Часть 2 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ее посадили между пани Гретхен и худой женщиной с морщинистым лицом, черными глазами и длинными темными волосами, заплетенными в косу. Ей сказали, что женщина с косой – акушерка, и она догадалась, что много лет назад та помогала пани Гретхен рожать дочек.
Людям за столом было весело, и они пели все громче.
Пани Гретхен ей что-то сказала, но она не поняла что?, поскольку было шумно, да и говорила пани Гретхен по-немецки.
– Что она говорит? – спросила у акушерки.
– Она говорит, что война – это ужасно, – вполголоса объяснила акушерка.
Пани Гретхен опять что-то сказала, чуть громче, и еще раз, и оказалось, что пани Гретхен повторяет одни и те же три или четыре слова: Krieg ist schrecklich, Krieg ist schrecklich, Krieg ist…
– Война – это ужасно, война – это ужасно, война… – переводила акушерка, хотя Тереса кивнула, что уже понимает.
Вот и все, что сказала пани Гретхен.
Тереса осталась у этих людей ночевать. Ее уложили под перину. Впервые в жизни она лежала под периной, ей было жарко, она открыла окно и увидела лес.
Выскочила из окна и побежала в лес.
В лесу она подумала: “Господи, что я вытворяю, мне тридцать лет, у меня пятилетний сын”, – повернула обратно, влезла через окно в комнату и до подбородка укрылась периной.
8.
Назавтра акушерка сказала, что умер пан Яцковский и что Тересе причитаются какие-то деньги.
Она впервые услышала фамилию Яцковский. Не спросила, кто он был и почему ей что-то от него причитается.
Акушерка пояснила, что это сбережения, которые пан Яцковский копил всю жизнь, их нашли у него под матрасом, и пусть она их себе возьмет.
– Это большие деньги, – переводила акушерка. – Гретхен говорит, что они принадлежат тебе.
– Не хочу никаких денег, – сказала она акушерке. – Пана Яцковского я не знаю. Попрощайтесь за меня с пани Гретхен.
9.
Про пана Яцковского известно немного. Он жил в деревне, бобылем, повесился, после его смерти под матрасом нашли большие деньги. Видимо, в связи с этой смертью пани Гретхен и пожаловала в Польшу.
Тереса не спросила у нее, как звали пана Яцковского. Не знает, чем он занимался при жизни и почему повесился. Не знает, почему пани Гретхен приехала на похороны. Не знает, где он похоронен. Не пробует докопаться, почему ей причитаются его деньги.
10.
Со смерти пана Яцковского прошло двенадцать лет. Пани Гретхен в их жизни больше не появлялась.
Вальтер, Тересин муж, говорит, что это она не со зла, а, наоборот, из деликатности. Чтобы не волновать, не бередить раны, не доводить до слез.
– А никто и не плакал, – поправляет его Тереса.
– Как никто? Мама не плакала?
– Нет. Спокойно поздоровалась, даже улыбалась…
– А ты? Неужели не заплакала? Нехорошо, – укоряет ее муж. – Неправильно. Надо знать, как себя вести в зависимости от ситуации. Появляется пропавшая мать, говорит Grüss Gott, значит, при встрече дочка должна всплакнуть.
– Я плачу, когда моя забугская мама поет виленские песни. “Пошла я на кладбище, к родимой на могилу, над нею залилася горючими слезами…”[5] – вот тут да, тут я заливаюсь слезами, но чтоб от Grüss Gott плакать?
11.
Вальтер говорит, что его жена впала в уныние: сидит и сокрушается. Потому что немка. Потому что не немка. Потому что…
– Одно очевидно, – говорит Вальтер. – Когда все уже из этой Польши уедут: поляки, немцы, евреи, литовцы… Когда останется пустыня, по которой ветер будет носить солому, обрывки газет и остатки духа коллективизма… Когда только два голоса прозвучат в пустоте – Ярузельского и Валенсы… “Есть тут кто?” – будут они кричать, потому что им захочется знать, остался ли кто-нибудь, кем можно управлять, и тогда отзовется тихонечко один-единственный голосок: “Я, я еще тут… Не закрывайте пока…” И это будет голос моей супруги, – заканчивает Вальтер.
12.
Семья Вальтера жила в Восточной Пруссии. Прадеды – в Крулевеце[6], деды и бабки, родители, тетки с детьми – в окрестностях Ольштына, в имении, на берегу Kosna Fluss – реки Косьна. Было еще Kosno Zee – озеро, но они жили над Fluss.
Первыми с берегов Косьны уехали три отцовские сестры, которых адмирал Дёниц[7] успел эвакуировать в Данию. Четвертая, младшая из сестер, Фрида с двухлетним сыном попала в Крулевец.
После теток уехал отец. Утопил в проруби винтовку, на последнем поезде добрался до Крулевеца и пошел искать Фриду. Новые жильцы ее квартиры сказали, что Фрида с сыном умерли от голода во время осады. Отец спросил, где их могила, и тут выяснилось, что могилы у Фриды нет, потому что другие голодные разрезали трупы на куски, сварили суп и съели. Это были не русские, – успел рассказать кому-то из родственников отец до того, как солдаты армии-победительницы привязали его к двум лошадям, которых погнали в разные стороны. – И не поляки… Тетю Фриду и ее сына сварили и съели местные немцы…
Потом началась депортация в Германию.
Потом – через тридцать лет после войны – в Германию уехал пан Липский, тот самый, благодаря которому мать Вальтера вычеркнули из списка депортируемых, потому что он, хоть и был довоенным солтысом, знал, как найти общий язык с новыми властями.
После пана Липского уехал сын пани Гловинской, их соседки, которая советовала маме Вальтера: “Ты, Хильдя, на польском молись, Матерь Божья по-немецки не понимает…”
После пана Гловинского уехал ксендз, который окрестил бабушку Вальтера, поскольку той во сне явился Бог. Высунулся из-за облака и с ней заговорил. “Mensch, – сказал, ибо, в отличие от Матери Божьей, немецкий язык знал: – человече. Будь, человече, католиком…” Бабушка рассказала про этот сон ксендзу Каминскому и умерла, скорее всего, от потрясения, а ксендз посмертно ее соборовал.
После ксендза Каминского уехала вторая бабушка, потому что отыскались отцовские сестры, эвакуированные адмиралом Дёницем. Семидесятилетняя бабушка поехала к своему семидесятишестилетнему мужу, которого не видела тридцать лет. Взяла с собой большущий чемодан с землей со своего огорода; в чистеньком немецком садике выполола розы, высыпала свою землю, посадила картофель и морковь и вздохнула с облегчением: “Наконец-то, бедненький, поешь нормального овощного супу…” Когда муж умер, бабушка насыпала над его могилой холмик, но оказалось, что на немецком кладбище все могилы должны быть плоскими. Администрация кладбища могилу разровняла, но бабушка пришла вечером с тачкой, с собственной землей – той самой, из огорода, – и снова насыпала холмик. Ночью могилу выровняли, а утром бабушка пришла со своей землей… Через пару недель администрация капитулировала, и с тех пор на современном немецком кладбище есть одна-единственная настоящая – потому что с холмиком – варминская могила.
После второй бабушки старший брат Вальтера Зигфрид сказал матери: “Ну, мама…” – и уехал.
После старшего брата уехала мать Вальтера. Соседка, пани Гловинская, та, что ей советовала: “Ты, Хильдя, на польском молись…”, и сотрудники школы, в которой мать, хотя уже вышла на пенсию, продолжала занимать служебную квартиру, говорили ей: “Небось в Германии этой вас не такая квартирка ждет… Ну так что, пани Хильдегарда?”
После матери никто больше не уехал. Хорста, младшего брата, хватил инсульт, а Вальтер должен был обеспечить связью ушедшего в подполье деятеля “Солидарности”, потому что как раз ввели военное положение.
Когда Хорсту стало хуже, Вальтер сказал деятелю: “Извините, но я вынужден на несколько дней выйти из игры…” – и поехал к брату, который лежал без сознания, подключенный к аппаратам. Врачам Вальтер сказал, что считает жизнь без мозга недостойной человека. Похоронив Хорста над рекой Косьна, он вернулся к своему подопечному, который, лишившись связного, его ждал.
Когда деятель вышел из подполья, Вальтер встал в очередь за кухней “Талия”. Он стоял перед мебельным магазином восемь недель, днем и ночью, в стужу и ненастье, а когда кто-нибудь из очереди, сломавшись, вознамеривался уйти, восклицал с возмущением: “Дезертировать? Лишить себя воспоминаний? Эти фанерные ящики, конечно, мигом рассыплются, но гордость за то, что мы выстояли, сохранится в веках!”
Словом, в жизни не блага важны и не быт. В жизни, как учил философ Генрик Эльценберг[8], к трудам которого Вальтер сразу же вернулся, обретя кухонный гарнитур “Талия”, самое важное – дух.
Эта из Гамбурга
1.
Жили они далеко отсюда. Обожали светские развлечения – танцевали весь карнавал[9], с первого дня до последнего. Любили лошадей и играли на скачках – разумеется, зная меру. Были хозяйственны и энергичны. Он занимался малярным ремеслом, со временем открыл собственную мастерскую, взял трех учеников. Простейшие работы, вроде покраски стен, поручал подмастерьям, а вывески писал сам, особенно когда в них было много букв. Буквы он обожал; его восхищала их форма. Часами мог рисовать затейливые контуры. Порой супруги горевали, что у них нет детей, но быстро утешались: у него была она, а у нее – он.
2.
Тридцатилетний рубеж они перешагнули перед самым началом войны.
С войной их образ жизни не изменился, разве что танцевать перестали, а в мастерской появились новые слова. Теперь им заказывали запретительные объявления. Вначале на польском: UWAGA, ZAKAZ WJAZDU! Потом на русском: ВНИМАНИЕ, ВЪЕЗД ЗАПРЕЩЕН! Потом на немецком: ACHTUNG, EINTRITT VERBOTEN!
Однажды, зимним вечером сорок третьего года, он вернулся домой с незнакомой женщиной.
– Она – еврейка, мы должны ей помочь.