Часть 32 из 57 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Невеста в тот день была на заводе; ну что ж, не будем углубляться… Не будем касаться той сферы, в которую нам без крайней нужды вторгаться не положено.
Есть протокол свидетельских показаний Кузьминичны — это документ посильнее, но тоже для бывалого, видавшего виды серьезной опасности не представляет. Тут уж не полстранички — побольше, и — соответственно — читает он подольше, повнимательней. Но лицо у него каменное — как вошел и до сих пор: камень гладкий, коричневатый, отшлифованный. Ну, думаю, сейчас нанесет мне сокрушительный удар. И тогда только мы и начнем нащупывать эти самые точки соприкосновения.
— Трепливая старуха, — говорит он, а камень по-прежнему гладок, без единой трещинки-морщинки.
— Хотите, — спрашиваю, — очную ставку?
Не хочет.
Вот точка соприкосновения: никакой он не опытный, не бывалый, не видавший виды. Связался с уголовниками, подцепили его на крючок. Старая история: когда настало время отчитываться перед самим собой, сочинил для себя легенду, в которой истинное перепуталось с ложным. Риск. Мнимая удаль. Романтика якобы. Хлебнул той романтики в колонии, и она, к счастью, дала хороший урок. Она его бывалым не сделала, хитроумием не наделила.
— Давно на нарах не валялся, — говорит. — И сортиры не чистил. Загордел. Надо было самому пол смыть.
Эмоции нашему брату, как известно, противопоказаны. Я уважаю план, график, расчет; жесткая логика решения трудной задачи увлекает меня, как и всякого на моем месте. Но иногда не могу удержаться, чтобы не пренебречь этой логикой, и словно подсказываю выигрышный ход своему условному противнику.
— А вы учитываете, — спрашиваю, — что кровь в вашей комнате, как бы сказать… недоказуема?
Камень, гладкий камень.
— То ваша забота.
— Возможно, это была не кровь?
Он ничуть не озадачен моими попытками помочь ему, — не принимает, видно, это за чистую монету.
— Кровь, — говорит.
Помощь моя ему не нужна? Не нуждается в подсказках?
— Если кровь, — говорю, — то сами понимаете… Необходимо разобраться.
Гладкий камень.
— Разбирайтесь.
— Без вас, что ли?
Его упорство в общем-то объяснимо. Если, конечно, сказал Кузьминичне правду. Он кивает на протокол:
— Подтверждаю.
Есть еще и такая уловка: подтверждать все, что всплыло на поверхность, — и отрицать, что лежит до поры на дне. Но я твержу: нет, не ловчила. Нет и нет.
Было, стало быть, так: приперся некто, девятнадцатого декабря, между восьмью и девятью (вот откуда памятливость! — а я что говорил?) и вышла ссора: старые счеты; не пили, ни-ни! — счеты по личному, сугубо, это касается двоих, да еще касается и третьего, скажем для точности: третьей; достаточно для протокола?
Достаточно. Записываю.
— Ну и слово за слово, — говорит.
— Он вас, а потом вы — его?
— Нет, — говорит. — Я его.
— Нож не фигурировал? Или что-нибудь вроде?
Олимпийское спокойствие. Не верится даже, что такого можно вывести из себя.
— Не держу, — отвечает. — С дипломом я. Окончил курс наук.
— Ну вот, — говорю. — С дипломом. И с характером. С выдержкой. Как же это вас угораздило? Кулак — не аргумент.
— В тихом болоте, — отвечает. — Да. Угораздило. Допекло.
— Чем можете доказать, что это была кровь?
Вопрос парадоксальный — последняя попытка расшевелить его и, если хотите, вывести из себя.
Смеется. Расшевелил-таки — и то слава богу.
— Шутка? — спрашивает.
— Шутка, — тоже смеюсь. — Но в каждой шутке… — У него привычка не договаривать, и я как бы перенимаю ее. — Некто — это кто-то? Или никто?
Опять он суров — гладкий, отшлифованный камень.
— Нежелательно, — говорит. — Сугубо личные счеты.
— А нужно. Необходимо. Не для предъявления обвинений, а чтобы их снять. Распроститься по-хорошему. И, пожалуй, извиниться перед вами.
— Понимаю, — невозмутим. — А извиняться — лишнее. У меня своя работа. И у вас своя. Севка Кирпичников. «Сельмаш». Инструментальный цех. Лично дружим. Потому и нежелательно. Лично дружим и будем дружить.
— Жив-здоров?
— Не могу ручаться. С пятницы не встречались.
Тоже полезный штрих: повестка Ярому была вручена в субботу.
— Подтвердит?
— Да вы что?
Не ложится это в протокол и с точки зрения сухой формалистики не нужно для протокола, но я не могу отказать себе в удовольствии записать дословно. Вопрос: подтвердит? Ответ: да вы что? Мне кажется, в этом ответе весь Ярый. Эмоции ни к чему, но я ему верю. Да в сущности, это не эмоции, — пускай скептики почитают протокол.
Он и уходит от меня точно таким же, как вошел. Выходит, как, должно быть, из цеха. Поработали. Кое-чего достигли. У заводского ОТК претензий нет. Все нормально. А что еще требуется от работящих людей?
А я вот не могу так, не умею: опять на моем рабочем градуснике нуль, но мне легко, свободно, приятно и хочется, чтобы ворвался кто-нибудь ко мне — Бурлака, на худой конец, и чтобы теребили меня: включайте радио, Райкина передают!
21
Он, разумеется, набрал себе собутыльников полный комплект, и тризну закатили они дьявольскую, но не у него, а в ресторане, так что остался без копейки, и даже бутылок порожних на сдачу в доме не было. Однако же клялся-божился, что сам был ни в одном глазу: нельзя, мол, напиваться. Заладил. Нельзя — ну и молчи, не труби об этом всему свету.
Я зашел к нему на другой день после похорон — прямо из редакции. У меня с собой была всего пятерка, — ее и отдал. «Есть мушкетеры, есть! — сказал он. — Сбегать?» — «Давай-ка, друг, без этого, — ответил я. — Тебе жрать нечего».
В квартире был кавардак. Я покосился на ту дверку, которая вела в туалетную; не подвержен мистическим страхам, а чертовы мурашки забегали по спине. Вот так и стоял тогда на пороге, с половичка не сходил, чтобы не наследить. Паркет тогда блестел. Зашаркали. Порядочно народу потопталось тут с того вечера. Или в тот самый вечер, когда это случилось.
Геннадий был странный нынче, блаженный. И трезв, и не с похмелья, а в глазах — мелковатых, глубоко посаженных, заплывших — маслянистый блеск. Он был возбужден, как вечный нищий, которому пятерка свалилась с неба. Не выпускал ее из рук, теребил, разглядывал и приговаривал при этом: «Есть мушкетеры, есть». И опять спросил: «Сбегать?»
Да, переломилась жизнь. Вот она — эта дверка.
Он заметил.
— Не будь дитем! — подхватил меня под руку, потащил, толкнул плечом эту дверку. Цепкий. На что уж я, а оторваться не удалось. — Не будь! Эх ты, силушка богатырская, привидений пугаешься! Нету ее! Смотри! Где она? Чисто! А было… Что тут творилось! — зажмурился он. — Можешь иметь представление? Да не можешь! Это, брат, перу неподсильно…
Мурашки мои сгинули. Была туалетная — то, что называют совмещенным санузлом, и больше ничего. Никакой мистики.
— У меня рука тяжелая, — сказал я. — Могу и врезать… Чтобы не посыпал рану солью!
Разъярившись вдруг, он отступил от меня, собрался, кажись, рвануть ворот рубахи, а был-то в свитере.
— Где рана? Где?
— А черт тебя знает.
— Железобетонный я, понял? Не мне в могиле сырой лежать, а ей! — Глаза у него были уже не маслянистые — сухо блестели. — Не я ее туда загнал. Сама! Что с Эдиком будет? Какая простирается дорога? Какие звезды мерцают? Надо ехать за ним, у тещи, у холеры, забирать. Инсультом разбита. А дальнейшие перспективы? Дальнейшее течение молодой неокрепшей жизни?
— Ты давай попроще, — сказал я. — Без этих твоих речей. В интернат устроим.
Он поник головой, растрогался:
— Есть мушкетеры! Есть! — И опять подхватил меня под руку. — Ну зайди. Посидим. Хотя бы так — на сухую. Чем тебя отблагодарить? — оглядел он комнату и даже приостановился, словно бы колеблясь в выборе, но так и не сделал его, потянул меня к столу. — Ранам нашим соль не страшна. С нами наша честь! — произнес он растроганно. — Не гангстеры! — И встрепенулся, спросил: — К следователю приглашали?
Я сказал, что приглашают — на завтра.