Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 24 из 26 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пабло сделал так, что их забили насмерть цепами и сбросили с обрыва в реку. — Всех? Двадцать человек? — Сейчас расскажу. Это все не так просто. И пусть мне никогда больше не придется видеть, как людей бьют до смерти цепами на городской площади у обрыва. Наш городок стоит на высоком берегу, и над самой рекой у нас площадь с фонтаном, а кругом растут большие деревья, и под ними скамейки, в тени. Балконы все смотрят на площадь, и на эту же площадь выходят шесть улиц, и вся площадь опоясана аркадами, так что, когда солнце печет, можно ходить в тени. С трех сторон площади аркады, а с четвертой, вдоль обрыва, идет аллея, а под обрывом, глубоко внизу, река. Обрыв высокий — триста футов. Заправлял всем Пабло, так же как при осаде казарм. Сначала он велел загородить все проходы на площадь повозками, будто подготовлял ее к капеа — любительскому бою быков. Всех фашистов посадили в Ayuntamiento — городскую ратушу, — самое большое здание на площади. В стену ратуши были вделаны часы, и тут же под аркадой был фашистский клуб. А на тротуаре перед клубом у них были поставлены столики и стулья. Раньше, еще до войны, они пили там свои аперитивы. Столики и стулья были плетеные. Похоже на кафе, только лучше, наряднее. — Неужели они сдались без боя? — Пабло взял их ночью, перед тем как начать осаду казарм. Но к этому времени казармы были уже окружены. Их всех взяли по домам в тот самый час, когда началась осада. Это было очень умно сделано. Пабло хороший организатор. Иначе во время осады казарм guardia civil ему пришлось бы сдерживать натиск с обоих флангов и с тыла. Пабло умный, но очень жестокий. Он тогда все заранее обдумал и обо всем распорядился. Слушай. Когда казармы были взяты, и последние четверо civiles сдались, и их расстреляли у стены, и мы напились кофе в том кафе на углу, около автобусной станции, которое открывается раньше всех, Пабло занялся подготовкой площади. Он загородил все проходы повозками, совсем как перед капеа, и только одну сторону оставил открытой — ту, которая выходила к реке. С этой стороны проход не был загорожен. Потом Пабло велел священнику исповедать фашистов и дать им последнее причастие. — Где это все происходило? — Я же говорю — в Ayuntamiento. Перед зданием собралась большая толпа, и пока священник молился с фашистами, на площади кое-кто уже начал безобразничать и сквернословить, хотя большинство держалось строго и пристойно. Безобразничали те, кто уже успел отпраздновать взятие казарм и напиться по этому случаю, да еще всякие бездельники, которым лишь бы выпить, и по случаю, и без случая. Пока священник выполнял свой долг, Пабло выстроил в две шеренги тех, кто собрался на площади. Он выстроил их в две шеренги, как для состязания в силе, кто кого перетянет, или как выстраиваются горожане у финиша велосипедного пробега, оставив только узенькую дорожку для велосипедистов, или перед проходом церковной процессии. Между шеренгами образовался проход в два метра шириной, а тянулись они от дверей Ayuntamiento через всю площадь к обрыву. И всякий выходящий из Ayuntamiento должен был увидеть на площади два плотных ряда людей, которые стояли и ждали. В руках у людей были цепы, которыми молотят хлеб, и они стояли на расстоянии длины цепа друг от друга. Цепы были не у всех, потому что на всех не хватило. Но большинство все-таки запаслось ими в лавке дона Гильермо Мартина, фашиста, торговавшего сельскохозяйственными орудиями. А у тех, кому цепов не хватило, были тяжелые пастушьи дубинки и стрекала, а кое у кого — деревянные вилы, которыми ворошат мякину и солому после молотьбы. Некоторые были с серпами, но этих Пабло поставил в самом дальнем конце, у обрыва. Все стояли тихо, и день был ясный, вот такой, как сегодня, высоко в небе шли облака, вот так, как сейчас, и пыли на площади еще не было, потому что ночью выпала сильная роса; деревья отбрасывали тень на людей в шеренгах, и было слышно, как из львиной пасти бежит через медную трубку вода и падает в чашу фонтана, к которому обычно сходятся с кувшинами все женщины города. Только у самого Ayuntamiento, где священник молился с фашистами, слышалась брань, и в этом были повинны те бездельники, которые, как я уже говорила, успели напиться и теперь толпились под решетчатыми окнами, сквернословили и отпускали непристойные шутки. Но в шеренгах люди ждали спокойно, и я слышала, как один спросил другого: «А женщины тоже будут?» И тот ответил ему: — Дай бог, чтобы не было! Потом первый сказал: — Вот жена Пабло. Слушай, Пилар. Женщины тоже будут? Я посмотрела на него и вижу — он в праздничной одежде и весь взмок от пота, и тогда я сказала: — Нет, Хоакин. Женщин там не будет. Мы женщин не убиваем. Зачем нам убивать женщин? Тогда он сказал: — Слава Христу, что женщин не будет! А когда же это начнется? Я ответила: — Как только священник кончит. — А священника — тоже? — Не знаю, — ответила я ему и увидела, что лицо у него передернулось и на лбу выступил пот. — Мне еще не приходилось убивать людей, — сказал он. — Теперь научишься, — сказал ему сосед. — Только, я думаю, одного удара будет мало. — И он поднял обеими руками свой цеп и с сомнением посмотрел на него. — Тем лучше, — сказал другой крестьянин, — тем лучше, что с одного удара не убьешь. — Они взяли Вальядолид. Они взяли Авилу, — сказал кто-то. — Я об этом слыхал по дороге сюда. — Этот город им не взять. Этот город наш. Мы их опередили, — сказала я. — Пабло не стал бы дожидаться, когда они ударят первые, — он не таковский. — Пабло человек ловкий, — сказал кто-то еще. — Но нехорошо, что он сам, один прикончил civiles. Не мешало бы о других подумать. Как ты считаешь, Пилар? — Верно, — сказала я. — Но теперь мы все будем участвовать. — Да, — сказал он. — Это хорошо придумано. Но почему нет никаких известий с фронта?
— Пабло перерезал телефонные провода, перед тем как начать осаду казарм. Их еще не починили. — А, — сказал он. — Вот почему до нас ничего не доходит. Сам-то я узнал все новости сегодня утром от дорожного мастера. А скажи, Пилар, почему решили сделать именно так? — Чтобы сберечь пули, — сказала я. — И чтобы каждый нес свою долю ответственности. — Пусть тогда начинают. Пусть начинают. И я взглянула на него и увидела, что он плачет. — Ты чего плачешь, Хоакин? — спросила я. — Тут плакать нечего. — Не могу удержаться, Пилар, — сказал он. — Мне еще не приходилось убивать людей. Если ты не видел первый день революции в маленьком городке, где все друг друга знают и всегда знали, значит, ты ничего не видел. Большинство людей, что стояли на площади двумя шеренгами, были в этот день в своей обычной одежде, в той, в которой работали в поле, потому что они торопились скорее попасть в город. Но некоторые, не зная, как следует одеваться для такого случая, нарядились по-праздничному, и теперь им было стыдно перед другими, особенно перед теми, кто брал приступом казармы. Но снимать свои новые куртки они не хотели, опасаясь, как бы не потерять их или как бы их не украли. И теперь, стоя на солнцепеке, обливались потом и ждали, когда это начнется. Вскоре подул ветер и поднял над площадью облако пыли, потому что земля уже успела подсохнуть под ногами у людей, которые ходили, стояли, топтались на месте, а какой-то человек в темно-синей праздничной куртке крикнул: «Agua! Agua!»[28] Тогда пришел сторож, который каждое утро поливал площадь, размотал шланг и стал поливать, прибивая водой пыль, сначала по краям площади, а потом все ближе и ближе к середине. Обе шеренги расступились, чтобы дать ему прибить пыль и в центре площади; шланг описывал широкую дугу, вода блестела на солнце, а люди стояли, опершись кто на цеп или дубинку, кто на белые деревянные вилы, и смотрели на нее. Когда вся площадь была полита и пыль улеглась, шеренги опять сомкнулись, и какой-то крестьянин крикнул: «Когда же наконец нам дадут первого фашиста? Когда же хоть один вылезет из исповедальни?» — Сейчас, — крикнул Пабло, показавшись в дверях Ayuntamiento. — Сейчас выйдут. Голос у него был хриплый, потому что ему приходилось кричать, и во время осады казарм он наглотался дыма. — Из-за чего задержка? — спросил кто-то. — Никак не могут покаяться в своих грехах! — крикнул Пабло. — Ну ясно, ведь их там двадцать человек, — сказал кто-то еще. — Больше, — сказал другой. — У двадцати человек грехов наберется порядочно. — Так-то оно так, только, я думаю, это уловка, чтобы оттянуть время. В такой крайности хорошо, если хоть самые страшные грехи вспомнишь. — Тогда запасись терпением. Их там больше двадцати человек, и даже если они будут каяться только в самых страшных грехах, и то сколько на это времени уйдет. — Терпения у меня хватит, — ответил первый. — А все-таки чем скорей покончим с этим, тем лучше. И для них и для нас. Сейчас июль месяц, работы много. Хлеб мы сжали, но не обмолотили. Еще не пришло время праздновать и веселиться. — А сегодня все-таки попразднуем, — сказал другой. — Сегодня у нас праздник Свободы, и с сегодняшнего дня — вот только разделаемся с этими — и город и земля будут наши. — Сегодня мы будем молотить фашистов, — сказал кто-то, — а из мякины поднимется свобода нашего pueblo[29]. — Только надо сделать все как следует, чтобы заслужить эту свободу, — сказал другой. — Пилар, — обратился он ко мне, — когда у нас будет митинг? — Сейчас же, как только покончим вот с этим, — ответила ему я. — Там же, в Ayuntamiento. Я в шутку надела на голову лакированную треуголку guardia civil и так и разгуливала в ней, а револьвер заткнула за веревку, которой я была подпоясана, но собачку спустила, придержав курок большим пальцем. Когда я надела треуголку, мне казалось, что это будет очень смешно, но потом я пожалела, что не захватила кобуру от револьвера вместо этой треуголки. И кто-то из рядов сказал мне: — Пилар, дочка, нехорошо тебе носить такую шляпу. Ведь с guardia civil покончено. — Ладно, — сказала я, — сниму, — и сняла треуголку. — Дай мне, — сказал тот человек. — Ее надо выкинуть. Мы стояли в самом конце шеренги, у обрыва, и он взял у меня треуголку и пустил ее с обрыва из-под руки таким движением, каким пастухи пускают камень в быка, чтобы загнать его в стадо. Треуголка полетела далеко, у нас на глазах она становилась все меньше и меньше, блестя лаком в прозрачном воздухе, и наконец упала в реку. Я оглянулась и увидела, что во всех окнах и на всех балконах теснятся люди, и увидела две шеренги, протянувшиеся через всю площадь, и толпу под окнами Ayuntamiento, и оттуда доносились громкие голоса, а потом я услышала крики, и кто-то сказал: «Вот идет первый!» И это был дон Бенито Гарсиа. Он с непокрытой головой вышел из дверей и медленно спустился по ступенькам, и никто его не тронул; он шел между шеренгами людей с цепами, и никто его не трогал. Он миновал первых двоих, четверых, восьмерых, десятерых, и все еще никто не трогал его, и он шел и шел, высоко подняв голову; мясистое лицо его посерело, а глаза то смотрели вперед, то вдруг начинали бегать по сторонам, но шаг у него был твердый. И никто его не трогал. С какого-то балкона крикнули: «Que раsа, cobardes? Что же вы, трусы?» Но дон Бенито все шел между двумя шеренгами, и никто его не трогал. И вдруг я увидела, как у одного крестьянина, стоявшего за три человека от меня, задергалось лицо, он кусал губы и так крепко сжимал свой цеп, что пальцы у него побелели. Он смотрел на дона Бенито, который подходил все ближе и ближе, а его все еще никто не трогал. Потом, не успел дон Бенито поравняться с крестьянином, как он высоко поднял свой цеп, задев соседа, и со всего размаху ударил дона Бенито по голове, и дон Бенито посмотрел на него, а он ударил его снова и крикнул: «Получай, cabron!»[30] И на этот раз удар пришелся по лицу, и дон Бенито закрыл лицо руками, и его стали бить со всех сторон, и до тех пор били, пока он не упал на землю. Тогда тот, первый, позвал на подмогу и схватил дона Бенито за ворот рубашки, а другие схватили его за руки и поволокли лицом по земле к самому обрыву и сбросили оттуда в реку. А тот человек, который первый его ударил, стал на колени на краю обрыва, смотрел ему вслед и кричал: «Cabron! Cabron! O, cabron!» Он был арендатором дона Бенито, и они никак не могли поладить между собой. У них был спор из-за одного участка у реки, который дон Бенито отнял у этого человека и сдал в аренду другому, и этот человек уже давно затаил против него злобу. Он не вернулся на свое место в шеренгу, а так и остался у края обрыва и все смотрел вниз, туда, куда сбросили дона Бенито. После дона Бенито из Ayuntamiento долго никто не выходил. На площади было тихо, потому что все ждали, кто будет следующий. И вдруг какой-то пьянчуга заорал во весь голос: «Que saiga el toro! Выпускай быка!» Потом из толпы, собравшейся у окон Ayuntamiento, крикнули: «Они не хотят идти! Они молятся!» Тут заорал другой пьянчуга: «Тащите их оттуда! Тащите — чего там! Прошло время для молитв!» Но из Ayuntamiento все никто не выходил, а потом я вдруг увидела в дверях человека. Это шел дон Федерико Гонсалес, хозяин мельницы и бакалейной лавки, первейший фашист в нашем городе. Он был высокий, худой, а волосы у него были зачесаны с виска на висок, чтобы скрыть лысину. Он был босой, как его взяли из дому, в ночной сорочке, заправленной в брюки. Он шел впереди Пабло, держа руки над головой, а Пабло подталкивал его дробовиком в спину, и так они шли, пока дон Федерико Гонсалес не ступил в проход между шеренгами. Но когда Пабло оставил его и вернулся к дверям Ayuntamiento, дон Федерико не смог идти дальше и остановился, подняв глаза и протягивая кверху руки, точно думал ухватиться за небо. — У него ноги не идут, — сказал кто-то.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!