Часть 2 из 46 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Минк привстал, волосы упали ему на глаза.
– Что ты несешь, черт возьми? Это у тебя шуточки такие? Единственное, что я слышу от тебя десять последних лет, это что́ ты думаешь по поводу того, как нужно управлять этой фермой, а теперь ты говоришь, что бросаешь ее, так, будто речь идет о том, чтобы сменить рубашку. За эти десять лет ты мне плешь проел разговорами о том, что́ бы ты хотел сделать с этим местом, как ты мечтаешь заменить джерсейскую породу коров на голштинскую, «купить доильный аппарат, как только нам проведут электричество после войны, и специализироваться на молочных продуктах», приобрести отгонные пастбища и люцерновые луга под покос, построить силосную башню, выращивать больше зерна, сосредоточиться на коммерческом молочном производстве. Это, мол, будет приносить доход. Надо вкладывать время и средства в молочное хозяйство, отказаться от большого сада, от свиней и индюшек, покупать еду – быстрее и экономичней. Не могу поверить, что теперь ты говоришь совершенно другое. Ты же мне все уши прожужжал. А теперь – вот это? И ты думаешь, что я это проглочу, как кусок сладкого пирога?
Эй, мистер, я тебе напомню, что́ еще ты мне твердил. Ты постоянно ныл, что можжевельник захватывает поля, часами талдычил про сад, про то, что разросшиеся корневища, сухостой, дикие елки забивают поросль в сосновом углу, что западные луга три года не кошены, завалены древесным мусором. Вот что ты говорил. Жалел, что в сутках не сорок светлых часов, чтобы успеть побольше сделать.
Лоял его почти не слышал, но отчетливо видел мягкие складки, бегущие от крыльев его ноздрей к уголкам рта, натянутые шнуры сосудов на его шее, думал о блестящих алых струях прямо под кожей, о набухших кровью артериях толщиной с палец, о хрусте ребер – когда он врезал ногой по лисьей груди.
– Ты не можешь бросить нас один на один с этой фермой, – сказал Минк глухим голосом, в котором наряду с гневом послышалась жалость к себе. – Господи Иисусе, у твоего брата только одна рука, у меня не осталось здоровья, после того как меня переехал трактор. Будь я здоров, я бы выбил из тебя эту дурь. У тебя совсем крыша съехала? Скажи на милость, как мы с Дабом одни сможем, черт возьми, доить вручную девятнадцать коров, в том числе двух твоих проклятых голштинок и ту, что лягается? Господи, ненавижу, как она смотрит. Сукин ты сын, мы же просто не справимся.
Черт побери! Ладно, голштинки – хорошие коровы, лучше, чем эти недомерки-джерси. Они дают почти вдвое больше молока, чем джерсейские. – Он с облегчением ударился в старый спор. – Но ты посмотри, сколько они жрут. И молочного жира у них вполовину меньше, чем у джерсейских. Джерси созданы для здешних мест. Наших скудных пастбищ им достаточно, чтобы дела на ферме шли хорошо. Они выносливые. И вот что еще я тебе скажу: не успеешь ты и шагу ступить с фермы, как тебя прихватят за задницу и наденут на тебя мундир. Идет война, если ты не забыл. Работа на фермах сейчас очень важна. Забудь о Западе. Ты что, газет не читаешь? И радио не слушаешь? Пыльный котел[3] высушил и сдул все фермы на Западе. Никуда ты не поедешь!
Даб ловко чиркнул спичкой о ноготь большого пальца и закурил сигарету.
– Мне пора, – сказал Лоял. – Я должен ехать. В Орегон или в Монтану – куда-нибудь.
– «Заведи свою пластинку снова, Чарли, всем нам нравится под нее танцевать», – пропел Даб, выпуская дым из ноздрей.
Джуэл обхватила лицо ладонями и провела ими вниз по щекам, от чего лицо ее вытянулось, и за стеклами очков стала видна красная изнанка нижних век.
– Не знаю… – сказала она. – А как же армейский ужин, который мы устраиваем в субботу вечером? Большой ужин с тушеной говядиной, на армейский лад, с самообслуживанием. И я надеялась, что в воскресенье утром ты меня отвезешь в церковь. Может, останешься? И Билли всегда работает там за повара и раздает еду. Ради этого она должна остаться.
– Именно Билли настояла, чтобы мы уехали сегодня. На то имеется причина. Уговаривать нас бесполезно. – Лоял резко наклонился над столом, в просвете между разошедшимися бортами рубашки показались курчавые черные волосы на бледной синеватой коже.
– Боже милостивый, я все понял! Ты ее обрюхатил. И она хочет сбежать отсюда, чтобы никто не узнал. Для таких, как ты, парней, которые, едучи по глубокой колее, загоняют себя в тупик и потом не могут развернуться обратно, существует название, но я не стану повторять его в присутствии твоих матери и сестры.
– Эй, Лоял, – вставил Даб, – если ты уедешь, ферме хана.
– Да, я знал, что будет тяжело – все равно что вариться в кипящем говне, но не знал, что будет настолько плохо. Неужели вы ничего не понимаете? Я уезжаю!
Он взбежал по лестнице в комнату со скошенным потолком, которую делил с Дабом, оставив позади нетронутый окорок на своей тарелке, перевернутый стул, отлетевший от стола, когда он вскакивал, лицо Мернель, отражавшееся в засиженном мухами зеркале. Схватив старый чемодан, он открыл его и швырнул на кровать. Потом, сжимая в руках скомканные рубашки, с минуту стоял над чемоданом, распахнувшим свой зев, словно в крике. Внизу все больше распалялся Минк, теперь его голос ревел, что-то хлопало и гремело – то ли дверь, то ли что-то в кладовке. Лоял бросил рубашки в чемодан и в этот момент понял, что все сместилось, дорога его жизни отклонилась от основного пути; не в тот миг, когда Билли с глухим стуком рухнула на землю под необузданным слепым порывом его похоти, а сейчас, когда рубашки вялой кучей хлопка упали в чемодан.
В шкафу он нашел спрятанную в ботинок бутылку Даба, покрепче завинтил на ней пробку и тоже швырнул в чемодан; перекинув жесткий ремень через замо́к и застегнув его, он зашагал вниз через две ступеньки; внизу слышался стук молотка, это Минк, сукин сын, заколачивал гвоздями входную дверь, чтобы он не мог выйти.
Несколько секунд – и Лоял оказался на другом конце комнаты, ногой вышиб окно, переступил через осколки стекла и вышел, оставив позади все: свои капканы, выносливых маленьких джерси, двух голштинок с тяжелыми телесного цвета выменами, промасленные тряпки Даба, запах старого железа в глубине сарая и стену там, наверху, перед лесом. Эта часть жизни закончилась. Закончилась в спешке.
* * *
По дороге в город он думал, какой горькой шуткой все обернулось. Билли, вечно зудевшая о том, чтобы уехать, вырваться, начать все сначала, оставалась на ферме. А он, никогда не представлявший себе жизни за пределами фермы, никогда ни о чем другом не мечтавший, покидает ее, вцепившись в руль автомобиля.
Что-то вреза́лось ему в ягодицу, он ощупал сиденье и нашел новую забаву Мернель – закрученную бакелитовую свистульку, покрытую многочисленными сколами от того, что ее долго пинали ногами по полу. Наклейки по ее бокам изображали осликов, несущих корзины с кактусами. Он начал крутить ручку, чтобы открыть окно, но стекло снова перекосило, и открылась только небольшая щель, поэтому он швырнул свистульку на заднее сиденье.
Уже смеркалось, но в низине, где луга оттесняли деревья в стороны, он притормозил, чтобы бросить на них последний взгляд, стараясь заглушить непроизвольные вспышки воспоминаний о том, что случилось. Случилось и стало бесповоротным.
Место выглядело как застывший на открытке пейзаж: дом и хлев, похожие на черных овец в океане полей, небо – как мембрана, поддерживающая последний свет дня; размытые окна кухни, а за строениями – поле, обширное, акров в двадцать, простирающееся к югу, распахнутое на две стороны и пересеченное почти точно посередине водной артерией, словно открытая Библия со страницами площадью по десять акров. Он выудил из чемодана бутылку Даба и глотнул холодного виски. Красивое пастбище, четыре или пять лет ушло у него на то, чтобы довести его до ума, Минк не вложил в него ни капли своего труда, все сделал он сам: осушил болото, обработал землю золой, засеял клевером, три года перепахивал, чтобы восстановить плодородие почвы, раскислить ее, потом посеял люцерну, ухаживал за ней, любовался тем, как растет этот питательный вкусный корм. Вот почему повысилась жирность молока у коров. Минк для этого не сделал ничего, только он, Лоял. Лучшее пастбище в окру́ге. Именно поэтому он и захотел подняться выше можжевеловых зарослей – не затем, чтобы сделать то, чего он, по ее мнению, хотел, а чтобы взглянуть на свои угодья сверху, пусть Билли и было плевать на пастбище, и она не могла отличить хорошее пастбище от плохого.
– Все это я сто раз слышала, – сказала она. – По мне, так оно ничем не отличается от любого другого дурацкого пастбища. – Она покачала головой. – Не знаю, Лоял, получится ли у меня с тобой что-нибудь.
В тускнеющем свете поле выглядело как темно-зеленый мех.
– Ты видишь его в последний раз, – сказал он себе, сунул бутылку Даба в бардачок и тронул машину на первой скорости. Краем глаза он уловил белую точку посреди поля. Слишком большую для лисы и не похожую абрисом на оленя. Ни одного пня в поле тоже не было.
Он был уже в четырнадцати милях от дома, на середине моста, когда пришлось нажать на тормоза, чтобы не наехать на какое-то покрытое шерстью бездомное существо, и тут он вспомнил: пес. Пес наверняка сидел в поле, точно в том месте, где он велел ему сидеть. Он по-прежнему ждал его. Господи Иисусе!
2
Месть Минка
Топая от неутоленного гнева, прихрамывая, Минк метался по дому, расшвыривая вещи Лояла: модель аэроплана, висевшую на гвозде в передней, школьную фотографию в покоробившемся паспарту с позолоченным обрезом – Лоял, единственный в классе мальчик с курчавыми волосами, красивый, – стоявшую среди других рамок и шкатулок для пуговиц на черешневом столике с бортиком в парадной комнате. Ленточки 4H[4] за телят – красные, белые, синие, пришпиленные к куску прислоненного к стенке картона; аттестат об окончании старшей школы, с надписью, сделанной черными готическими буквами и свидетельствующей о том, что Лоял прошел полный курс обучения по ведению сельского хозяйства, агрономии и труду; тяжелый синий учебник по молочному производству, оставшийся от единственного года, который он проучился в сельскохозяйственном училище; сертификат о проведенной культивации пастбища, газетная вырезка с фотографией, на которой мистер Фуллер, окружной агент[5], вручает Лоялу этот сертификат, – все это Минк смел на пол.
Рабочую куртку Лояла он запихнул в кухонную плиту, его оставшуюся нетронутой еду свалил в помойное ведро. Дым просачивался сквозь сотни трещин в плите и, клубясь, стелился под потолком, пока, подхваченный потоком теплого воздуха, не вылетал в разбитое окно. Даб шарил за закрытой дверью кладовки в поисках куска картона, чтобы закрыть оконную брешь, а Джуэл, с красным лицом, сощурив глаза до узких щелочек, колдовала с заслонкой. Печная труба взревела, когда вспыхнул впитавшийся в куртку вонючий креозот, раскалив металл докрасна.
– Господи, ма, ты же раздуваешь огонь в дымоходе, опусти заслонку! – завопил Даб.
В этот момент Минк, внешне уже спокойный, но с горящими злобой глазами, спустился по лестнице с винчестером Лояла калибра.30-.30 в руке, хромая, прошел через кухню и открыл дверь. Даб предположил, что он собирается выбросить ружье в пруд, и решил позднее пошарить по дну картофельными вилами – авось повезет. Наверное, целый день уйдет на то, чтобы вычистить и смазать его, снова привести в рабочее состояние, но оно того стоит, ружье-то хорошее. Если опереть его о подоконник на сеновале, он сможет стрелять и добудет собственного оленя, как все другие. Он развернул картонную коробку, разорвал ее по сгибам, приставил лист к оконной раме и, придерживая левым коленом, стал прибивать гвоздями.
– Завтра я вырежу стекло и вставлю, если кто-нибудь поможет мне его разметить, – бодро сказал он, но лицо его оставалось бледным.
Джуэл, грузно согнувшись, сметала осколки, вывалившиеся куски замазки и пыль, ее цветастое платье задралось, стали видны сморщившиеся хлопчатобумажные чулки телесного цвета, выуженные из развала в «Монтгомери Уорд»[6].
– Ма, стекло попало в еду, им весь стол засыпан, – сказала Мернель. – И на крыльце большие осколки валяются.
– Прежде чем мыть тарелки, сгреби с них все, только не в свиное ведро. Придется отнести и вывалить где-нибудь подальше. Не знаю, могут ли куры клевать стекло, но боюсь, что да. Отнеси за огород.
Из хлева послышался громкий хлопок выстрела, потом еще один и после длинного интервала третий. Коровы подняли рев, как аллигаторы, – непрекращающееся мычание, топот, удары о столбцы стойл. И весь этот шум перекрывал рык «отца Авраама».
– Это черт знает что, – сказал Даб.
– Как можно такое сотворить! – дрожа и прижимая ладони к губам, прошептала Джуэл, наблюдая, как Даб идет к входной двери, сдергивает с гвоздя куртку, потом пересекает кухню обратно и направляется к дровяному сараю.
– Будь осторожен, – бросила она ему вслед, надеясь, что он знает, чего опасаться.
Мернель захныкала, не потому, что ей было жалко коров, а потому, что гнев всегда вырывался из Минка, как мощная струя воды из раскручивающегося шланга. В таком состоянии он мог всех их порубить топором.
– Возьми себя в руки и поднимайся наверх, спать, – сказала ей Джуэл, убирая тарелки со стола. – Быстрее, и без твоего нытья тут забот хватает.
Когда вошел Минк, Джуэл сидела за столом. Она заметила полоску седой щетины у него на щеке, которой еще утром не было. Не глядя, он зашвырнул ружье на крышу посудного шкафа, даже не почистив его, и сел напротив, спокойно положив руки на стол. Растрепанные волосы выбивались у него из-под кепки. Козырек торчал над глазами, как зловещий рог.
– Слава богу, доить придется теперь на две меньше.
На груди поверх рабочей куртки у него тянулась цепочка мелких капель крови.
* * *
Туман поднимался от речки, как театральный занавес. К середине утра деревья все еще стояли склоненными под тяжестью влаги и неподвижными. Все вокруг было покрыто бисерными капельками, от чего кора и листва, земля и вообще все краски природы казались бледными. От того, что Даб и Минк все время ходили туда-сюда, на крыльце образовалась темная дорожка, продолжавшаяся в жесткой траве, где на кончике каждой травинки висели мелкие жемчужинки росы. Крыша хлева растворялась в тумане, свиньи месили ногами кучу навоза, от чего на поверхность черной жижи поднимались воздушные пузырьки.
Минк еще до рассвета был на ногах. Джуэл с трудом продрала глаза, услышав рокот трактора, тащившего туши голштинок к болоту, где им предстояло стать добычей собак, лис и ворон. Тарахтенье мотора эхом отдавалось в тумане, обозначая путь трактора.
«Можно было хотя бы мясо себе оставить», – подумала она, гнев Минка представлялся ей таким расточительным, что она готова была пожелать ему сгореть в его собственном адском пламени, багровом, как окрестный пейзаж, увиденный сквозь красную целлофановую ленточку с сигаретной пачки. Мысль была не нова.
Сколько было в их жизни подобных случаев! Она помнила их все. Сбивающие с ног оплеухи, порки, которые он устраивал мальчикам, такие же, какие сам получал в детстве. Лоялу было, наверное, года три, он ковылял через грязный скотный двор в маленьких красных сапожках, жалобно мыча, как потерявшийся теленок, и цепляясь за подойник. Потом оступился в жидкий навоз, молоко расплескалось. Минк влепил ему затрещину прямо посреди скотного двора. «Я научу тебя смотреть под ноги, поганец! Я научу тебя не расплескивать молоко!» К тому времени, когда Лоял добрался до крыльца, его сломанный носик распух до размеров куриного яйца; две недели малыш ходил крадучись, чтобы не встретиться с Минком, и был похож на енота с черными кругами вокруг глаз. Когда Джуэл, придя в ярость, прибежала в коровник, Минк удивился: «Послушай, их надо учить смолоду. Приходится. Это же ради его собственной пользы. Я сам через это прошел. И голову даю на отсечение, что больше он никогда молоко не расплещет». Так и было.
А Даб! Сколько ему тогда было? Пять? Шесть? Вздумалось ему поесть под столом вместе с собакой, так Минк вытащил его оттуда за волосы, поднял в воздух и, встряхивая, зарычал: «Ты будешь есть нормально из тарелки или нет? Будешь?!»
Но она не могла долго держать на него зла, потому что он остывал так же быстро, как распалялся. Бладовский характер. У Лояла был такой же, взрывной. Только вскипел – и тут же мягкий, как масло.
Минк с Дабом задерживались в коровнике. Кухонные часы показывали девять, когда пришел Даб, с удовольствием, наслаждаясь вкусом горячего цикория, выпил чашку кофе из рябого кофейника, стоявшего в дальней части плиты, другую, со сколами, налил для Минка. Смена настроений в их семье происходила стремительно – словно летали туда-сюда костяшки на счетах. Злоба и напряжение быстро смягчались. Минк старался подавлять свое недовольство привычкой сына вечно где-то шляться и его непобедимым пристрастием к негритянской музыке и тем пластинкам «Роу-бой Хэрри», которые он тайком откуда-то приносил. Еще он ездил в Рутленд, в ресторан «Конг Чау», где в один присест съедал на три доллара овощей под каким-то крысино-коричневым соусом, а по воскресеньям напивался в придорожном баре «Комета» и лапал женщин своей единственной грязной рукой.
Даб, в свою очередь, глотал навязшие в зубах сентенции Минка по поводу невозможности вырваться из тисков тяжкого труда, которые тот вечно бормотал себе под нос, и мирился со святой верой отца в то, что скотоводческий аукцион – самое лучшее развлечение, о каком только можно мечтать. Даб сумел проглотить даже убийство голштинок.
В тусклом свете лампы их заскорузлые ладони соприкасались, как два куска дерева, когда Даб протягивал руку к полному ведру молока и передавал Минку пустое, после чего продвигался вперед, протирал бока и вымя следующей коровы и успокаивал Мирну Лой, которая вскидывала голову, все еще продолжая нервничать. Делая дело, они становились партнерами. Дополнительный груз работы, свалившийся на них без Лояла, сплачивал их. Даб шевелился быстрее; Минк доил и доил без перерыва: четырнадцать коров, семнадцать… руки у него болели, спина разламывалась, и Даб видел, чего ему стоил этот тяжкий труд. Впервые в жизни, глядя на Минка, он пожалел, что у него только одна рука.
Теперь, когда Лоял уехал, в нем поднялось что-то вроде тоски по отцовской привязанности, тоски, о существовании которой в себе он даже не подозревал, которая тихо и мирно дремала где-то глубоко под его кривляньями и отлучками и которая до этого момента никогда не искала удовлетворения. Хотя она и не вытеснила застарелой ненависти и того, что он твердил про себя как заклинание: «Я никогда не стану таким, как он».
Они работали молча, слушая про цены на яйца, вести с ферм, новости с войны, о которых вещал трескучий, засыпанный соломенной шелухой радиоприемник, работавший от большого хозяйственного аккумулятора и стоявший на полке за дверью доильного помещения. Пока работали, пока молоко струями било в ведро, они на время переставали быть отцом и младшим сыном и делались равными по отношению к этому нескончаемому труду. «Мы все наладим, все будет хорошо», – сказал Минк, не отвлекаясь от дойки, мышцы на его руках попеременно напрягались и опадали.
– Три с половиной часа дойки. Я доил, Даб таскал проклятое молоко. Только на молочное производство уходит до семи часов, плюс косьба и молотьба, чистка коровника, навоз нужно по полю разбросать, пока снег не выпал, завтра к семи часам надо отвезти сливки к шоссе, плюс остальные мелочи жизни, такие как копание картошки и заготовка дров. На этой неделе еще предстоит забой скота, придется этим заниматься всю ночь. Если бы я захотел составить список только тех дел, которые надо сделать срочно, в доме бумаги бы не хватило. Да и не знаю, сумел ли бы я карандаш в руке удержать, кажется, мои пальцы уже ничего, кроме коровьих сосков, держать не могут. Вам с Мернель придется заняться курами и снять сколько сможете яблок, еще картошку выкопать. Мернель придется школу пропускать – неделю или больше, пока со всем не управимся. Не вижу другого способа все это провернуть, кроме как перестать спать.
То, что говорил Минк, было правдой. Но от того, как яростно кривился рот Минка, Джуэл разозлилась.
– Если мы будем работать вне дома, придется тебе ужинать чем попало. Я не могу сворачивать шеи курам, ощипывать их, копать картошку, собирать яблоки, а потом идти в дом и готовить большой ужин. Ты не можешь позвать на помощь одного из сыновей твоего брата – Эрнеста или Норманна? – Она знала, что не может.