Часть 8 из 15 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вот как, значит? – Генрих поднялся, заворачивая нож в полоску кожи, отрезанную от штанов, а потом бросил клинок в единственный карман на своей рубахе. – Тогда мне пора в путь, отец.
– Что? – Священник начал нервно пятиться к двери от наступавшего Генриха. – Куда же ты…
– Думаете, я забуду? Думаете, прощу? – Генрих яростно посмотрел на священника, который уперся спиной в деревянную дверь. – Извините, меня ждет работа.
Скользнув в сторону, чтобы пропустить крестьянина, священник подождал, пока тот распахнул дверь и вышел на дневной свет, прежде чем пойти следом. Священник почувствовал, что в душе Генриха что-то переменилось, и справедливо заподозрил, что нужно действовать быстро, иначе один грех может породить другой. Старший сын Эгона столкнулся со святым отцом в дверях, и тот увидел, как Эгон о чем-то спорит с Генрихом во дворе, а от своих домов рядом с усадьбой подходят другие горожане.
– Что он задумал? – спросил паренек. – Выглядит хуже, чем в то утро, когда…
– Тс-с-с, мальчик мой, – перебил его священник, который в лучах солнца и в присутствии свидетелей вновь почувствовал себя храбрее. – Эй, Генрих, а ну, стой!
Генрих и Эгон повернулись к священнику, вокруг них уже образовалась небольшая толпа. Среди пришедших были родственники присяжных, которых Гроссбарты убили в горах. Священник и крестьянин расположились по разные стороны двора, и клирик почувствовал, что сейчас у него появится возможность пристыдить Генриха у всех на глазах и тем заставить покориться.
– Я знаю, что ты замышляешь! – воскликнул священник, обращаясь к жителям городка в той же степени, что и к Генриху. – Ты хочешь справедливости! Как и все мы, верно? Но ты рискуешь блаженством собственной души, когда пытаешься взять на себя труд Господа!
– А ты, значит, не берешь на себя каждый божий день труд Господа? – парировал Генрих, и при этих словах многие его соседи ахнули. – Я одного хочу добиться: перехватить Гроссбартов до того, как они доберутся до священника и получат отпущение. Нет для таких, как они, места на Небесах, и я – лишь орудие Божьей воли.
– Так?! Генрих, тебя обуяли горе, гнев и гордыня, ужасный грех – так себя называть! Дай Господу судить и карать, не рискуй собственной душой!
– Мне понадобится ваша помощь, – сказал Генрих, отвернувшись от священника к горожанам, стоявшим с побелевшими лицами. – У меня нет больше ни коня, ни одеял, ни еды, ни оружия – все забрали Гроссбарты. Но, клянусь, я костьми лягу, но отправлю братьев к их истинному господину. Хана, твой Гунтер…
– Мой Гунтер, – прошипела зареванная вдова, – из-за тебя погиб!
– Из-за меня? – Генрих почувствовал себя так, будто женщина пнула его в живот. – Нет, я ведь…
– Рыдал, умолял и выл, просил воздать по заслугам! Положился бы ты на Господа, так и муж мой не ушел бы с остальными, и его бы не погубили эти дьяволы!
– Хана… – взмолился Генрих. – Я же хотел поехать с ними! Я знаю, чего стоят Гроссбарты, лучше всех вас и мог бы… – Он замолк, увидев холодные взгляды соседей, застывшие лица, надутые щеки. Склонив голову еще ниже, Генрих чуть не поперхнулся, когда сказал: – Прошу вас.
Никто ничего не ответил, некоторые начали расходиться по домам.
– Лучше иди, – прошептал Эгон, и Генрих сморгнул слезы, пытаясь постичь, как вышло, что все винят его, а не гнусных Гроссбартов. – Я тебя понимаю, хоть остальные и не поняли. Я тебя отвезу так далеко, как смогу, хорошо?
– Я ее куплю, – сказал Генрих, когда они отвернулись от безмолвных обвиняющих взглядов. – Все свое поле тебе отдам. Сам знаешь, это отличная цена.
– Прости, Генрих, – проговорил Эгон и остановился, уставившись в землю, когда они обошли его домишко и оказались рядом с привязанной кобылой. – Ты ведь не хуже других знаешь, что у нас теперь меньше лошадей, чем было несколько дней тому, не только мне эта крошка понадобится. Но пока они…
Эгон замялся, откашлялся и утер глаза, чтобы отогнать ужасное воспоминание, прежде чем смог продолжить:
– Когда эти братья делали свое черное дело, я перерезал привязь коням Ганса и Гельмута, отпустил их, так что, может, мы найдем на дороге одного из них.
Генрих кивнул. Он отлично понимал, почему Эгон не хочет продавать свою единственную лошадь, когда до посевной всего-то зима осталась.
– А если коней не найдем, – продолжил Эгон, – что ж, я тебя вывезу точно на большак, к которому они, наверное, двинутся. Получишь небольшое преимущество, они ведь свернули в горы по старой охотничьей тропе, срезать решили. Но я-то знаю, что эта дорожка никуда не ведет, им еще много дней, если не недель топать, пока выйдут на настоящий тракт. Если, конечно, они отправились на юг.
Больше им нечего было сказать по этому поводу. Генрих не понимал, как можно обвинить его в том, что произошло за последние несколько дней. Он взобрался на лошадь так, чтобы сесть позади своего последнего друга, и, объехав дом, они направились к южной дороге. По пути их перехватил сын Эгона с мешком репы, а потом они ускакали. Генрих его даже не поблагодарил. Он только и мог думать, что проклятых братьев не догнать без собственной лошади.
VI
Зубы дареного коня
Манфрид дрожал и обливался потом: чувствуя приближение смерти, мозг одарил его приличествующими ситуации кошмарами. Мантикора гналась за ним по сужавшимся пещерным переходам, где у Манфрида не было ни оружия, ни веры, ни брата. Не суждено ему вынести на свет из пустынных гробниц жемчуга, только борода его будет продолжать расти в могиле.
За этот день Гегель десяток раз чуть не уронил больного брата, когда поскальзывался на мху и гнили, но продолжал волочить его через сумрачный лес. Гегель решил, что рожденные в глубинных полостях миазмы поразили Манфрида, не допуская мысли о яде мантикоры. Таким образом, нужно выбраться на вершину холма или горы, где ветра не позволят скапливаться чумным парам.
Оба Гроссбарта едва не умерли от чумы, когда им сравнялось десять, так что Гегель знал симптомы, равно как и надежное средство для лечения: поскольку Манфрид еще не покрылся бубонами, его могли спасти чистый воздух и молитва. Матери это наверняка было известно, вот почему она отвела их в полуразрушенную лачугу высоко в горах и бросила там, когда их телесные гуморы омрачились болезнью.
Гегель тащил за собой задубевшую шкуру Болвана за его же поводья, но тяжкий вес брата на плечах заставил оставить в лагере бо?льшую часть мяса. Тяжело дыша, Гегель ковылял вверх по течению ручья, заключив, что это самый верный способ забраться повыше. Останавливаясь, только когда чуть не падал от изнеможения, Гегель продвигался вперед. От физических усилий по его раненой правой руке тек уже не только пот. В этом жутком лесу полдень так и не наступил: следом за утром сразу пришел вечер. Снегопад усилился, а под грузом обмякшего тела брата плечи Гегеля сотрясались от настырного кашля.
Когда дневной свет почти померк, а лес вокруг стал гуще, Гегель уложил умирающего брата на землю и повалился рядом, отхаркивая мокроту. Он зажал Манфриду нос двумя пальцами и влил ему в глотку воды. Затем безуспешно попытался заставить брата проглотить кусочек конины, которую предварительно разжевал. Гегель набрал валежника, но пальцы онемели, и Гроссбарт с горечью понял, что пар у него изо рта идет куда сильнее, чем дымок, который ему удается выжать из мокрых дров. Вернувшись к присыпанному снегом брату, Гегель начал молиться.
Жалкий огонек, который ему удалось развести, шипел и потрескивал, но, как ни старался Гегель, толстые ветки отказывались заниматься. Вскоре костер задохнулся под густым покровом снега. Когда Гегель поднял голову, чтобы проклясть небеса, его острый взгляд приметил вдали красноватый отсвет. Он задержал дыхание в ужасе, что это отблеск его собственного жалкого костерка на мокрой листве, и вперился в лес. На подгибающихся ногах сделал несколько шагов вперед, прищурился. От широкой ухмылки порез на щеке снова разошелся, так что кровь начала капать на бороду.
Поспешно собрав немногочисленные припасы и взвалив на плечи брата, Гегель двинулся через кустарник. Он ничего не видел, кроме белой завесы снега вокруг и призывного огонька вдали. Выбрался на прогалину и, спотыкаясь, ринулся вперед, избавившись от корней и веток, которые прежде путались под ногами. Гегель уже мог различить крышу, стены и единственное окошко, мерцавшее в черно-белой ночи. Он боялся, что это обманный болотный огонек или что похуже, но, хвала Пресвятой Деве, из снега и тьмы выступила хижина.
Не опуская брата на землю, он ударил здоровой рукой по хлипкой двери и заорал:
– Открывай! Тут больной человек, открывай! Открывай, во имя Девы Марии и всех святых!
Ничего. Ни звука, лишь тяжелое дыхание самих братьев. Манфрид застонал во сне, и Гегель снова ударил кулаком в дверь.
– Открывай, или дверь высажу, – заревел он. – Дай нам приют, или, клянусь Святой Девой, я его сам возьму!
У двери раздались шаркающие шаги. Послышался голос – такой слабый, что чуть не потонул во всхлипах Манфрида. Гегель даже не разобрал, принадлежал он мужчине или женщине, ребенку или старику.
– Сперва дай слово, – прошептали из-за двери, – что не причинишь зла, иначе пусть душа твоя почернеет на все времена.
Гегель чуть не лопался от нетерпения и потому закричал еще громче:
– Ясное дело, что я не злодей! Открывай!
– И не сотворишь нечестия, не причинишь вреда?
– Будет тебе полно нечестия, если не впустишь нас сейчас же!
– Дай слово.
– Даю – свое и своего брата, и Девы Марии, и ее чокнутого сынка – только открывай!
– Что-что ты о Христе сказал?
– А? Да ничего!
– Успокойся, но помни свое слово.
Деревянный засов отодвинулся, и дверь толчком распахнулась наружу. Когда Гегель ввалился внутрь, яркий свет ослепил его, так что Гроссбарт перевернул маленький столик. Громко топая, Гегель уложил Манфрида на землю. В затхлом воздухе хижины стоял густой запах скисшего молока и застарелого пота. Дверь закрылась позади братьев, и щеколда легла на место. Гегель резко развернулся, чтобы взглянуть на человека, который, быть может, погубил его брата, заставив умирающего так долго ждать под снегом.
В ответ на Гегеля уставилась самая старая женщина, какую он видел в жизни, никак не меньше шестидесяти лет. Отличить ее от мужчины можно было разве что по отсутствию бороды, поскольку иных отличий ее морщинистое сухое лицо не выдавало. Старуха была практически лысой, лишь кое-где пробивались призрачные пряди седых волос. Обрюзгшее, в отличие от худого лица, тело прикрывали лохмотья. Убийца мантикоры и победитель псов Гегель попятился от жуткой карги.
Та ухмыльнулась, так что показались черные зубы и воспаленные десны:
– Добро пожаловать.
– С-спасибо, – выдавил из себя Гегель.
– Тяжкая ночь для путника? – спросила старуха, и ее глаза блеснули в отблесках огня.
– Бывало и хуже. А вот брату моему совсем нехорошо.
– Это я и сама вижу, – буркнула карга, но взгляда от Гегеля не отвела.
– Заразу подхватил в лесу.
Все тело Гегеля гудело – то ли от смены температуры, то ли от ее присутствия, он и сам не понимал, от чего именно.
– Вот как? Где ж он заразу в лесу нашел?
– Ну, ту самую заразу. Чуму. Знаешь, с бубонами?
– Черные наросты у него вылезли?
– Еще нет, он…
Гегель запнулся, когда старуха резко выбросила вперед руку и ткнула пальцем в его раненое лицо. Гроссбарт схватился за меч, но взгляд карги удержал оружие в ножнах. Он в ужасе смотрел, как старуха слизывает кровь с пальца и пробует на вкус.
– Нет, не то, – пробормотала она, – нет-нет, другую смерть он подхватил, это точно.
– Он еще не умер, – заявил Гегель, поворачиваясь к Манфриду.
Вдоль стен хижины теснились полки с бутылями, кувшинами, грудами костей и перьев, а с потолка свисало не меньше сотни пучков каких-то растений и рваных тряпок. Очаг в глубине наполнял комнату едким сосновым запахом, который маскировал болезненную вонь старухи. Маленькая дыра в потолке, из которой капала талая вода, не могла выпустить весь дым. Перед очагом стояло пустое кресло, в одном углу комнаты громоздилась груда тряпья, в другом – небольшая поленница.
Гегель подтащил брата к очагу. Манфрид был бледен, но кожа его горела, а все тело сотрясали судороги. Карга склонилась над ними обоими, тихонько цокая языком.