Часть 24 из 40 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фургон перекрашивать, ответил Лё Ков Бой. «Братья Кит» уже в прошлом. В желтый покрасят.
Из конторы мы попали в кладовку, а из кладовки – в другую комнату, пустую, темную, гулкую, где было достаточно прохладно и для хранения вина, и для пыток. От толчка Лё Ков Боя Мона Лиза распластался на бетонном полу, в свете единственной потолочной лампы – на этой минималистичной сцене хоть сейчас можно было ставить какую-нибудь авангардистскую драму вроде тех, что пишет Сэмюэл Беккет, который, кстати, и так садист, потому что обожает пытать зрителей. Я видел «Счастливые дни» и «В ожидании Годо» в постановке театрального факультета Оксидентал-колледжа и остался в полном замешательстве. Что там происходило? Ничего! Но если ничего, то почему я до сих пор не мог забыть эти пьесы?
Обернувшись, Ронин подмигнул мне и прошептал «мы его для тебя разогреем» и громко добавил: снимите с него капюшон.
Почему они всегда говорят «капюшон», хотя чаще всего это самый обычный мешок? И сколько я видел таких пленников с замотанными головами, которые слепо тыкались в разные стороны, или, как вот теперь, дрожа, лежали на полу? Заставив Мону Лизу раздеться, Ронин и Лё Ков Бой принялись за дело, пустив в ход и кулаки, и ноги, цепи и биты, а вместе с ними – и плохие стихи Лё Ков Боя, изредка прерываясь, чтобы перекусить и выпить пива. Мы с Боном стояли, привалившись к стене, сидели на корточках, потом на полу, курили и смотрели.
Знаешь, о чем я жалею? – спросил Бон.
О чем? – спросил я.
Что я не смогу проделать то же самое с человеком без лица.
У меня, человека с планом, на этот раз плана никакого не было. Я надел свои туфли от «Бруно Мальи» и принялся было обдумывать, как бы так спасти Мана и уберечь свою тайну от Бона, но от мыслей меня отвлекал Мона Лиза, который хрипел, стонал, дергался, крутился, умолял, орал и всхлипывал, пока Ронин и Лё Ков Бой матерились, глумились, смеялись, шутили, гоготали и снимали этапы своей работы на «Полароид». Когда Мона Лиза наконец потерял сознание и я снова услышал свои мысли, Лё Ков Бой вытер пот со лба, кровь с кулаков и сказал: ну все, теперь ты.
Что – я? – спросил я, хоть и знал что.
Вот ты больной ублюдок – он, смеясь, стукнул меня по руке. Что-то маловато энтузиазма. Пока что он весь твой. Хороший подарочек от Шефа, а? Он подумал, месть будет сладкой.
Я постарался выказать побольше энтузиазма, только я не любил сладкое и не то чтобы любил пытки, которые все обычно называли допросом с пристрастием и мало кто называл развлечением. Ну что, давайте развлекаться! Так Клод говорил всякий раз, когда приводили нового пленника. И поскольку я умел хорошо работать – и шпионом, и дознавателем, – я притворялся, что развлекаюсь, хотя ставки в моей игре тогда были очень высоки: мне нужно было выведать как можно больше тайн, причинив при этом пленнику как можно меньше боли. И мне казалось, я в этом преуспел – пока не очутился лицом к лицу с коммунистической шпионкой, такой же голой тогда, как Мона Лиза сейчас. Комната для допросов, где руки и прочие члены пыхтевших полицейских доставили ей массу развлечений, называлась «кинотеатром», и освещение там было такое же слепящее и такое же плохое, как здесь. Неужели дознаватели никогда не поймут, как важна подсветка для создания атмосферы?
Шеф говорил, ты профессионал, сказал Лё Ков Бой. А то мы прямо нет.
Ты не такой профессионал, как он, сказал Бон. Он служил в тайной полиции. Лучший дознаватель Особого отдела! В его голосе слышалась гордость – за нашу дружбу, за мои умения, за нашу миссию по уничтожению коммунистической угрозы, к которой теперь каким-то образом приплелась и его подработка гангстером. Но если Бон и гордился мной, то лишь потому, что не знал о допросе коммунистической шпионки и, разумеется, не знал обо мне того единственного, чего он никогда бы не смог простить: что я коммунист, точнее, что я был коммунистом. Хотя бывших коммунистов, наверное, не бывает – как и бывших католиков.
Я профессионал, сказал я. Я как врач.
Если ты врач, то на чем тогда специализируешься? – спросил Лё Ков Бой.
На проктологии, ответил я, и Лё Ков Бой, Ронин и Бон слегка поморщились, еще одно доказательство того, что как дознаватель я всегда знал, на что нажать, вот и теперь – ткнул риторическим пальцем им промеж нижних полушарий. А это значит, добавил я, что я предпочитаю работать без свидетелей.
Можешь не торопиться. Ронин разглядывал сломанный ноготь. Спешки нет. Но лучше бы ты успел ему отомстить до приезда Шефа.
А когда он приедет?
Лё Ков Бой пожал плечами. Когда захочет, тогда и приедет.
Вам что от него нужно? – спросил Бон, кивком указав на Мону Лизу.
Все. И ничего. Он нашего убил.
И всем было понятно, что Мона Лиза в конце концов должен умереть.
Меня оставили наедине с Моной Лизой – только один гном через час принес мне материалы для допроса, которые я затребовал: блок сигарет, бутылку виски, две бутылки воды (с газом и без) и продуктовую тележку Моны Лизы. Этого гнома звали Дылдой, потому что из всей семерки он был самым высоким, что в принципе было несложно. Ты хоть знаешь, в какую даль мне пришлось тащиться за этой бутылкой виски? – спросил он. Зачем профессионалу вообще сдалась бутылка виски?
Да что ты знаешь о работе профессионалов, отмахнулся я от него.
Убедившись, что больше меня никто не потревожит – за исключением моих призраков, – я предался двум своим любимым видам досуга, пьянству (№ 3) и чтению (№ 2). Углядев у вышибалы-эсхатолога «Кандида», я и себе купил карманный экземпляр. Я читал «Кандида» еще в лицее и уже тогда получил огромное удовольствие от его человеческой комедии – а теперь и того больше. Сказать по правде, мой губка-профессор накапал мне на лоб какой-никакой тепленькой мудрости, объявив однажды всему классу нечто, что оказалось правдой: смысл книги меняется, когда мы перечитываем ее в более позднем возрасте, жизнь помогает книге дозреть. Взять хотя бы вот этот язвительный пассаж, читая который я и морщился от неловкости, и похохатывал:
Хотела бы я знать, что хуже: быть похищенной и сто раз изнасилованной неграми-пиратами, лишиться половины зада, пройти сквозь строй у болгар, быть высеченным и повешенным во время аутодафе, быть разрезанным, грести на галерах – словом, испытать те несчастья, через которые все мы прошли, или прозябать здесь, ничего не делая?
– Это большой вопрос, – сказал Кандид[11].
Действительно большой! Но гораздо больше вольтеровского вопроса – хоть и не такой большой, как предположительно неутомимые негры-пираты в его воображении, – была проблема, которая иногда возникала у меня с ненавистью к французам. Они, конечно, были ублюдками-колонизаторами, но они же подарили нам вот такие вот слова, пусть даже эти слова и не предназначались для колонизированных ублюдков вроде меня, всего лишь наполовину француза и наполовину вьетнамца, простой математический пример, решение которого выходило нечеловеческим, слишком нечеловеческим.
Мона Лиза застонал. Он хоть и не совсем пришел в себя, но наконец очнулся и лежал на полу, мотая головой и пуская слюни, будто пациент, очнувшийся от наркоза на операционном столе. Я затащил его в угол, кое-как усадил. Он свернулся клубком, под полуприкрытыми веками подергивались узкие полоски белков.
Может, по стаканчику? Всякий раз, когда мне задавали этот вопрос, настроение у меня немного улучшалось. Я уселся рядом с ним на холодном полу и налил стакан виски. Или по два?
Я не пью, пробормотал он.
Непьющие люди меня всегда приводят в легкое замешательство, но я не стал его осуждать, пусть он и лишает себя одного из величайших изобретений человечества. Тогда я предложил ему воды, и на этот раз он согласился. Я придерживал его руку, пока он пил, потом предложил закурить, и он не отказался. Вода и курево немного привели его в чувство, и он раскрыл глаза пошире.
Ну что, доволен? – пробормотал он. Поймал меня.
Я уже давно ничем не был доволен. Видишь ли, я человек с двумя сознаниями…
Заткнись.
…и я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Есть у меня такой дар…
Заткнись.
…и если ты забыл, то я в самом буквальном смысле был на твоем месте. Но то, что ты со мной сделал, – все это со мной проделывали и раньше. И я тоже много чего делал с людьми, так что я знаю толк в развлечениях.
Заткнись.
Сейчас есть два тебя. Один сидит тут и говорит, чтобы я заткнулся. Другой – смотрит нашу с тобой маленькую пьеску откуда-то сверху. Чтобы отделить желток от белка, нужно разбить яйцо, и тебя разбили. Я говорю с желтком. А белая часть тебя висит под потолком, прозрачной эктоплазмой, склизкой, как сперма, субстанцией…
Заткнись.
Возможно, ты меня не понимаешь, но ты меня, конечно, понимаешь. Правда?
Да завязывай ты уже со мной, и все, пробормотал он.
Завязывай, гудел у него за спиной квинтет моих призраков, но я проигнорировал и его, и их. Сказал: я не собираюсь поступать с тобой так, как ты поступил со мной. Говоря это, я глядел на Мону Лизу, скорее всего, точно так же, как Мона Лиза в Лувре глядела на мир, с глубоким сочувствием к миллионам, толпами валившим посмотреть на нее. Если я долго глядел на человека, если я долго его слушал, то мог приложить его лицо к одному из своих лиц и наблюдать за миром его глазами. Когда я был шпионом, моей целью был сбор информации, которую вышестоящие чины затем использовали для того, чтобы дискредитировать моего информанта. Когда я был дознавателем и допрашивал пленных, не знавших, что втайне я на их стороне, цели у меня могли быть разные. Если удастся разговорить информанта, то, может, удастся уберечь его от пыток. Если удастся сделать так, чтобы информант перестал сопротивляться, то удастся и уберечь его от самого себя.
Что, так и будешь на меня смотреть? – пробормотал Мона Лиза. Скажи что-нибудь.
Но я только молча предложил ему еще воды и сигарет, эти два краеугольных кирпичика жизни. Мы выпили немного воды и выкурили много сигарет – это как раз самое верное соотношение, – когда наконец он сказал: думаешь, ты самый умный? Типа такой Тинтин? Доброхот? Так вот, срать я хотел на твоего Тинтина. Еще один колонизатор.
Неужели он только что оскорбил Тинтина, мальчика-репортера, сыщика-любителя, отважного героя? Я был его поклонником с самого лицея и поэтому оскорбился. Однако я сдержал обиду и перешел к более серьезному вопросу: я не колонизатор! Я такой же колонизованный, как и ты.
А ты был за французов или против французов?
Шеф верил, что я за французов, и поэтому, попавшись в собственную же ловушку, я ответил: за французов.
Он снова рассмеялся. Ну еще бы. У тебя отец был француз.
Я ненавижу своего отца, сказал я, и как же хорошо было произнести эту одну-единственную правдивую фразу, обглоданную как кость.
Мона Лиза штудировал меня взглядом, как студент штудирует учебник по матанализу, – с неохотой и некоторой долей отвращения. Отца нельзя ненавидеть, наконец сказал он. Даже если он гондон. Мы происходим из чрева матерей и гондонов отцов.
Он начал говорить, а настоящий дознаватель – если он не просто обычный палач – именно этого и хочет от своего информанта. Есть хочешь? – спросил я.
Голод возобладал над гордостью, он кивнул. Покопавшись в тележке, я отыскал ключи к его существованию: «Оранжина», банка «Нутеллы», салфетки, тертая морковь, картонка яиц и пакет круассанов фабричного изготовления – для этой страны это как-то уж совсем грустно или незаконно, а может, и то и другое. Были там и мягкие, стареющие бананы, я очистил один и протянул ему. Но по его рукам прошлись ногами Ронин с Лё Ков Боем, поэтому банан ухватить он не мог, и его пришлось держать мне. Он ел медленно. Один кусочек, два кусочка, вот и третий, и когда от банана осталась половина, из моих бездонных глубин всплыло наполовину переваренное воспоминание, которое я не жевал уж много лет, а то и десятилетий, – как мать кормит меня бананом на завтрак, а я сижу на табурете и читаю, книжка лежит у меня на коленях, а банан, который мать держит в руке, парит возле моей щеки. Мать читала по слогам и только вслух, но эта мать никогда не сомневалась, что я должен выучиться читать и читать все время. Чтение – это твое призвание, не раз говорила мне она. И я все читал, читал, читал и до этих самых пор так и не признался себе в том, что однажды сказала мне мать, когда я спросил ее, откуда берутся все эти книги, – из личной библиотеки моего отца.
Покончив со сливочной белой мякотью, Мона Лиза снова привалился к стене, оставив мне леопардовую шкурку банана, желтую в черных пятнах. Я отшвырнул скользкую шкурку в угол, потом скажу Дылде, чтобы убрал. А в Алжире выращивают бананы? – спросил я. Поддерживай разговор с информантом, помоги ему расслабиться, ведь беседа – лучший и самый надежный способ соблазнения.
Мона Лиза фыркнул и сказал: не знаю. Я и был-то в Алжире всего пару раз, когда был маленький и родителям казалось, будто я должен что-то про него узнать.
Раз уж ты там родился, сказал я.
Да не родился я там! Я здесь родился. Я француз… официально.
А неофициально?
В Алжире меня называют французом. А здесь иногда алжирцем. Иногда арабом. И если уж совсем повезет, то вонючим арабом.
Привет, вонючий араб. Я – больной ублюдок.
Он благодушно улыбнулся. Вообще-то ты le Chinois.
Ах вот как? А ты… тут я осекся. Мне стало стыдно, что я не знал ни одного алжирца, араба, мусульманина или североафриканца, до того как оказался в Париже. Прости, совершенно искренне сказал я. Но я не знаю ни одного расистского оскорбления про тебя.
Ни одного? Это что-то новенькое. Ладно… скажи bougnoule.
Как?
Ну давай! Bougnoule! Смелее!
Bougnoule!