Часть 6 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
С другой стороны, Фред – это неинтересно. Всех этих Фредов нашей жизни узнаешь по тому, как они поступают и что выбирают. А вот Бетти – Бетти несут в себе тайну.
Полярности
Какая нежность и наслаждение
Быть человеком: вырвать у пространства
Оттаявший кусочек, где можно жить…
Маргарет Эвисон.
Новогодняя поэма
Он не видел ее неделю, и это было непривычно: он спросил, не болела ли она.
– Нет, – ответила она, – работала. – Она всегда говорила о работе четкими, по-военному отточенными фразами. За спиной у нее рюкзачок, а там – книжки, блокноты. Для Моррисона с его сумбурным сознанием, метанием от одного к другому – поднять, потрогать, положить на место – она была образцом решимости, которой так не хватало ему самому. Может, из-за этого ему никогда не хотелось прикоснуться к ней: ему нравились женщины если не глупее его самого, то, по крайней мере, ленивее. Безделье возбуждало его: невымытые тарелки у девушки в доме – приглашение к безделью и неге.
Они шли по коридору, вниз по лестнице, ее короткие чеканные шаги синкопой перемежались с медленной, вялой поступью Моррисона. Спустились на первый этаж. Запах соломы, экскрементов, формальдегида усилился – в подвале научного корпуса жила и размножалась колония лабораторных мышей. Увидев, что Луиза тоже идет к выходу и, скорее всего, отправляется домой, он предложил ее подвезти.
– Только если ты едешь в ту же сторону. – Она не принимала одолжений и дала это понять с самого начала. Когда он спросил, не хочет ли она сходить в кино, она ответила: «Только если сама плачу за билет». Будь Луиза выше его ростом, он бы ее побаивался.
Холодало, вялое красное солнце почти зашло. Луиза прыгала возле машины, чтобы не замерзнуть. Моррисон включил печку и открыл Луизе дверь. Голова ее торчала из громоздкой шубы, купленной в секонд-хэнде, – точно суслик выглядывает из норки. Разъезжая на машине, Моррисон повидал много сусликов, в основном мертвых, однажды сам одного сбил, тот буквально бросился под колеса. Машина тоже пострадала: когда Моррисон подъезжал к предместьям города – хотя, как потом выяснилось, ехал он уже по городу, – наполовину отвалился буфер, и начало барахлить зажигание. Он собрался выкинуть машину и передвигаться своим ходом, а потом понял, что это нереально.
Моррисон вырулил к выезду с территории университета, машина громыхала, будто на металлическом мосту. Шины покоробило от холода, мотор еле фурычил. Надо больше ездить, подумал Моррисон, машина совсем застоялась. Луиза говорила непомерно много и была чем-то взволнована. Двое студентов ужасно себя вели на занятиях, и тогда она сказала, чтоб они не приходили. «Это ваши головы, а не мои», – сказала она. И знала, что победила, они возьмутся за ум. Моррисон недолюбливал теории групповой динамики. То ли дело работать по старинке: преподавать свой предмет и не воспринимать студентов как людей. Его раздражало, когда какой-нибудь студент приползал к нему в кабинет, нервно и застенчиво бубня то об отце, то о проблемах на любовном фронте. Он ведь не рассказывает им про своего отца и про свои любовные проблемы и ожидает от них такой же сдержанности, а эти ребята, видимо, считают, что подобных откровений достаточно, чтобы получить отсрочку по курсовым. В начале учебного года один студент предложил рассаживаться кружком: к счастью, остальные предпочли сидеть рядами.
– Вот здесь останови, – сказала Луиза – он чуть не проехал. Машина с хрустом остановилась, уткнувшись буфером в коросту снежного заноса. В этом городе снег не убирали, зная, что оттепель не наступит. А снег шел и шел и ложился на землю, и его просто посыпали песком.
– Я все закончила. Можешь зайти посмотреть, – предложила она – нет, потребовала.
– Что закончила? – спросил он, думая о своем.
– Я же тебе говорила. Ремонт квартиры – я над этим и работала.
Блеклый дом: в послевоенные годы, в пору строительного бума и нехватки материалов такими двухэтажными коробками застраивали целые улицы. Фасад обложен серым гравием, и этот цвет казался Моррисону ущербным. В городе оставалось немного домов старой постройки, но и их скоро снесут, и здесь не останется приметного прошлого. Были и многоэтажные дома, или – еще хуже – дома низкие и длинные, как бараки, впритык, земля тут дорогая. Порой эти хлипкие строения – снег на крышах, и в окнах куцые бледные лица, что смотрят с подозрением, и на тротуарах игрушки, рассыпанные, словно мусор, – все это напоминало ему старые фотографии шахтерских поселков. Дома людей, которые не собирались оседать надолго.
Луиза жила в подвальном этаже. Зайдя в дом с тыла и завернув к лестнице вниз, переступая через ботинки и сапоги, расставленные на газете семьей с первого этажа, Моррисон живо, в кратком припадке паники, вдруг отчетливо вспомнил, как и сам подыскивал себе жилище, крышу над головой, свои четыре стены. Он вспомнил, как бродил от одного адреса к другому, сырые, словно контейнеры, подвальные комнаты, в спешке облицованные виниловой плиткой, дешевыми панелями, – владельцы, пользуясь нехваткой жилья и наплывом студентов, сдавали все подряд. Моррисон знал, что не выдержит зимы, погребенный в таком подвале или в многоквартирнике с застекленными подъездами и картонными перегородками. Неужели нет настоящих домов – славных, запоминающихся, для него? Наконец он нашел квартиру на втором этаже: дом отделан розовой крошкой, а не серой, грязь устрашающая, хозяйка сварливая, но он согласился тут же – чтобы можно было подойти к окну, распахнуть его и выглянуть на улицу.
Он не знал, чего ожидать от комнаты Луизы. Ему в голову не приходило, что Луиза где-то живет, хотя он неоднократно заезжал за ней и подбрасывал сюда после работы.
– Я вчера закончила с книжными полками, – сказала она и махнула рукой на конструкцию вдоль стены, цементные блоки и полированные доски. – Садись, я приготовлю какао. – Она прошла на кухню, не снимая шубы. Моррисон присел на вращающееся кресло, обтянутое кожзаменителем, и покрутился, оглядывая комнату, сравнивая с интерьером, который придумал себе сам, но так и не собрался обустроить.
Видно, она вложила сюда много труда, но в результате получилась не комната, а словно обрезки комнат, склеенных вместе. Он не понимал, откуда такое ощущение: то же смешение разных стилей, как в мотелях, куда он заезжал, – дешевая якобы современная мебель, на стенах – традиционные северные ландшафты в рамках. Но у Луизы был псевдовикторианский стол и эстампы Пикассо. Кровать притулилась в дальнем углу, за слегка отодвинутой крашеной холщовой занавеской, а на коврике стояли мохнатые голубые шлепанцы, которые поразили, почти шокировали его: это так на нее не похоже.
Луиза принесла какао и села на полу напротив Моррисона. Как обычно, они заговорили о городе, они все еще искали, где провести досуг, и, будучи оба людьми «восточными», считали, что город должен развлекать. Именно поэтому, а не по причине взаимной привязанности они столько времени проводили вместе – другие уже обзавелись семьями или жили тут долго и на все махнули рукой.
Репертуар в единственном кинотеатре менялся редко, и там показывали популярные комедии, это ли не смешно. В город приезжала опера, и они ходили на «Лючию»[5], местный хор и импортные звезды, слушалось очень неплохо, вполне. В антракте Моррисон разглядывал публику в фойе: некоторые дамы все еще носили остроносые туфли на шпильках, модные в начале шестидесятых. Напоминает картинки из путеводителей по России, шепнул он Луизе.
Однажды в воскресенье, еще до того как выпал снег, они экспромтом отправились кататься на машине: Луиза предложила поехать в зоопарк, в двадцати милях от города. Они миновали нефтяные вышки, потом за окном замелькали деревья; Моррисон чувствовал, что это неправильные деревья, что земля вокруг отстраняется, не пускает, должно быть что-то, кроме этой бурой монотонности, и все же какие-никакие, но деревья. А зоопарк был большим, животных держали в просторных вольерах, звери разгуливали там, и им даже было где спрятаться.
Луиза, хотя у нее не было машины, бывала здесь прежде (каким образом, Моррисон не спрашивал). Она водила его по зоопарку и рассказывала:
– Они выбирают животных, способных выжить зимой. Открыто круглый год. Звери даже не знают, что они в зоопарке. – Луиза показала на искусственную скалу для горных коз, сооруженную из цементных блоков. Моррисон не переносил животных крупнее и диче кошки, но здесь они были на расстоянии, пережить можно. В тот день Луиза немного рассказала о себе, о своем отъезде, но в основном рассказывала о работе. Она путешествовала по Европе и год проучилась в Англии.
– Почему ты здесь? – спросил он.
Она передернула плечами:
– Мне только здесь предложили заработок.
В общем-то он оказался тут по той же причине. А не потому, что уклонялся от армии – он уже не подходил по возрасту. Впрочем, тут все равно думали, что он уклонист, – так им легче было сносить его присутствие. Рынок труда в Штатах скуден: на поверку таким же он оказался и на «Востоке», как выражались местные. Но, если честно, дело было не только в деньгах или в его отвратительном положении на родине: Моррисону хотелось чего-то другого, какого-то приключения: ему казалось, он узнает что-то неожиданное. Моррисон думал, что окажется в предгорье, но если не считать лощины, где протекала коричневая речная жижа, город был сплошной равниной.
– Мне бы не хотелось, чтобы ты думал, будто это типичный канадский город, – говорила Луиза. – Видел бы ты Монреаль.
– А ты – типичная? – спросил он.
– Мы все нетипичные – или ты считаешь, мы тут все на одно лицо? – рассмеялась она. – Я – не типичная, я – всякая.
Она говорила, шуба соскользнула с ее плеч, а он снова подумал – не намек ли это, чтобы он подошел, что-то сделал, что-то сказал. Под одеждой и под кожей его царапало одиночество. Но со студентками не свяжешься. К тому же они такие непроницаемые, герметичные. Эти девушки, даже не самые толстые, напоминали ему ломти белой сбитой массы, как сало. Женщины-коллеги, те, что одинокие, гораздо старше него: в них была Луизина живость, только живость колкая, пронзительная.
Где-нибудь наверняка он встретит расслабленную девушку с обвислой неухоженной грудью – вещь, а не идею, замызганную и доступную. Ведь такие существуют, и он встречал их раньше, почти в прошлой жизни: но тогда он рвал с такими девушками. Сначала они были хороши, но даже самая плохонькая рано или поздно хотела того, на что он, по тогдашнему своему разумению, не был готов. Эти девушки хотели, чтоб он их любил, но ум его не решался на такое напряжение. Он чувствовал, что его сознание предназначено для чего-то иного, но не был уверен, для чего именно. Он занимался дегустацией, пробовал, с целью определится потом.
Луиза не походила на таких девушек: она никогда не предоставит своего тела просто так, даже на время, хоть и сидит теперь на сброшенной шубе, словно на коврике, в вельветовых брюках, подогнув одну ногу, и он видел сбоку, как вздувается ее мускулистая ляжка. Наверное, катается на лыжах или на коньках. Он представил свое долговязое тело в этих крепких объятиях до мороза по коже, представил свои глаза, которые потемнеют под шубой. Рано, подумал он и отгородился от нее чашкой с какао. Мне пока не нужно, я обойдусь.
Были выходные, и Моррисон по обыкновению красил квартиру.
– Обязательно нужно все перекрасить, – как бы невзначай сказал он хозяйке, когда поднялся осмотреть квартиру. Но он уже выдал свое нетерпение, и она его перехитрила: «Ну, не знаю, тут есть еще один парень, он сказал, что берется перекрасить сам…» Конечно же, Моррисон сказал, что перекрасит сам. То был уже третий слой краски.
Его представление о малярных работах основывалось на рекламках: чистенькие домохозяйки наносят краску одной рукой, на губах улыбка. Если бы все так просто. Краска брызгала на пол, на мебель, на волосы. Прежде чем взяться за работу, пришлось вынести груды мусора, оставленного несколькими поколениями прежних жильцов: детская одежда, старые фотографии, автомобильная камера, груда пустых бутылок из-под спиртного и (очень интересно) шелковый парашют. Неопрятность привлекала его только в женщинах – сам он не мог жить в грязи.
Одна стена в комнате была розовой, вторая зеленой, еще две – оранжевая и черная. Он перекрашивал все в белый цвет. Предыдущие жильцы были студенты из Нигерии: они оставили на двух стенах колдовские фрески: какое-то болото – черным по оранжевому, и розовая фигура на зеленой стене – то ли неудачно нарисованный младенец Иисус, то ли – возможно ли такое? – пенис с нимбом. Прежде всего Моррисон закрасил стены с рисунками, но все равно знал, что эти рисунки никуда не делись. Водя валиком по стене, он размышлял, каково было студентам-нигерийцам, когда ударил сорокаградусный мороз.
Хозяйка явно предпочитала студентов-иностранцев – наверное, потому, что они боялись жаловаться. И оскорбилась, когда Моррисон потребовал вставить в дверь замок. В подвале располагалось множество комнат-клетушек – Моррисон точно не знал, кто там живет. Вскоре после переезда в дверях появился кореец – он оптимистически улыбался. Он хотел переговорить о подоходном налоге.
– Простите, в другой раз, хорошо? – сказал Моррисон. – У меня много работы. – Кореец был, без сомнения, славный малый, но Моррисон не хотел иметь дела с незнакомыми людьми, и у него действительно было много работы. Он почувствовал себя мерзавцем, когда узнал, что кореец живет в подвальной клетушке с женой и ребенком. По осени семья часто сушила рыбу на улице, развешивая ее на бельевой веревке: рыбки болтались на ветру, словно пластиковые флажки на бензоколонках.
Моррисон красил потолок, изгибая шею: латексная краска стекала с валика на руку, и тут в дверь позвонили. Он почти обрадовался, что это кореец. По выходным ему не с кем было общаться. Но пришла Луиза.
– Привет, – удивленно сказал он.
– Решила к тебе заскочить, – сказала она. – Я больше не пользуюсь телефоном.
– Я тут крашу, – сказал он, отчасти оправдываясь: он сомневался, что хочет приглашать Луизу в дом. Что ей нужно?
– Тебе помочь? – спросила она, словно для нее большое удовольствие – водить валиком.
– Я как раз собирался на сегодня прерваться, – соврал он. Он знал, что у нее лучше получится с покраской.
Он заваривал чай на кухне, она сидела за столом и наблюдала.
– Я пришла поговорить о Блейке[6], – сказала она. – Мне нужно написать работу. – В отличие от него, она еще была аспиранткой.
– На какую тему? – спросил Моррисон без особого интереса. Он не специализировался на Блейке. Ранняя лирика еще куда ни шло, но пророчества наводили тоску, а экстравагантные письма, в которых поэт называл друзей ангелами света, а врагов поносил, Моррисон считал безвкусными.
– Каждый из нас должен разобрать по одному стихотворению из «Песен Опыта». Мне досталась «Песня няни». Они представления не имеют, чем занимаются, да и он тоже. Я пыталась до них достучаться, но они все такие самоуверенные, ничего не понимают. Сидят и ругают работы друг друга. Не представляя при этом, для чего существует поэзия. – Она даже не притронулась к чаю.
– А когда сдавать работу? – спросил он как можно нейтральнее.
– На следующей неделе. Но я не буду писать, по крайней мере так, как они хотят. Представлю им свое стихотворение. Говорит само за себя. Они прочитают и поймут, как Блейк работал с ритмом стиха. Стихотворение размножу. – Она умолкла, будто засомневалась. – Как ты думаешь, это правильно?
Моррисон подумал: что, если бы кто-то из его студентов выкинул такое. Он и не думал, что Луиза пишет стихи.
– А ты не посоветовалась с профессором?
– Я пытаюсь с ним поговорить, – сказала она. – Я пытаюсь ему помочь, но не могу до него достучаться. Если до них не дойдет, я буду знать, что они все – липа, и уйду. – Она крутила чашку на столе, губы ее дрожали.
Моррисон не знал, за кого тут заступаться, и не хотел, чтобы она расплакалась – придется тогда успокаивать, гладить или даже приобнять за плечи. Он пытался отогнать мгновенную картинку, вспыхнувшую в мозгу: вот он лежит на ней посреди кухни, и вся ее шуба перепачкана белой латексной краской. Не сегодня, требовал, умолял внутренний голос.
И как будто в ответ снизу загромыхал домашний орган, и высокий дребезжащий голос запел: «Трещину дала скала веков… Вот мое УКРЫЫЫТИЕ – и мой альков…» От этих звуков Луиза встрепенулась.
– Мне нужно идти, – сказала она. Поднялась и ушла – стремительно, как и появилась, рассеянно поблагодарив за чай, которого не пила.
Орган был «Хаммонд», он принадлежал тетке снизу, канадке. Когда ее муж и великовозрастный сын были дома, она на них кричала. А все остальное время пылесосила квартиру или подбирала на слух церковные гимны, наигрывая их двумя пальцами и распевая. Больше всего раздражал орган. Сначала Моррисон старался не обращать внимания, ставил оперные пластинки, перебивая орган своей музыкой. Наконец записал его на магнитофон. Когда теткина музыка становилась невыносимой, он приставлял колонки к вентиляционной решетке и включал магнитофон на полную громкость. Как будто участвует в ее концертах, как будто командует.
Именно это он проделывал теперь, представляя себе, как схлестываются его записи с тем, что она теперь играет: «Шепчет надежда» против его «Энни Лори», «Последняя роза лета» против его «В храм войди, что в диком лесу»[7]. Удивительно, с какой силой он ее ненавидит: он видел ее лишь однажды – она злобно смотрела на него, стоя меж двух омерзительных цветастых занавесок. Она смотрела, как он по снегу пробирается к гаражу. Ее муж должен расчищать дорожку, но не расчищает.