Часть 5 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Но там… Примерочная кабинка…
Только сейчас, словно узрев свое отражение в зеркале, Анна осознает, что она наделала. Не в силах сдержаться, она захлебывается горючими слезами стыда – плачет навзрыд.
Девушка-продавщица растеряна.
Она кричит, обращая свой истошный крик куда-то в глубину магазина:
– Марьиванна, Марьиванна! – и, не дождавшись ответа, напускается на охранника: – Не видишь, человеку плохо!
– Чо, скорую, што ли? – тот переспрашивает лениво.
– Дверь запри. Черт тебя! Стоит как пень.
Что было дальше, Анна запомнила смутно. Оттуда, из глубины магазина, выплыла какая-то женщина: в одной руке у нее аптечный пузырек, в другой – стакан, который она протягивает Анне:
– Вот. Одним глотком. (Анна покорно проглотила.) Наташа, Люда! Что ж вы, милые, стоите?..
Вслед за этим возникла занавеска, которую кто-то задернул за Анной. Потом – ее старая заношенная юбка (юбку на каждый день Анна снимает сама). Чьи-то умелые руки вдевают ее голову в ворот вышитого платья; чьи-то ловкие пальцы застегивают у нее на шее пуговку.
Поворачивают к зеркалу, и – «Господи, боже мой…» – если бывают на свете чудеса, вот оно: ему не мешают ни безвольно опущенные плечи, ни красноватые, натруженные, испорченные бытовыми химикатами руки (Анна спешит их спрятать, завести за спину). Платье (никто, даже мамочка не назовет это чудо из чудес платьем на каждый день) сидит на ней так, словно это не ткань, а ее собственная кожа, – Анна смотрит и думает: «Неужто это я?»
В ожидании Анны женщина-распорядительница поднимает с пола ее пестренькую, из китайского полиэстера блузку – двадцать лет назад, когда они с мужем, оба инженеры, в одночасье потеряли работу, она возила такие же из Китая; для нее, успешной, самостоятельной женщины, вдовы спившегося от тоски и безысходности мужа, этот жалкий кусочек ткани – русско-китайский иероглиф, означающий их тогдашнее общее отчаяние, ее решимость расшибиться в лепешку, но выкарабкаться. Запах пота, исходящий от этой убогой пестроты, поднимает со дна ее памяти разноголосую невнятицу чужеземной речи, клетчатые сумки, обернутые прозрачной пленкой, – картинки ее челночного прошлого. Держа жалкий ширпотреб на вытянутой руке двумя пальцами, она думает: «Неужто это была я?..»
Анна отрывает изумленный взгляд от зеркала, отдергивает занавеску. Выходит из кабинки.
– Ах, вы не представляете, как это платье вам идет, просто слов нет… Поверьте моему опыту. Будете жалеть, если вещь уйдет… – Приобняв клиентку за талию, женщина-распорядительница ведет ее к трудному решению (от которого, Анна думает, зависит перемена моей участи). – Дороговато, конечно…
Поймав на себе испытующий взгляд распорядительницы, Анна читает в нем сомнение в ее финансовой состоятельности. Это так горько и обидно, что, не взглянув на ярлычок, она перебивает свою обидчицу:
– Да что цена!
– Вот и я говорю: не дороже денег… Не мы для вещей, а они для нас. – Распорядительница деликатно подталкивает Анну к кассе. Нагнувшись, достает из-под прилавка синий фирменный пакет с золотыми буквами и осведомляется деловито: – Оплата по карте или за наличный расчет?
Разумеется, у Анны есть банковская карта, куда дважды в месяц ей приходит зарплата, а в двадцатых числах – пенсия. Другое дело, что расплачиваться картой мамочка не позволяет. Сколько раз пыталась объяснить: это же так удобно и безопасно, – ответ один: сними и спрячь. В железную коробочку, которую мамочка держит у себя под присмотром. Но пусть распорядительница не думает, что своим вопросом застала Анну врасплох. В глубине ее сумочки, в кармашке, есть еще один кусочек пластика, чьи волшебные свойства Анне известны со слов главного бухгалтера. Собственно, Виктория Францевна ей и посоветовала: «Мало ли что в жизни бывает. Откройте. Пусть лежит».
К счастью, мамочка понятия не имеет о тайных возможностях, которые банковская система предоставляет держателям кредитных карт. Единственное, что надо знать, помнить, как таблицу умножения, – четыре заветные цифры. Боясь опозориться, Анна повторяет их про себя.
Чарующее золото букв побуждает ее действовать смелее. Анна старательно нажимает на кнопки. Кассовый аппарат отвечает ей довольным урчанием, означающим, что ее судьба решена.
В подтверждение этого – неоспоримого, свершившегося – факта девушка-продавщица складывает в синий фирменный пакет старые Аннины тряпки – юбку и блузку – и, протянув пакет Анне, произносит заветные слова:
– Носите с удовольствием.
Анна пытается вспомнить, каким должен быть правильный ответ: что-то про дорогое удовольствие и Милан, – но в голове, точно в игровом автомате, крутятся четыре заветные цифры…
Опередив ее на полшага, охранник предупредительно открывает дверь.
Глядя вслед Анне, женщина-распорядительница бросает загадочную фразу: «Вот, девочки, чего только в жизни не бывает!» – и уходит обратно в подсобку, чтобы продолжить то, от чего ее оторвали: переклеивать ярлыки перед тотальной распродажей, которая у них в магазине начинается с завтрашнего дня.
Анна шла к метро, охваченная странным, несообразным с обыденным течением времени чувством – сродни тому, которое испытывала, когда ее, одну из первых в классе, приняли в пионеры; тогда, возвращаясь домой из школы, она нарочно расстегнула пальто, чтобы люди, идущие навстречу, смотрели и завидовали ее новенькому красному галстуку. Сейчас в роли галстука – роскошный фирменный пакет, который Анна нарочно держит на отлете. Равнодушие встречных пешеходов порождает тревожные мысли. Она думает: «Может быть, одного пакета мало?.. Надо что-то еще».
Тут ей на память приходят слова, которые любит повторять владелица парикмахерского салона: «Если голова не в порядке, что ни надень – всё насмарку».
И Анна догадывается: все дело в ее ужасной голове. Махнув рукой на свои дочерние обязанности («Ну что такого-то случится, если мамочка умоется не до, а после завтрака. Тем более по комнате-то ходит. Захочет, и до ванной дошаркает»), она устремляется в противоположную от дома сторону, чтобы воспользоваться преимуществами своей работы «на полставки». Не потом, а именно сейчас.
Во избежание лишних вопросов – а они наверняка бы возникли, явись она в зал в новом нарядном платье, – Анна, запершись в туалете для персонала, переодевается в свое старое (пока она натягивает юбку, ей слышится неприятный запах – мышиный, как на даче после зимы) и, добросовестно исполнив свои обязанности, обращается к суровой заместительнице, обосновав свою непредусмотренную трудовым договором просьбу юбилеем близкой родственницы (материной сестры, тети Тони), куда она якобы приглашена.
Заместительница удивилась, но к Анниной личной просьбе отнеслась по-доброму. Кликнула свободную мастерицу (вернее, практикантку, которую ее хозяйка намеревается взять на освободившуюся ставку, но пока что к ней присматривается) и приказала заняться «нашей сотрудницей»: «Вот и поглядим, на что вы, Светочка, способны».
На распоряжение начальства практикантка откликнулась охотно и с большим энтузиазмом (видно, наскучив работой на подхвате, решила воспользоваться заданием, чтобы показать себя с наилучшей стороны). И, взявшись за Аннину безобразную голову, колдовала над нею добрых два часа, сперва робея и поминутно переспрашивая: «Проборчик где будем делать?.. А челочку куда – направо?» (В ответ клиентка только улыбалась.) Но потом больше не приставала с вопросами, сказала: «Закройте глаза и не подсматривайте», – взяв ответственность за порученное дело на себя.
Когда Светлана, повернув ее лицом к зеркалу, объявила торжественно: «А теперь смотрите!» – и, любуясь делом своих рук, отступила на полшага, Анна едва не вскрикнула: на нее смотрела ее собственная фотография, которую сделали в ателье на Московском, куда она отвела маленького Павлика, – пятнадцать лет назад, а будто вчера; казалось, она даже слышит голос фотографа: «Уж поверьте, в чем в чем, а в лицах я понимаю. Вы красивы. Неброской русской красотой. Как пейзажи Левитана…»
Мать, поглядев на фотографию, фыркнула: «Тебе лишь бы деньги тратить». Анна попыталась возразить: «Фотограф сказал, красивая…» – и в ответ получила: «За деньги чего не скажешь! Кстати, я в твои годы выглядела моложе». Не желая вступать в пререкания, Анна промямлила: конечно, мамочка. Но мать все равно ушла с таким скорбным видом, будто это она, Анна, виновата в ее старости – сократила материн век…
И опять – как в свадебном магазине – начались ахи и охи, к которым присоединилась даже хозяйка: «Вот это я называю – работа! А, девочки? Хоть сейчас на всероссийский конкурс», – и, пригласив зардевшуюся практикантку в кабинет, немедленно взяла ее на постоянную работу – как начинающую, но подающую большие надежды мастерицу, которая своей несомненной одаренностью, уж не говоря об ответственности за порученное дело, напомнила ей, многоопытному мастеру, ее собственную юность, старые добрые времена.
Из кабинета девочка вышла ошарашенная – но разве бывает иначе, если человек о чем-то мечтает, относя исполнение своей мечты на отдаленное будущее, а оно вдруг, как по мановению волшебной палочки, становится настоящим; может быть, другие не поняли, но Анна еще как поняла.
Дождавшись, когда девочка, обслужив своего первого (в новом ее статусе) клиента, заглянет в дальнюю комнату, Анна сказала: «У тебя талант». «Не у меня, – девочка ответила серьезно. – Мы – парикмахерская династия… Меня мама учила. А курсы – это так, для корочки».
Зацепившись за слово «династия», Анна спросила: «Что – и бабушка?» – и по тому, как поплыли темные глаза, а потом – словно спугнутые зайцы – кинулись куда-то в сторону, поняла, что спрашивать не стоило.
Чтобы исправить невольную неловкость, она поспешила сменить тему:
– Хочешь, я кое-что тебе покажу? Закрой глаза и не подсматривай…
Девочка охотно согласилась, даже предложила:
– А давайте, я буду считать. Один, два… – (В который раз за этот долгий день Анна расстегивала постылую блузку.) – Восемнадцать, девятнадцать… – И, пока не услышала: «Можно», – успела досчитать до тридцати.
– Тридцать оди… – Темные глаза взвихрились, но вместо того чтобы ахнуть или охнуть (именно это от нее ожидалось), Светлана, оглядев Анну с ног до головы – вернее, от подола до шеи, восхищенно выдохнула: – Это же… из последней коллекции. – И потом, звенящим от волнения шепотом: – Что ли… украли?!
Ударив по барабанным перепонкам, звенящий шепот закатился за уши, где обычно бесчинствуют сверчки. К ним, шуршащим за ушами, Анна давно привыкла, но не к огульным же обвинениям. Чтобы раз и навсегда поставить зарвавшуюся девчонку на место, она, заглянув в темные глаза (в которых, кстати сказать, плавало отнюдь не осуждение), ответила веско:
– Не украла, а купила. – И, заметив, что в тихом омуте восхищения, словно горячие ключи, вскипают недоуменные бурунчики, потянулась к сумке: – Могу и чек показать.
Только поздним вечером, когда, запершись у себя в комнате, она разглядывала, не веря своим глазам, многочисленные покупки, которыми с девочкиной легкой руки завершился этот день (бурунчики в выразительных глазах мало-помалу улеглись, и девочка, наотрез отказавшись от каких бы то ни было доказательств: «Нет-нет, зачем же, я вам верю», – предложила помочь с обувью: «Тут недалеко. Магазин – чудо, мамина клиентка только в него и ходит», – а заодно и с косметикой; к счастью, волшебная банковская карта действовала безотказно), – словом, только сейчас, открыв коробку с новыми туфлями, которая по своей красоте могла посоперничать с темно-синим подарочным пакетом, а мягкая кожа туфель – с Анниной кожей (и, увы, одержать над нею верх), Анна поняла, что Светлана не хотела ее обидеть, виновато время: нынешнее, в отличие от советского, держится на чем угодно, кроме моральных принципов, – так Анна подумала. И вдруг вспомнила что-то, что ее насторожило, какая-то странность, которую она отметила, но, торопясь скрыть от домашних глаз свои беззаконные покупки, особого значения не придала.
Но сейчас, восстановив в памяти всю ускользнувшую из ее внимания цепочку: «Я пришла, сняла сапоги, нагнулась за тапочками…» – Анна поняла: голоса. Один мужской: глухой и надтреснутый – ей показалось, старческий. Другой женский – ей показалось, молодой. Мысль о том, что мать – одна, в ее отсутствие, – кого-то у себя принимает, поразила Анну до такой степени, что, забыв переодеться в домашний халатик, она направилась выяснять.
Каким бы коротким ни был этот путь, он успел вместить в себя ошеломляющую догадку. Анна остановилась перед дверью, боясь открыть и обнаружить – кого? – неужто тех самых призраков, с которыми мать, пока была в силах, разбиралась (до этой минуты они представлялись Анне размытыми силуэтами: так человеку со слабым зрением видятся люди, если он, близорукий, забыл надеть очки).
Страх боролся с любопытством. Победило любопытство. Анна коротко постучалась и приоткрыла дверь.
Картина, открывшаяся Анниным глазам, шла вразрез с ее нелепыми фантазиями: на диване с планшетом в руках сидел ее сын; мамочка дремала, утонув в глубоком кресле, уронив голову на грудь.
Испытав мимолетное облегчение, граничащее с разочарованием, Анна окинула беспокойным взглядом знакомые с детства вещи и убедилась, что за время ее недолгого отсутствия здесь ровным счетом ничего не изменилось: те же пыльные в дубовых рамах портреты; тот же огромный, в полстены, шифоньер; раздвижной обеденный стол (на Анниной памяти его ни разу не раздвигали); старинное бюро – инкрустированное, на резных львиных лапах (маленький Павлик называл его то печкой, то избушкой на курьих ножках); диван, обтянутый черной кожей, давным-давно растрескавшейся, – все так же пусто и аккуратно: никаких тебе целлофановых мешочков, коробочек и прочего мусора, которым иные старухи усеивают окружающие их поверхности, будь то стол, или тумбочка, или подоконник. Анна собралась было вернуться к себе, запереться на защелку и продолжить приятное общение с новыми незнакомыми вещами – как бы мамочка их ни называла, хоть вещами, хоть тряпками… Как вдруг заметила, что мамочка сжимает в руке обрывок простыни.
Недоумевая: «Пыль, что ли, вздумала вытирать?..» – Анна перевела взгляд на сына, намереваясь объяснить ему, что бабушка не в том состоянии, вернее, в том, в котором никакие ее просьбы не следует выполнять бездумно, тем более такие опасные – представь, какая может случиться беда, если бабушка, забыв о своем немощном возрасте, вздумает вскарабкаться на стул, чтобы дотянуться до портретов, ну и что мы будем делать, если бабушка не удержит равновесия, поскользнется и упадет?.. В потоке слов, которыми Анна должна урезонить безответственного, легкомысленного мальчишку мелькает – как голова одинокого пловца, уносимого волнами, – ее дочерняя обида: никогда мамочка не позволяла ей, родной дочери, вытирать пыль у себя в комнате; следя глазами за плывущей против течения обидой, Анна думает: сколько раз я пыталась отнять у нее тряпку…
Одинокий пловец, с которого она не сводит глаз, мелькнув в последний раз, исчезает в пасти водной стихии.
Забыв о том, как чутко мамочка дремлет, Анна спрашивает громко и раздраженно:
– Павлик, что здесь происходит?
– Где? – Сын сматывает длинный черный шнур, который тянется по полу от дивана к креслу.
– Здесь. – Нетерпеливым, скользящим взглядом Анна обводит старинные портреты, с которых мамочка, пока была в силах, ежедневно, изо дня в день стирала пыль: старика в старомодном сюртуке с замысловатым галстуком под горло; усача в военной форме (золотое шитье на воротнике, эполеты тускловатого, словно выцветшего золота); молодой женщины (Анна называет ее Незнакомкой), чью бледность подчеркивают пышные зеленые рукава.
– Ровным счетом ничего… – Сын с усмешкой косится на портреты. – Не веришь, спроси у них.
И хотя Анна отчетливо понимает, что это не всерьез – сын ее троллит, она чувствует мурашки, бегущие по коже. Такое с нею случается в церкви – когда, зная, что никакого бога на самом деле нет, она кожей чует Его присутствие.
Между тем ее мамочка проснулась. Но вместо того чтобы по обыкновению напуститься на дочь: мол, явилась не запылилась, орет над ухом, – она расплывается в беззубой улыбке:
– Ах, вы только гляньте, доктор! Это же моя Тонечка, сестричка-красавица! Сейчас, сейчас… все тебе соберу, у меня приготовлено, пакетик тебе, – она воркует, не сводя с дочери слепых, затянутых катарактой глаз.
Теряясь в этом длящемся безумии, Анна простирает к матери руки, будто пытается удержать ее в пространстве разума:
– Это я, мамочка… ну посмотри, посмотри же на меня…
Растерянный, чуть ли не детский лепет возымел действие. Согнав с лица незнакомую Анне заискивающую улыбку (словно спрятав ее под складками дряблой кожи), мать каркнула своим обычным голосом:
– Вижу. Ты. И – что?
И, не дав дочери опомниться, погнала ее вон из комнаты – даже от ужина отказалась: «Отвяжись со своим ужином». Кряхтя, высвободила себя из кресла (Анна дернулась – помочь, но мать досадливо отстранилась), дошаркала до кровати; сдавленно застонав, легла – пружины матраса ответили долгим, как эхо, стоном – и отвернулась лицом к стене.
Анна покорно удалилась – чтобы немедленно переговорить с сыном: выспросить, о чем это они с бабушкой беседовали, и понять причину, по какой мамочка, неся эту околесицу, не каркала, а источала беззубую радость.
Но наткнулась на запертую дверь. Оттуда, из-за двери, доносилась беспорядочная стрельба и ис-тошные крики: Слева, слева обходит! Гад, фашистская морда!
Стоило Анне рассердиться: «Я страдаю, мучаюсь, а ему хоть бы что», – как чей-то молодой голос выкрикнул: За Родину, за Сталина! – и все накрыло взрывом такой нечеловеческой силы, что Ан-на непроизвольно съежилась: словно там, за дверью, не дурацкая игра в танчики («Нет бы делом заняться, нашел себе забаву, играет…») – а живые мальчики-солдаты, идущие в последнюю в их короткой жизни атаку…