Часть 10 из 93 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я нашел ее в затхлой комнатенке покосившегося дома. Старуха, открывшая дверь, проворчала что-то пакостное, старик громко выразил надежду, что видит пана (меня) в последний раз. Анна сидела в углу, спокойная, величавая даже. На столе — справки, документы и немного денег — для пресечения любопытства полиции. Лицо желтое, глаза тусклые, на лбу — пятна.
— Я теперь не одна, — сказала она, погладив себя по животу. — И мне теперь наплевать на ваши дела. Но ты обязан мне помочь. Меня надо вытащить отсюда. Здесь я рожать не могу.
Что ж, каждому свое. Шла война, и вечная проблема— жить или не жить — то притуплялась миллионами смертей, то обострялась одной-единственной жертвой. Природа о будущем людей знала больше, чем сами люди. Немцы обычно давали солдатам отпуска в дни, когда лона их жен наиболее способны были принимать мужское семя, — так в годы массовых смертей зеленели посевы, всходы будущих жертв. А потом немецкие врачи с удивлением узнали, что не надо выгадывать и заблаговременно списываться с командованием воинских частей. Организмы женщин перестраивались в считанные минуты, едва винтовка за спиной отпускника пересекала порог дома, и плодородное поле вбирало в себя зерно вне всяких сезонных сроков.
Вот и Анна перестроилась. Ей не нужен был отныне Петр Ильич. В нем таилась гибель тому комочку, что ворочался в чреве ее.
Но куда ее увозить — я не знал. Не на подстилке в хлеву рожать же ей, не в стоге сена. И не здесь, в этой комнате. И не в этом городе. Спасая ребенка, она могла выдать всех — Петра Ильича, меня. Нет Игната, нет старухи, а она помогла бы, увела бы Анну из города, нашла бы ей убежище.
Но безвыходных положений нет. Сделать ей хорошие документы не так уж сложно, переправить в Варшаву труда не представляет, а там уж — по адресам Игната, три верные явки, где-нибудь да приголубят. Надо лишь дождаться варшавского связного Игната.
Вдруг связной сам появился — и последние надежды рухнули.
Под вечер произошло это, был я дома, в комнате, окна которой смотрели на старый парк, и на первые выстрелы внимания я не обратил, стреляли теперь часто. Потом взял бинокль и увидел: против окон Петра Ильича стоит связник и лупит из пистолета по стеклам. Длинный пиджак перепоясан веревкой, козырек кепки повернут назад. Парень перебегал от дерева к дереву, пока не встал так, чтоб видеть его мог не только Петр Ильич, но и я. Когда на бульвар выкатил мотоцикл с автоматчиком в коляске, связник двумя выстрелами повалил обоих. Видимо, это был ученик Игната, стрелял он мастерски, и сквозь автоматные трески подъехавшего на грузовике взвода различались сухие, громкие, бухающие звуки: парень стрелял из «виса», любимого пистолета Игната. Убедившись наконец, что в доме все его увидели, он стал отходить на другую сторону парка, к моему дому. Здесь его и подстрелили. Он споткнулся, упал. С пяти метров автоматчик раздергал его тело очередью в упор, но и тогда жизнь не покинула парня. Носок его ботинка чиркнул по булыжнику, парень шевельнулся, нашел в себе силы приподняться и сделать ползучее движение в мою сторону. Автоматчик, несколько удивленный, потянул с плеча уже закинутый автомат и вогнал еще одну очередь в живучего поляка. Повернулся и пошел. А из подъезда выбралась, загнанная туда выстрелами, немецкая мамаша с ребенком. Приблизилась к убитому и плюнула на него. Ребенок осмелел, плюнул тоже, хотя продолжал крепко держаться за руку матери.
На крайнем окне квартиры Петра Ильича штора поехала вправо, до упора, это означало приглашение заходить.
— Куда? — спросил он, и ответа не было. Уходить — некуда. За связником — это уж точно — шли от самой Варшавы, он поэтому и приблизиться ко мне не мог, выдать боялся, и выстрелами под окнами давал ясно понять: путь в Варшаву перекрыт, явки под контролем немцев. Надежда на случай? Побег, так сказать, экспромтом?
— Тебе ведь придется когда-нибудь писать отчет, — напомнил Петр Ильич. — Что делал, с кем был, какая связь… Так ты не пиши того, что нельзя подтвердить документом.
Вялый, опустошенный, тягучий… Об Анне не спрашивал. Да и что отвечать ему?
— Я письмо написал. Вот оно. Ты его сохрани как-нибудь.
Письмо я сунул в карман. И знал, что сохранить его, донести до тех, кому оно написано, уже невозможно.
И еще двое суток прошло. Он не трогался с места. Было, видимо, оцепенение жертвы, пронзительное ощущение того, что эти, сейчас протекающие минуты — последние и надо насладиться ими сполна. Еще не иссякли силы, а уже пропадала решимость пробудиться, встать, ринуться в бой, погибнуть, но — стоя, с оружием. А может быть, Петр Ильич оцепенением своим вводил а заблуждение немцев, прикидывался мертвым, чтоб внезапно превратиться в живого.
Так и не помнится, о чем говорилось в последнюю встречу, да кто мог предположить, что встреча — последняя. «До завтра» — и в «Хоф».
В тех же мыслях — о Петре Ильиче и Анне — сидел в ресторане, в убывающей и тоскливой надежде, что Анна сама догадается исчезнуть. Тут-то и вошел Гарбунец. Сел без приглашения. Был серьезен. Ни мерзкой улыбки, ни наглости, ни подобострастия. Вытащил сигарету, ждал огонька в моей руке. Не дождался. Глазами показал на смежную комнату. Что ж, пригласил его туда. Чиркнул спичкой: однорукий все-таки, надо посочувствовать. Он затянулся дымком.
— Беда беду кличет, пан управляющий, но бывают случаи, когда беда беде помогает. Я чувствую: у вас беда. И у меня беда. И если их сложить вместе… Вы понимаете?
— Понимаю, — ответил я, ничего не понимая, кроме того, что совершена ошибка: от Гарбунца надо было избавиться неделю назад. Но и сегодня еще не поздно.
— Тогда так. Вам ведь надо куда-то пристроить знакомую вашу — Анну Станиславовну. Я не ошибаюсь?
— Нет, — выдавил я, откладывая сроки расчета с Гарбунцом на послезавтра.
— А мне надо себя пристроить. Да я вам и раньше говорил: крепко и прочно обосноваться в генерал-губернаторстве. В самом Кракове. Для чего нужны настоящие документы, хорошие деньги и благожелательное отношение немецких властей. Все это — в ваших возможностях. Вашему лучшему другу Химмелю сделать все это очень просто. Сейчас ведь — эвакуация, попасть в поезд без пропуска крайне трудно. Итак, для начала— пропуск на два лица. На меня и мою жену Анну Станиславовну.
— Разве она — ваша жена?
— Нет, конечно. — Он глянул на меня с усмешкой. — Нет, конечно. Но станет ею… в документах. Пропуск только на Анну Станиславовну да при ее положении — это, понимаете, вызовет подозрения…
— Химмель не всесилен. К пропуску нужны еще и другие документы, свидетельствующие о том, что Анна Станиславовна пребывает в браке с вами.
— Это уж мои заботы… Так я могу надеяться, что пропуск будет сегодня?..
Близость эвакуации всех немецких учреждений убыстряла прохождение бумаг. Звонок Химмелю — и конторы заработали. Гарбунец продолжал сидеть. Ждал. Официантка поставила перед ним бутылку и рюмку. А он сидел и думал.
— Вот еще что… Мы, поляки, бедные люди, а бедных везде полно. Бедным приходится искать защиту у богатых, задабривать их. Сама, легитимация, где бы она ни происходила, даже в Австралии, — он усмехнулся, — требует денег.
Я выгреб из сейфа всю наличность, две тысячи марок, имперских. Выложил их на стол. Он даже не посмотрел на них.
— Вы забываете о том, что ценность имперской валюты падает с каждым днем. И о том забываете, что у Анны Станиславовны появится вскоре ребенок… Нужны настоящие деньги. Чтоб на них можно было жить при всех генерал-губернаторах.
Такие деньги у меня были в укромном месте. Доллары и фунты, присланные Москвой на оплату услуг Тулусова. Этот мерзавец Гарбунец, подумал я, всю жизнь перекупал и перепродавал — и вдруг заграбастал кучу денег всего лишь за хранение скоропортящегося товара.
— Вы их получите перед отходом поезда. Я должен быть уверен, что вы действительно уезжаете. И не один.
Смешливый лейтенант, один из подручных Химмеля, принес пропуск. Не отказался от выпивки. Умчался. Только тогда поднялся Гарбунец. Потянул за цепочку часы из жилетного кармана.
— Значит, через три часа, на вокзале…
Вновь я оказался в той комнате на втором этаже, откуда высмотрел шестерку, Арнима фон Риттера и лейтенанта ВВС, замыкавшего всех этих ряженых. Нас обдурили, еще чуть-чуть — и быть бы нам на окровавленных топчанах в подвале гестапо, на очной ставке увидел бы я избитую Анну. Что сказать ей сейчас? И что скажет она мне?
Они показались — Гарбунец и Анна. Он вел ее бережно. Ни сумки, ни чемодана. Гарбунец начинал новую жизнь, и старые лохмотья для новой жизни не годились. Они остановились в десятке метров от меня, заговорили о чем-то, и по тому, как они говорили, я понял вдруг, что не ради фунтов и долларов тащил с собою в Краков новоиспеченную жену базарный жучок Гарбунец. Они разговаривали о чем-то сугубо житейском, итак говорить могли только люди, встречавшиеся не раз и хранившие в себе историю встреч и выпавших на их долю терзаний, обид, сомнений, подозрений, недоразумений и всего того, что бывает, когда кто-то любит, а кто-то — не любит. Мне вспомнились все мои встречи с Гарбунцом. Он всегда крался сзади, едва не наступая на мою тень, и в конце концов добился своего. Эта женщина теперь— его женщина. Он ее никому не отдаст, и он увезет ее в Австралию, наверное, неспроста поминал он не раз континент этот, далекий от взбаламученной Европы.
Он и показывать ее не хотел мне. Трофей достался ему дорогой ценой, он вырвал женщину из наших рук и ограждал ее от нас. Увел Анну на перрон, посадил на скамейку, вернулся, ждал меня.
Ни слова сказано не было. Деньги перешли из кармана в карман. Надо было бы все-таки подойти к Анне, извиниться, что ли: ведь мы ее втянули в никчемные авантюры. А заодно и убедиться, что ни с кем более Гарбунец перед отходом поезда не поговорил. Да и смутное беспокойство поднималось во мне и набухало. Поезд тронулся, а ноги понесли меня прочь от вокзала, ноги торопили, и я не понимал, куда бегу. Из угла в угол ходил я дома, пока не разобрался, откуда беспокойство это.
Провал! Полный провал! Все кончено! Поезд еще не дойдет до Львова, а в гестапо доставят заявленьице, писанное рукою калеки. Ему, Гарбунцу, в новой его жизни не нужен ни я, ни Петр Ильич тем более. Где-то под Краковом он сойдет с поезда, со спутницей своей, нырнет в темноту, растворится в ней, и никто никогда не узнает, кто выдал нас.
Час ушел на поиски Петра Ильича. Отыскался он в офицерском клубе. Смешливый химмелевский лейтенант передал ему мои условные слова, но беспокойство-сошло с меня только утром, когда на среднем окне квартиры Петра Ильича я увидел сдвинутые к краю шторы. Этой приметой он говорил мне: ушел, прощай, уходи и ты.
А я не мог уйти. Не имел права. Мы уже были повязаны так и не произнесенными обязательствами. Исчезновение обер-лейтенанта Шмидта ни у кого пока интереса не возбудило. Донос на него поступил, на «Метал-лист» прибыл какой-то чин и предупредил дирекцию, чтоб она оповестила гестапо о появлении уполномоченного Штаба. Донос, короче, последствий не имел, потому что был не первым. Отнюдь не ретивый служака, обер-лейтенант Шмидт строго держался в рамках инструкций и врагов нажил немало, лишая дельцов возможности гнать продукцию, вермахту не нужную. Два или три доноса организовали мы сами, притупляя бдительность гестапо.
Доносить на меня Гарбунец пока не решился, ему надо было время, чтоб затеряться, спрятаться. Но в таком же времени нуждался и Петр Ильич, и я тихой мышью сидел в городе. Исчезни я — и мой уход связали бы с отсутствием Шмидта. Чуткая кожа холодела, когда наблюдение за мной становилось чересчур плотным, и в эти дни я совершил несколько промахов, отказавшись говорить с людьми, которым очень хотелось со мной поговорить.
Вновь заглянул в «Хоф» Георг Валецки. Был тих и скромен, в штатском. Пустяшный разговор завершился небрежным вопросом: «Кстати, а где ваш друг Шмидт?..» Картинное пожатие плеч, взор к потолку и ответ: «Друг, кстати, тем отличается от приятеля, что никогда не сообщает о своих намерениях, уезжает и все… Не знаю. Слышал, будто он кому-то звонил из Кракова…»
В этот день я вскрыл конверт с Завещанием Петра Ильича, прочитал написанное, сильно удивился и поднес к бумаге спичку.
Чем больше я впадал в спячку, тем отчетливее работала голова. Я словно слышал речи над моим трупом, а речи эти, если труп не в гробу, предельно правдивы, обнажают все дотоле скрытое.
И в какой-то день пришло решение: пора!
33
Через месяц, уже в Варшаве, меня потянуло к афишной тумбе, к молодому и безусому Игнацию Барыцкому. Вечный скиталец нашел пристанище в родном городе, смотрел на земляков вымученно, серьезно, как смотрят обычно те, кого заставляют позировать тюремному фотографу, (За годы, за десятки лет афишные тумбы покрывались широковещательными объявлениями разного толка, но Игнат, похоже, намертво впечатался в бетонный цилиндр, и сколько ни побывало на тумбах знаменитостей, Игнат словно выглядывал из-за плеча их, и совсем недавно, в очередной приезд я глянул случайно и дрожь испытал: репертуар театра «Врубель на даху»… И вспомнилась кухонька, керосиновые лампы, фотографии на столе и тот на фотографии, кого Игнат назвал «Врубелем»…) Стоял и смотрел на безусого Игната, как перед могилою, благоговейно сняв шляпу. Отошел чуть в сторону, потому что потеснили меня два солдата, подошли к тумбе, докурили сигарету на двоих, взялись за дело. Мазнули кистью, раскатали очередное розовое объявление с «РАЗЫСКИВАЕТСЯ…», подцепили ведро с клеем и потопали дальше, приляпав к Игнату еще одного врага райха. Я глянул — и обомлел: обер-лейтенант Клаус Шмидт!
И еще через год я увидел такое же объявление, на побережье, в Штеттине, при мне расклеенное, с тем же «разыскивается». Значит, подумал я, не найден еще. И душа заболела. Где он, сын России? В каком чужом и злом месте живет, сражается и размышляет, пальцем унимая дергающийся на лбу нервик? Что с тобой, Петр Ильич? Отзовись! Встретимся!
Не встретились.
Анна Станиславовна пропала бесследно. Да и что остается от внезапно вспыхнувших и тут же погасших звезд?
Найти вдову Петра Ильича удалось через много-много лет.
Она схоронила уже третьего мужа и жалела его, сердечника и скромника. О втором отозвалась просто: пил. Работала в районном Доме культуры, махала коротенькими ручками, и дети послушно разевали рты, прихлопывая ладошками. Со мной она поначалу говорила строго, недоверчиво, сухо. Столько лет прошло, столько лет — могла ли она запомнить, посудите сами? Такая мысль проскальзывала в ее сетованиях на слабость человеческой памяти. Я думал: а был ли вообще этот брак? Мог ли он — и по закону, и по обычаю — связывать людей, солгавших друг другу, обманувших еще и власть, охотно посчитавшую эту ложь правдой? Ибо ни он, ни она не забывали: отметка в загсе — только для анкеты, для заполнения графы в ней.
Сидели мы с ней в комнатке за сценой. Она постепенно теплела, воспоминания пошли погуще. Да, кое-какие деньги за него, Петра Ильича, получала, жила на них, пока деньги в цене были. А погиб он — тоже получала, но уже поменьше. Потом второй раз вышла замуж. Сложности кое-какие были — с признанием брака утратившим силу. Тогда-то и отдала она ту бумагу, о смерти Петра Ильича.
— Похоронку?
— Нет. — Она задумалась. — Не похоронка. Такая: на бланке, с печатями, подписями. Погиб при выполнении задания командования. Перед самой войной… Точно, перед войной. Похоронок тогда еще не было.
— Месяц не помните?
— Как же, помню… В начале июня 1941 года.
Детьми бог обидел, ни от одного мужа их не получилось. Зато сейчас у нее — танцевально-хоровой коллектив.
— Фотографии не сохранилось… Петра Ильича?
— Нет.
И вдруг она поплыла, совсем размякла, заплакала. Всхлипнула, стянула с головы платок, осушила им глаза.
— Не знаю, что это на меня так накатило… Забыть бы надо. Я и забыла. Но в последние годы — винюсь и винюсь… Ну, знаю, что он там, под немцами, работал. Что там, у немцев, и погиб. И все думаю: не меня, а другую женщину выбрал бы — уцелел бы тогда? Именно меня встретил — не потому ли и погиб?.. Я чем виновата, чем?.. Немножечко ему оставалось, три месяца, вернулся бы, да не судьба. И умирал он тяжело…
Комнатка эта, за сценой, обклеена была фотографиями— дети, дети, дети…
— Вам что-нибудь известно о его последних днях?
— Сердцу известно… Очень я маялась в феврале 45-го… Все чудился он мне, звал меня, просил о чем-то…