Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 2 из 93 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Кстати, он был женат. Иначе и не могло быть при его профессии. Детей у Петра Ильича не было, жену в последний раз видел весной позапрошлого года. Она сохранила девичью фамилию, что было не редким случаем в жизни эмансипированных женщин тех времен, когда создавались тракторные бригады из амазонок и когда возникали ударные звенья грудастых свекловодов. Супруга, видимо, ничем не отличалась от тех активисток, что мужей своих представляют обществу так: «Мой Халязин!..» Легко предположить, что девичьей фамилией исчерпались ее попытки стать самостоятельной. Покидать ей Свердловск ради освоения Дальнего Востока нельзя было: жалованье мужа она получала в госбанке, а там клиентов своих предпочитали знать в лицо и видеть их в один и тот же день месяца. Не верится, чтоб от общения с такой женщиной в душе мужчины раздавался лирический звон. При мне Петр Ильич о жене отзывался мягко, как о неразумном ребенке. Совсем не говорил о родителях, умерших рано. Друзей у него не пересчитать было — до поступления на службу в ОГПУ, рабфаком кончилась та пора в жизни Петра Ильича, когда можно было завалиться к другу в общежитие и без утайки рассказать ему о своем житье-бытье. Он давно уже превратился в угрюмого одиночку, когда оставался самим собою и терял надобность в связях с людьми. От тоски и одиночества Петр Ильич разыгрывал в воображении многоактные пьесы. Классические сюжеты перерабатывались им, приспосабливались к текущим заботам. Шпионские фильмы уже ходили по экранам Европы, но были столь низкого пошиба, что Петр Ильич в кинотеатры не заглядывал. Опыт предшественников помочь ему не мог по той простой причине, что предшественники так и не смогли выскочить из такой же мышеловки, куда намеревался сунуться Петр Ильич. О ней, мышеловке, и раздумывал он, сидя в номере гостиницы. О пикантном, если можно так выразиться, состоянии, в котором пребывал. Ибо мышеловка, то есть собственная гибель, влекла! Притягивала! Магнитом тащила к себе! Нога не ступила еще на край бездны, а голова уже закруживалась и тело уже само клонилось, отдавая себя черной пропасти. Именно в эти дни Петр Ильич подумал о засасывающей трясине провокаций… Что-то гибельное было, вероятно, внедрено в его (да и мое) поколение, вынуждавшее всех нас либо идти навстречу пуле, либо покорно ждать выстрела. Выбора не было — вот в чем разгадка. Все было как бы предрешено. Направо ли идти, налево— оба маршрута неизбежно сливались в одну политую кровью колею. Так что же такое придумать, размышлял Петр Ильич, чтоб мышеловка захлопнулась до того, как наивный мышонок вонзит зубы в приманку? Каким фантастическим, нелогичным, изощренным и невероятным маневром испортить спусковой механизм западни? Так ничего и не придумал Петр Ильич. Настал день, 5 июня 1941 года, пора было покидать город, и покинуть его, не проверив лично явку, он не мог. Для него, наследника семейных традиций, день этот был как бы концом финансового года. Или так: представитель конторской династии не мог ревизорскую справку свою составить, не заполнив последнюю строчку. Петр Ильич принял решение: да, он пойдет на верную гибель. Выехал из города, сошел на первой крупной станции, уничтожил документы, по которым прибыл в Германию, затерев этим южноамериканский, так сказать, след. Вспорол чемодан, извлек резервные, немецкие документы, в-подлинности которых сомневаться не полагалось. Чемодан полетел в канализационный люк. Немецкие же документы Петр Ильич решил уничтожить более основательно и в предпоследний свой час. В город он вернулся обратным поездом и от вокзала шел пешком. Шел к эшафоту, прощаясь с жизнью и рассматривая жизнь, что простиралась вокруг него, с некоторой отчужденностью. Поразительная деталь: складка на брюках. Петр Ильич с неудовольствием обнаружил, что брюки на нем — не глажены. Какая, казалось бы, разница — идти на казнь в мятых или выглаженных брюках. Не пройдет и часу, как избитого до беспамятства Петра Ильича поволокут по коридорам местного гестапо. И тем не менее чистюля и аккуратист несколько изменил маршрут, зашел к портному, выгладился и, уже как бы со стороны за собой наблюдая, поразился нелепости поступков своих. Мысль его заработала, появилась надежда на спасение, Петр Ильич всерьез считал, что он счастливчик, везунчик. Приободренный складкой на брюках, двинулся он к заранее изученному кварталу, не отказал себе в удовольствии посетить пивную и выпить вроде бы последнюю в жизни кружку пива. Голова его работала ясно, как бы в чистом предсмертном прозрении. Петр Ильич взял на заметку простофилю, парня деревенского вида, стремящегося показать, что и он не лыком шит. Втершись в доверие к этому увальню, Петр Ильич упросил его посетить одного господина, передать ему письмо, сделав это так, чтобы родственники господина письма не заметили. Едва увалень, гордый доверием, скрылся за углом, Петр Ильич бросился к телефонному автомату и позвонил в дом, где его ждали уже не одну неделю. Намолотив кучу вздора (к телефону подошел, естественно, хозяин), Петр Ильич в словесный сумбур этот воткнул несколько слов из тех, что обязательны были во взаимном опознавании, рассчитывая, что весь разговор будет прослушан молодчиками из гестапо, ими не понят, но он, разговор этот, прозвучит сигналом боевой тревоги, и все, в засаде сидящие, приготовят оружие, начнут спешно готовиться к встрече. Странный телефонный разговор спутает все планы их и спровоцирует ошибку. Что и произошло. Какие-то вертлявые типы вынесли простофилю из дома в втолкнули его в подъехавший «хорьх». Петр Ильич мог лично убедиться, как того требовал приказ, в ненадежности явки. Что недоразумение выяснится в ближайшие часы — в этом Петр Ильич не сомневался и дал деру. Несколько сот марок, документы некоего Клауса Шмидта да вызубренная в Москве легенда — вот что уносил он с собою. Да два желания, которые боролись в нем, попеременно побеждая. Забраться в тихий угол, отсидеться, дождаться войны, чтоб в сутолоке первых мобилизационных дней призваться в армию, докрыть настоящим вермахтовским удостоверением те документы, что лежали в бумажнике и полного доверия не внушали. Либо: предупредить все-таки своих о скором нападении Германии и узнать заодно, что же все-таки делать ему в столь резко изменившейся обстановке? Какой будет война — он знал наверняка. И где пули будут лететь наиболее густо — тоже знал. Ни той, ни другой цели он не добился. 21 июня 1941 года гамбургским поездом прибыл он в Берлин, перебрался на Ангальтский вокзал и стал свидетелем того, как два явно советских гражданина штурмуют экспресс Берлин — Вена. Тут-то и скрестились наши дорожки. 2 5 июня того же 41-го года — ни днем раньше, ни днем позже — прибыл я в Берлин. К этому времени я успел уже побывать в передрягах, как, впрочем, и все те, с кем сводила меня судьба. Институт кончить не дали, забрали в армию, на курсы младших командиров РККА. Едва ввинтил в петлицы два кубика, как новое назначение — в школу, которую я туманно назову «интернациональной». Здесь обучали разным диверсионным премудростям, здесь говорили по-испански, по-французски, по-русски, разумеется, но больше всего по-немецки. Первый отпуск — и первый допрос в НКВД. Со школой, понял я, надо распрощаться. Если не с большим. Но можно было б и не тужить, вернуться как ни в чем не бывало, продолжить учебу. Можно — если утвердительно ответить на вопросы следователя, и, наверное, так бы я и сделал, но уж очень безграмотно и нагло повел себя допрашивающий. Нет — сказано было мною, хотя не могло уже отрицание спасти Игната Барыцкого, обвиненного в связях с руководителями запрещенной польской компартии. Говори «да», говори «нет» — он обречен был, он был уже меченым. Обошлось: вместо «интернациональной» школы — минский горком комсомола, командировки в Киев, тоскливое ожидание войны, встреча с тем, кто говорил следователю «да». «Плюнь ты! — заорал он при встрече. — Эти поляки пятый век грызутся между собою! Нам ли разбираться!» Что ж, может, и прав он. Да деталь одна немаловажная: Игнату — пятнадцать лет дали. Так вот. Вдруг дикий поворот судьбы — Москва, наркомат иностранных дел, срочное назначение в Вену, переводчиком, поскольку товарищ, туда назначенный, не прошел «по второму запросу». Запрашивал, очевидно, не Берлин и не Вена. Бегом на вокзал, чемодан еще в камере хранения. С вокзала уже не ушел, туда привезли все документы. В Минске спрыгнул на перрон, смутно чувствуя, что не скоро попаду в этот город. В Берлине встретили, повезли в посольство, представили, как положено, послу, Деканозову. Несколько невразумительных слов и неясных пожеланий. И обо мне забыли. Ходил по столице фашистского государства, учился говорить по-берлински. Странное ощущение города: он давил так, что хотелось кричать обязательно по-русски. В посольстве — оцепенение какое-то, все шушукаются, все поглощены неизвестными мне заботами. Обедал и ужинал за общим столом, помалкивал. Никому до меня дела не было. А дни летели. Ничто не напоминало о возможной войне, хотя о ней, войне, и шушукались. Мрачный город, мрачные люди. Штурмовики не те, что показывались в фильмах. Эсэсовцы не те. Все будто смазано, расплывчато — или от густоты впечатлений что-то со зрением случилось? Хвастовство газет бесило. 21 июня подхожу в посольстве к столовой и натыкаюсь на Деканозова. Глаза свирепые, блуждают, вопль: «Комендант! Где комендант?» Есть, оказывается, такая должность. Примчался комендант. Побелел, услышав: «Если он, — жест в мою сторону, — не будет немедленно отправлен в Вену, то…» Хватаю чемодан — и в машину, вместе с комендантом мчимся на Ангальтский вокзал. Выясняется, что места для дипломатов есть, но без разрешения МИДа… Звоним туда. Дежурный чиновник взмолился: господа, сегодня суббота и уже семнадцать тридцать, без начальника восточноевропейского отдела ничего решить нельзя. Коменданта жалко, взмыленным бегает по вокзалу. Купить билет в частном порядке почему-то нельзя. Короче, эдакая чисто русская тягомотина. А экспресс Берлин — Вена уже подан, времени на звонки и переговоры — нет. Надо на что-то решаться. Тут сдается проводник, готов пустить меня в вагон, с последующей покупкой билета. Но возникает непредвиденная преграда — старший проводник, бригадир по-нашему. Этот решительно заявляет, что коммуниста — не повезет! Комендант сник. Возможно, ему запрещено было вступать в политические разговоры. Поневоле я глянул на бригадира внимательно. Внешность запоминающаяся: не урод, но все в этом человечишке было вразброс и не на месте. Нос, прямой и длинный, торчал из лица нелепо, словно наспех к нему приделанный. Маленькие глазки так сближены, что, наверное, этот сквалыжник издали казался циклопом. Немцы — не любители скандалов, провожающие со стороны наблюдали за нами. Вдруг от них отделился какой-то тип в мундире, бросил взгляд на дипломатическую карточку в руке коменданта и свирепым полушепотом приказал длинноносому не чинить препятствий. Тот раболепно выкинул вперед правую руку: «Хайль Гитлер!» Тип согнул руку в локте: «Хайль…» Комендант втолкнул меня в вагон. На подножку вспрыгнул и бригадир, со злобою пересчитал деньги, выдал билет так, будто прощался с самой дорогой вещью в своем имуществе. Скотина! Вагон — обычный, среднеевропейского типа, спальный, с общим коридором. Один в купе. Раздолье. Цветы на столике. На весь вагон — три пассажира, отнюдь не тяготеющие к разговорам или застолью. Дипломаты. По звонку пошли в ресторан. Я отказался гордо: в кармане — одна мелочь, все ушло на билет. За окнами — однообразный немецкий пейзаж. Скучно. Развалился, покуриваю. Пересчитал мелочь: полторы марки пфенниговыми монетами. Одна надежда на коменданта, обещал позвонить в Вену — встретили чтоб на вокзале. Густая синева сменяется чернотою ночи. Спать не ложусь, скоро граница, Австрия хоть и присоединена, но остается Австрией. Вдруг дверь подается в сторону, в купе словно впрыгивает мужчина, жестом рекомендует мне не вставать и залпом выстреливает невероятную информацию. Он русский (называет фамилию), со спецзаданием здесь, задание выполнено, но пусть туда-то и туда-то посылают ему все необходимое для дальнейшей работы (прозвучали географические названия и даты). Мне же по прибытии в Москву следует все это передать такому-то товарищу. «Провокация!» Возражаю лениво: — Но я же не в Москву еду… Человек глянул на часы и произнес со злобою: — Война начнется через два с половиной часа… Вас поначалу интернируют, а затем обменяют на ихних дипломатов, которые в Москве. Вот по прибытии туда и… Повторите, что я сказал вам! Повторил. И мужчина — я его запомнил все-таки — плавно как-то выдавился из купе и пропал. Мне стало спокойнее. То, что до сих пор не было провокаций, меня настораживало. В Берлине слежки за собой я не чувствовал, и это казалось не очень нормальным. Ну а теперь — полный порядок. У меня восстанавливалась вера в себя. Веселеньким утром экспресс прибыл в Вену. Солнышко светит, на душе мягко, уютно, тихо. Народ схлынул — и оказалось: никто меня не ждет. Ни одной личности явно советского происхождения. Жду. Шесть утра уже, город просыпается. Понемногу отхожу от берлинской сутолоки и вагонной суеты. Начинаю соображать. Никто не встретил — что ж, сам доберусь. На вокзале нашел справочник, узнал телефон консульства, звоню. Никто не подходит — спят, что ли? А время идет. Адрес известен, Райзнерштрассе. Да и в Берлине кто-то за обеденным столом обмолвился, сказал, что консульство в Вене стоит на русской земле, ее, землю, при Екатерине возами из России доставляли. Деталь живописная, но на ней до консульства не доедешь. А ехать надо. Решаюсь на следующее: взять такси, подъехать к консульству, объяснить ситуацию — пусть расплачиваются! Благой порыв завершился тем, что таксист в панике отъехал от меня, не дослушав до конца. К тому же выясняется позорнейшее обстоятельство: меня не понимают. И я не могу никого понять: австрийский диалект, какое-то непонятное заглатывание гласных, невосстановимые звуки. Когда и третий таксист захлопнул перед носом моим дверцу, догадываюсь: пора уносить ноги. Растворяюсь в толпе и наконец нахожу транспорт. Дама в малолитражке соглашается довезти до Райзнерштрассе, причем говорит на настоящем немецком. Консульство узнаю сразу, что-то в здании намекало на русский классицизм позапрошлого века. Ограда, вывеска, кнопка звонка. Жму — и поглядываю то на даму, то на окна консульства. Дама ерзает, подзывает к себе, просит сесть в машину. Откатываем назад, сворачиваем куда-то, еще два-три разворота, — машина притыкается к подъезду дома, иду вслед за дамой, оказываюсь в квартире, служанка подает кофе, дама включает приемник, и тот подтверждает то, что я слышу от дамы, но никак не уясню себе. Война! Да, война. 22 июня 1941 года. В 4 часа 30 минут по центральноевропейскому времени войска Германии перешли границу. А я сижу в буржуазной, по моим понятиям, квартире, в центре Европы, в Вене. Уже три с половиною часа идут боевые действия. Дипломатические отношения, естественно, разорваны, персонал подлежит обмену. Дама выпроваживает служанку. Как истинная австриячка, заявляет, она ненавидит немцев и готова помочь мне, спрятать в горах, а там уж время подскажет, что делать. Во всяком случае, в консульство — ни шагу, немцам доверять нельзя, всех перестреляют! С чем я охотно соглашаюсь, ибо помню: сколько ни звонил в консульство — ни одна штора не дрогнула, никто к окнам не подходил. Расстреляны не расстреляны, но что все до единого в концлагере — это точно.
И тем не менее прощаюсь с дамой и понуро бреду в консульство. Мне надо — решаю — быть со всеми, законным путем добраться до Москвы и там уж сообщить о человеке, который предупредил меня о начале войны. О нем думал я, только о нем, когда тащился по Райзнерштрассе. Вновь жму на кнопку. Шевельнулась штора, кто-то рассматривает меня. Машу руками, исполняю танец, призывающий людей к милосердию. И люди откликаются. Рядом останавливается машина, два шуцмана хватают меня и втаскивают в кузов. Пять минут езды до полицейского участка, кабинет начальника, портрет фюрера на стене и ужасающий австрийский диалект: «Молодой человек, рад вас приветствовать в красивейшем городе Европы…» Узнаю, что консульство с ночи отключено, телефоны не работают, электричество не подается, на мои звонки, нетрудно догадаться, никто поэтому не реагировал. А пока сидел в коридоре, рассмотрел девиц, которых вытаскивали из камер, и пришел к выводу, что дама, принявшая горячее участие в моей судьбе, из породы высокопоставленных шлюх, с кое-какими знаниями истории. Вспомнила, видимо, с какой ненавистью императрица Мария-Тереза отзывалась о пруссаках. Зовут в кабинет, сообщают грустную новость: консул отказался признать меня советским гражданином, о назначенном в консульство переводчике не знает и знать не желает. Вновь камера. Шуцман угощает сигаретой. Вечером заводят в другой кабинет. Два типа так и сяк вертят мой паспорт. «С каким заданием прибыли?..» Тот же вопрос зададут мне в Москве, через три с половиной недели. 3 Все это враки. Все было не так или почти не так. То есть именно так, но ощущения испытывались неправдоподобные, фантастические, те, которые (не дай бог!) возникнут у космонавта, когда выйдет он в открытый космос, пристропленный к кабине, и обнаружит вдруг, что стропа-то — нет! И кабина, недосягаемо близкая, удаляется, уменьшается — человек остается один на один с жутким холодом мироздания, и начинается умирание на виду теплой, голубой водою обмытой и чудовищно далекой Земли. Жуть одиночества и беззащитность. Такого сравнения — с космонавтом — не возникало тогда, но ощущение абсолютного одиночества было. Прошли сутки. Германский МИД получил список советских граждан, меня подвезли к консульству и вытряхнули из машины. Начался новый этап, лагеря и вагоны, Югославия и Турция. Только 13 июля в Ленинакане произошел обмен, но еще до границы меня стали дергать посольские следователи, а уж в Москве мною занялись вплотную. Сакраментальный вопрос «С каким заданием прибыли?» прозвучал не всерьез, как бы полушутя, зато основательно проверяли, что делал я в Вене с момента, когда экспресс подошел к перрону. Добросовестно записывали то, что говорил я утром и вечером каждого дня, надеясь выискать какое-нибудь несовпадение. Никого не интересовало, как доехал я до Вены, потому что там, в поезде, я был один. Балаганным представлением казались все эти допросы. От сводок Совинформбюро несло жутью, холодом, кровью, отдельные люди тонули в бездне, куда устремлялись и миллионы. До незнакомца ли, вбившего в голову мою сведения о себе? Да и был ли он? На очередном допросе рассказал о происшествии в экспрессе. Следователь задумался. Отложил перо. Долго смотрел в угол. В молчании его читалось: «Этого еще не хватало… Посылай теперь запросы… А может, отвлекающий маневр?..» Глубоко вздохнул, решился, слово в слово записал. И будто забыл… Но через неделю стали уточнять и переспрашивать, и наконец в кабинет якобы случайно заглянул батальонный комиссар — губы потрескавшиеся, глаза воспаленные, ненормальные. Немигающий взгляд направлен был в переносье мое. Выслушав меня, комиссар посмотрел на следователя и кивнул так, словно подтверждал уже выработанное следователем мнение. Поднялся и ушел, не проронив ни слова. А следователь, гордый оказанным ему доверием, заулыбался и сказал: — Провокация то была, провокация… Тот человек погиб, это установлено. Допросы кончились. Я продолжал жить в гостинице «Москва». Сходил в военкомат, но оказалось, на всех наркоминделовцев — бронь. Потом стали привлекать к допросам немецких летчиков, сбитых под Москвой. В конце сентября включили в группу для заброски под Киев, задание сообщили только на аэродроме, и никакого задания выполнять не пришлось, летчики выбросили нас много севернее и прямо на охраняемую немцами дорогу. Уцелело семь человек, жили в лесу, рация отказала, трое раненых умерли тихо. Изредка нападали на немцев, пополняя котел солдатскими пайками, прихватывая оружие и патроны. За зиму совсем отощали, обовшивели, омерзели. Весной подались на юг. Однажды только расположились на привал — взрывы гранат и автоматные очереди. Кто нападал — неизвестно, и мало ли кто бродил в те месяцы и годы по лесам? Двое нас оставалось, я и сбежавший из плена красноармеец. Снег еще держался под деревьями, холодом несло от земли, но солнце припекало уже. Под вечер вышли к деревне, долго рассматривали ее. Передвигаться я уже не мог. Навалился спиной на ствол дерева, ковырялся руками в снегу, искал ягоды. «Я скоро», — пообещал красноармеец и потопал к деревне. Надолго застрял в крайнем доме. Показался на крыльце, в руках — кулек. По походке видно: сытый. Ему оставалось до меня метров тридцать, когда с крыльца выстрелил ему в спину полицай, и красноармеец уткнулся в снег. Кулек распался — и черные картофелины высыпались, черными точками в слепящую белизну. Я расплакался. Я плакал долго и неутешно, все вспоминая, как звали красноармейца. Ночью съел картофелины, подстрелил мотоциклиста, переоделся в немецкое, через десять километров — побрился, еще через двадцать — наелся и выспался. Чем гуще звучала вокруг меня вражеская речь, тем отчетливее вспоминался экспресс на Вену. В сумке нашлась карта, на карте — город, о котором говорил тот человек. Заляпанный весенней грязью, я мог сходить за любого, не только за того, чью солдатскую книжку предъявлял. Заночевав однажды в комендатуре полусожженного райцентра, я забрался в шкаф и набил сумку документами расстрелянных. Кое-что из них пришлось мне впору. В начале 30-х годов кто-то из дальновидных генштабистов стал загодя организовывать партизанское движение в Белоруссии и на Украине. Работу вскоре свернули, но архивы сохранились (с новыми адресами тех, кто соглашался на сотрудничество), и группу перед заброской с архивами познакомили. Один адрес я запомнил хорошо и решил этому адресу доверять, хотя сбоку была пометка о неполной благонадежности. Война перевернула все представления о благом и неблагом, я не верил пометке, не верил батальонному комиссару, конечно же, не верил я уже и следователю, провокатором считавшему того, кто просил у меня помощи в экспрессе. На четвертый день мотоциклетного марш-броска я прибыл в город, в котором тот человек намечал встречу с посланцем из Москвы. Мотоцикл полетел с моста в реку. Вполне лояльный — по документам — к немецкой власти вошел я в шумное предместье. Присмотрелся к дому, где жила не вполне лояльная ко всем властям старуха, преподавательница музыки. Постучался. Она одна обитала в этом доме. Временно одна: комендатура взяла на учет весь жилой фонд города. Муж умер перед самой войной. Дочь и зять (им принадлежал дом) сгинули, пропали, при немцах уже. Сын тоже пропал, еще в 40-м году, еще тогда, когда она жила под Минском, — пропал, но не сгинул, НКВД сообщило: антисоветская агитация, двенадцать лет. Но от слова, когда-то данного, старуха отступать не собиралась. Жить у нее можно. Кое-чем она поможет. Но не больше. 4 Он будет в форме офицера — так думал я о человеке, который назначил встречу. Он не будет ни танкистом, ни летчиком, — скорее всего, из хозяйственных служб вермахта. Для города, лежащего в глубоком тылу, это привычно и безопасно. Города он не знает, иначе не сказал бы: «У моста». Наверное, прочитал в каком-нибудь путеводителе, польском бедекере, насчет набережной, реки и моста через реку. И в других городах (Львове и Ровно) местом встречи выбирал общую для всех городов достопримечательность. И встречать его должен тот, кто знает его в лицо, потому что никаких опознавательных слов не указывал. О ходе войны человек этот догадывался, заранее знал, что и Ровно, и Львов, и этот город — все будут в тылу, позади линии фронта, под устойчивой немецкой властью. Догадывался и о том, что будут партизаны: рации не просил, надеялся, что связь с Москвой дадут ему люди из леса. Он, этот человек, осторожен: в каждом крупном городе — железнодорожный вокзал, но торчать на нем в ожидании он не осмелился. Видимо, только случай или крайняя нужда привела его на Ангальтский вокзал в Берлине. О многом я думал и многое додумывал. Почему человек этот, знающий Европу, не устремился на Балканы, во Францию, в южную часть ее, немцами не оккупированную? Настал день встречи, приближался и час. Старуха подчинилась беспрекословно, ушла в гости. Путаным маршрутом шел я к мосту, на всякий случай проверяя, чисто ли сзади Река текла, спокойная и рыбная. Два солдата на той стороне пытались бреднем загнать рыбу в промоину. Какие-то пташки беззаботно цвикали в кустах. Офицерская фуражка мелькнула справа, переместилась влево, исчезла Меня рассматривали, изучали. Он подошел сзади, спросил о рыбе в реке, и я узнал его по голосу. Глянул — он! И сразу пошел, предлагая жестом идти за мной, и шаги его, торопящиеся, нервные, подгоняли меня, заставляли идти кратчайшей дорогой. У калитки я задержался, чтобы обозначить дом, куда нужно зайти, и оставил ее открытой. Он ее закрыл, это я увидел уже из окна. Вошел, огляделся, прислушался, закурил. — Давно?.. — спросил он, и было непонятно, о каких сроках он говорит. Давно ли жду его? Спрашивал по-русски. — Месяц. Он выругался: — С ума там, что ли, посходили… Жду, жду, жду… Он снял фуражку, подошел к зеркалу. Пальцем коснулся подбородка. — А почему ты? — Война, сам понимаешь… — Рация, связь, адреса, люди — у тебя все с собой? — У меня ничего с собой…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!