Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 17 из 55 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Феня разродилась на третий день. Мальчишка был весь в нее: волосы темные, носик ровненький, с едва приметной горбинкой. Вот только разрез глаз — ходановский, да овал лица, особенно подбородок и лоб... — Адольф Григорьевич Ходан! — нарек Гришка-полицай сына. Ходан-старший, Филипп Авдеевич, никак не мог согласиться с таким именем. — Придумал собачью кличку: Адольф Гитлер, Адольф Ходан... Ишь, куда гнет, сволота. Каково же мальчишке жить с таким собачьим прозвищем? Миновал месяц после родов. На Фенюшкиных щеках появился румянец, исчезли тяжелые подглазины, губы вновь налились малиновым соком. Выйдет, бывало, на высокое ходановское крыльцо и тихо напевает крохе. Иван подсядет к ней и зачарованно слушает ласковую песенку. При виде застенчивого, неуклюжего в своей стеснительности парубка молодая женщина приветливо улыбнется и скороговоркой скажет сынишке: — Ой, кто к нам в гости пришел! Иванушка, ясный сокол, к нам в гости пожаловал. И опять запоет: Люли, люли-люленьки, Прилетели гуленьки... Ну что оно, дитя, понимает? Поди, человеческий голос от скрипа старых дверей отличать не может. А мать знай ему ласково нашептывает. Голосок у нее нежный. Иван не может им насытиться, налюбоваться. Заплакать бы и одновременно рассмеяться. Фенюшка, шамаханская царица, кроткая, добрая, ласковая, была для парнишки в те черные дни оккупации единственной его мечтой, его радостью и надеждой. Если бы судьба не поселила Фенюшку рядом с ним, через огороды, ее, такую чистую, надо было бы выдумать, взять из прочитанных книг, из ночных сновидений юноши, который мечтает о любви. Принесет Иван Фенюшке баночку лесной малины. Приготовит она из тех ягод сок. Напоит кроху, а потом, отвернувшись спиной к пареньку, достанет грудь, набухшую от молока, и сунет в беззубый ротик крохе. А мальчонка, кхекнув от нетерпения, прихватит сосок и зачмокает. Иван ничего, кроме Фениной спины, в такие минуты не видел, но пылкое воображение семнадцатилетнего паренька дорисовывало сладостную картину... Однажды Феня, обернувшись, перехватила его взгляд, вспыхнула и сказала дрогнувшим голосом: — Ванюша, сокол мой... Не смотри на меня такими глазами. Я заплачу от жалости к самой себе. — Зарделась, засмущалась и прошептала: — Ты хороший. Ты очень хороший, добрый. И я тебя тоже люблю. А он, обалдевший от счастья, которое несло ему неожиданное признание, смотрел на нее, очарованный ее красотой, ее нежностью и еще чем-то особым, чего и словами не выразишь, но очень волнующим. Закипела в нем кровь, вздулись на висках тугие жилы. Губы вмиг пересохли, потрескались. Увидела женщина, какое впечатление произвели на парнишку-соседа ее слова, и сама испугалась. Поспешила оправдаться: — Я тебя, Ванюша, как брата. Ну хочешь, поцелую в щечку? А он вдруг рассердился на нее за такое предательство, за измену самой себе, вскипел: — Целуй в щечку своего полицая! А я обойдусь! — И прочь с соседнего подворья. Но разве можно было долго сердиться на Феню? На следующее утро насобирал Иван в лесу сыроежек. Маленькие грибочки с гладкими шляпками. Ему бы, как всегда, в дверь войти, а он поставил плетенку на подоконник и постучал в раму. Появилась Феня. Какая она была в окне красивая! Хоть икону рисуй. Порозовели щеки, глаза источают бархатный свет. Манит рукой, мол, зайди в хату. По крыльцу-то — будто не на четыре ступеньки, а на четырехглавую гору взобрался. Зашел в хату. Смотрит на Феню, не знает, что сказать. А говорить надо. О грибах, конечно, о грибах, о чем же еще? Полянка маленькая. Даже не полянка это, а молодой соснячок. Шагов десять в ширину, шагов двадцать в длину. Иван один, наверно, знает это место. А ей нравятся сыроежки? Они очень вкусные. Вначале отварить, а потом поджарить на конопляном масле с луком. Во всем лесу других таких сыроежек нет. Рассказал и замолчал. Все слова куда-то исчезли. Забыл их начисто. А Феня — рядом. Смотрит на Ивана. О чем-то просят ее большие, черные глаза, а он — не понимает. И... подступил к ней. Взял ее лицо в свои горячие руки... ткнулся сухими от жара губами в ее малиновую щеку. Маленькая нежная рука побежала по его волосам. Фенины пальцы, казалось, при этом дрожали. Приятно и радостно было Ивану от того прикосновения. Феня прижала его голову к своему плечу. Это было самое счастливое мгновение в той хуторской жизни Ивана. «Вот так бы от счастья... умереть обоим... назло Гришке Ходану». Феня осторожно отстранила его от себя и со слезами на глазах прошептала: — Во мне, как и в тебе, — все кипит. Но боюсь я, Ванюша... Себя боюсь... За тебя боюсь. Взбредет что Грише в голову — не разубедишь. А сердца у него нету, души нету, — прикоснулась она ладошкой к своей груди. — Хутор сожжет, что ему стоит! Тебя изведет, меня не пощадит. — Она с опаской глянула на спящего сынишку, мирно посапывающего в качалке-гойдалке, которую соорудил ему дед-умелец.
— Наши здесь скоро будут, — ответил на все ее страхи Иван. Он хотел этим сказать: «Гришку-полицая не помилуют!» Она кивнула: «Знаю», но сказала совсем иное: — Все-таки отец он Сане. С легкой руки деда Филиппа Авдеевича, окрестившего внука Саней, близкие так и звали Адольфа Ходана. Феня горько заплакала. Сползла на пол, встала на колени перед качалкой, в которой посапывал не ведавший горя сынишка, опустила на него тонкие хрупкие руки. И тут Иван почувствовал, что на его плечи легла огромная ответственность: за Феню, за ее сына, за всех обездоленных и осиротевших по вине Гришки-полицая. А через неделю в Карповом хуторе появились наши. За несколько часов до этого радостного события с ходановского подворья умчалась тачанка. Было раннее утро. Смутным силуэтом в предутренней туманке мелькнули кони и люди. Иван обрадовался: Гришки нет. Значит, можно было Феню с сыном увести из хаты Ходанов. Но жило в парнишке предчувствие затаившейся на подворье Ходанов опасности. Последние дни вместе с Гришкой в хате ночевали и другие полицаи. «Все ли ушли? Не остался ли кто-нибудь?» Иван подобрался ползком к новому, в начале лета поставленному Гришкой штахетнику, разгородившему два подворья: Орачей и Ходанов. Прислушался. Там, за забором, жила угнетающая своей неизведанностью тишина. Набрал в пригоршню сухих комочков земли и давай кидать их в Фенино окно. Бросит из-за забора, подождет, притаившись, и снова бросит. Никто не отзывался на его сигналы. Перепрыгнул через штахетник. Двери, ведущие с крыльца в хату, были приоткрыты. — Кто есть дома? — осторожно спросил Иван. Ни звука в ответ. — Фи-и-липп А-авде-евич! Запищал ребенок. Иван бросился на звук голоса. — Феня! Не добежав до того места, где стояла ее кровать с качалкой для мальчонки, зацепился за что-то. Больно ударился о ножку тяжелой чугунной кровати, на которой жалобно попискивал Санька. — Фе-е-ня-я!.. Дополз до кровати и нащупал в изголовьи ребеночка, завернутого в одеяло. Поднялся на ноги. Взял Саньку. Прижал к груди. Всего обдало волной нежности: «Кроха ты моя!» В темной от закрытых ставней комнате был еще кто-то. «Феня!» — мелькнула догадка. Положил осторожно младенца на кровать. Привыкнув к темноте, начал кое-что различать. Ближе к порогу, на полу, лежал человек. (Это о него и споткнулся Иван). «Не Феня...» — понял он. — Филипп Авдеевич! — Засвети, — простонал старик. — Спички на столе пошарь. На фитильке коптилки заплясал трепетный огонек. — Это меня Гришкины дружки, — сказал старик, укутанный в веревки, словно кокон шелкопряда. — Вначале прикладом успокоили. За то, что не позволял забрать Феню, лишить малютку матери. Пропадет малец без материнского молока. Следующая встреча у Ивана с маленьким Ходаном произошла через семь лет и четыре месяца. Старший сержант-артиллерист возращался домой после двух войн: с гитлеровской Германией и императорской Японией. Он знал, что Фенюшка, которую тогда Гришка-полицай увез в тачанке в неведомые дали, сошла с ума, да так и не выздоровела. Семь лет таяла, как зажженная свеча с длинным чадящим фитилем, и угасла. Эти два события: возвращение домой демобилизованного и смерть Фени совпали по времени. Иван был уверен, что усопшая лежит в хате у них (так выходило по письмам матери), но хуторские толпились на ходановском подворье. Все правильно, это был ее дом, дом ее сына». Но Иван не мог отделаться от недоброго ощущения, что это прежде всего дом Гришки-полицая. Здесь он родился, здесь вырос. Здесь задумывал свои преступления. Мимо ходановского подворья Иван направился к себе. Перешагнул порог родного дома — к горлу подступил горький комок. Расчувствовался до слез. «Эх, старший сержант!» — упрекнул он себя. Но ведь только однажды возвращается солдат домой после двух войн. В хате тихо, тепло и уют. Пахнуло чем-то родным, давно знакомым.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!