, убежденный, что найдет ее в постели мертвой, убитой, оскверненной и остриженной, — но нашел невредимой. Он вернулся в свою спальню, весь мокрый от пота и дрожащий от возбуждения, нет, не от возбуждения, а от страха, теперь наконец он себе в этом признался, он успокоился и в голове у него прояснилось. Если говорить честно, то он с самого начала не верил в действенность епископской анафемы; не верил и в то, что теперь убийца орудует в Гренобле; и в то, что он вообще покинул город. Нет, он еще жил здесь, среди жителей Граса, и когда-нибудь снова нанесет удар. В августе и сентябре Риши осматривал некоторых убитых девушек. Зрелище это ужаснуло его и, признаться, одновременно восхитило, ибо все они, и каждая не свой лад, отличались изысканной красотой. Никогда бы он не подумал, что в Грасе столько неоцененной красоты. Убийца раскрыл ему глаза. Убийца отличался отменным вкусом. И действовал по системе. Мало того что все убийства были выполнены одинаково аккуратно, сам выбор жертв выдавал почти математический расчет. Правда, Риши не знал, чего, собственно, убийца желал от своих жертв, ибо главное их богатство — красоту и очарование юности — он ведь у них не похитил… или похитил? Во всяком случае, как ни абсурдно это звучит, казалось, что цель убийств не разрушение, а бережное коллекционирование. Если например, рассуждал Риши, представить все жертвы не как отдельные индивиды, но как часть некоего высшего принципа и идеалистически помыслить их столь различные свойства слитыми в единое целое, то картина, составленная из подобной мозаики, была бы в общем-то картиной красоты, и волшебство, исходящее от нее, имело бы не человеческую, но божественную власть. (Как мы видим, Риши был просвещенным и мыслящим человеком, который не шарахался в страхе даже от кощунственных выводов, и хотя он мыслил не в обонятельных, но в оптических категориях, он все же был весьма близок к истине.) Допустим, рассуждал далее Риши, убийца является таким коллекционером красоты и работает над портретом Совершенства, пусть даже это фантазия его больного мозга; допустим далее, что он человек высочайшего вкуса и скрупулезно методичный, что на самом деле весьма вероятно, тогда нельзя думать, что он откажется от драгоценнейшего строительного камня для этого портрета, какой только можно найти на земле, — от красоты Лауры. Вся пирамида убийств ничего не стоит без нее. Она была камнем, венчающим его здание. Выводя это ужасающее заключение, Риши сидел на своей постели в ночной рубашке и изумлялся собственному спокойствию. Он больше не дрожал от озноба. Неопределенный страх, терзавший его несколько недель, исчез, уступив место осознанию конкретной опасности. Замысел убийцы был явно направлен на Лауру — с самого начала. А все остальные убийства — антураж этого последнего завершающего убийства. Правда, оставалось неясным, какую материальную цель преследуют эти убийства и вообще есть ли у них цель. Но основное, а именно систематический метод убийцы и его стремление к идеалу, Риши угадал верно. И чем дольше он над этим раздумывал, тем больше нравилось ему и то и другое и тем больше уважение он испытывал к убийце — впрочем, подобное уважение как в гладком зеркале отражало его отношение к себе, ведь не кто иной, как он, Риши, своим тонким, аналитическим умом проник в замысел противника. Если бы он, Риши, был убийцей, одержимым теми же страстными идеями, он не мог бы действовать иначе, чем до сих пор действовал тот, и он бы поставил на карту все, чтобы увенчать свое безумное предприятие убийством царственной, не имеющей себе равных Лауры. Эта последняя мысль ему особенно понравилась. То, что он оказался в состоянии мысленно стать на место будущего убийцы его дочери, давало ему, в сущности, огромное преимущество над убийцей. Ибо убийца, разумеется при всей своей сообразительности, конечно, не был в состоянии поставить себя на место Риши — хотя бы потому, что он, конечно, не мог предполагать, что Риши давно поставил себя на его место — на место убийцы. По сути, здесь все обстояло так же, как и в деловой жизни — mutatis mutandis [8], а как же. Если ты разгадал замысел конкурента, преимущество на твоей стороне; он уже не положит тебя на лопатки; не положит, если твое имя — Антуан Риши и ты прошел огонь, воду и медные трубы и не привык уступать в борьбе. В конце концов, Антуану Риши принадлежит крупнейшая во Франции торговля ароматическими товарами, ни богатство, ни должность Второго Консула не свалились на него с неба, он завоевал их упорством и хитростью, вовремя распознавая опасность, проницательно разгадывая планы конкурентов и сметая с пути противников. И своих будущих целей — власти и дворянского титула для потомков — он достигнет точно так же. И точно так же он перечеркнет план убийцы — своего конкурента в борьбе за обладание Лаурой, — хотя бы уже потому, что Лаура — венец в здании и его, Риши, планов. Конечно он любил ее, но он и нуждался в ней. А того, в чем он нуждался для осуществления своих высочайших амбиций, он не уступал никому, за это он цеплялся когтями и зубами. Теперь ему полегчало. После того как ему удалось свои ночные размышления касательно борьбы с демоном спустить на уровень делового конфликта, он почувствовал, что снова полон отваги и даже азарта. Улетучился последний остаток страха, исчезло ощущение подавленности и гнетущей заботы, мучившее его как впавшего в маразм старика, развеялся туман мрачных предчувствий, в котором он несколько недель ощупью искал дорогу. Он находился на знакомой территории и был готов принять любой вызов. 43 Почувствовав облегчение, почти удовлетворение, он спрыгнул с кровати, потянул за шнур звонка и приказал слуге, едва державшемуся на ногах спросонья, укладывать платье и провизию, поскольку он решил на рассвете в сопровождении своей дочери ехать в Гренобль. Затем он оделся и поднял с постелей всю прочую челядь. Посреди ночи дом на улице Друат проснулся, и в нем забурлила жизнь. На кухне пылали очаги, по проходам шмыгали возбужденные служанки, вверх-вниз по лестницам носился личный слуга хозяина, в подвалах звенели ключи кладовщика, во дворе горели факелы, кучера выводили лошадей, другие вытягивали из конюшен мулов, взнуздывали, седлали, бежали, грузили — можно было подумать, что на город наступают, как в 1746 году, австро-сардинские орды грабителей, сметающие все на своем пути, и хозяин дома в панике готовится к побегу. Но ничего подобного! Хозяин дома спокойно и гордо, как маршал Франции, сидел за письменным столом в своей конторе, пил кофе с молоком и отдавал приказания сбивавшейся с ног челяди. Попутно он писал письма мэру и Первому Консулу, своему нотариусу, своему адвокату, своему банкиру в Марселе, барону де Бойону и различным деловым партнерам. К шести часам утра он отправил корреспонденцию и отдал все необходимые для его планов распоряжения. Он положил за пазуху два дорожных пистолета, защелкнул пряжку на поясе с деньгами и запер письменный стол. Потом он пошел будить дочь. В восемь утра маленький караван тронулся в путь. Впереди верхом ехал Риши, он великолепно смотрелся в своем камзоле цвета красного вина, с золотыми позументами, в черном английском плаще и черной шляпе с дерзким султаном из перьев. За ним следовала его дочь, одетая более скромно, но столь ослепительно красивая, что народ на улице и у окон не мог оторвать от нее глаз, в толпе раздавались благоговейные охи и ахи, и мужчины снимали шляпы — якобы перед Вторым Консулом, на самом же деле перед этой девушкой с осанкой королевы. За ней скромно следовала ее горничная, далее слуга Риши с двумя лошадьми под поклажей — использование кареты исключалось из-за скверного состояния гренобльского тракта, — замыкал кортеж десяток мулов, груженных всевозможными товарами, под надзором двух грумов. У заставы Дю-Кур стража взяла на караул и опустила ружья лишь тогда, когда последний мул проследовал сквозь ворота. Дети еще долго бежали за процессией, махали вслед каравану, медленно удалявшемуся по крутой, извилистой дороге. На людей отъезд Антуана Риши с дочерью произвел странно глубокое впечатление. Им казалось, что они присутствовали при какой-то архаической церемонии жертвоприношения. Кругом только и было разговоров, что Риши уезжает в Гренобль, то есть в город, где с недавних пор орудует убивающий девушек монстр. Люди не знали, что об этом и думать. Чем объяснить поступок Риши? Предосудительным легкомыслием — или достойным восхищения мужеством? Был ли он вызовом или попыткой умилостивить богов? Но их томило смутное предчувствие, что красивую девушку с рыжими волосами они только что видели в последний раз. Они предчувствовали гибель Лауры Риши. Это предчувствие сбылось, хотя оно и основывалось на совершенно ложных посылках. Дело в том, что Риши отправился вовсе не в Гренобль. Помпезный выезд был не чем иным, как финтом. В полутора милях к северо-востоку от Граса, неподалеку от деревни Сен-Валье, он приказал остановиться, вручил своему слуге полномочия и сопроводительное письмо и приказал доставить караван мулов в Гренобль; грумов он тоже отослал с караваном.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!