Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 13 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Этого я не могу вспомнить. Только духота, тяжесть, ее духи. «С кем-нибудь другим вы так больше никогда не лежали? С Либби, например? Или с одной из ее предшественниц?» Господи, нет! И моя мать тут ни при чем. Ну хорошо. Да. Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что ее бегство от меня – от нас – кажется весьма значительным событием. Я не идиот, доктор Роуз. Я возвращаюсь домой из Австрии, моя мать исчезла, и больше я никогда ее не увижу, никогда не услышу ее голос, не прочитаю ни слова, написанного ее почерком и адресованного мне… Да-да, я знаю, что можно подумать. И в состоянии предположить, какие выводы я, ребенок, мог сделать из той ситуации: я виноват. Вероятно, в восемь или девять лет – сколько там мне было, когда она ушла, – я и делаю такой вывод, но я не помню, чтобы меня посещали подобные размышления, а в настоящее время я такого вывода не делаю. Она просто ушла. Все. Конец истории. «Что вы имеете в виду, говоря “конец истории”?» – спрашиваете вы. Буквально это и имею в виду. Мы о ней больше никогда не говорили. Или, по крайней мере, я никогда о ней не говорил. А если бабушка, дедушка и отец говорили, или Рафаэль, или Сара Джейн, или жилец Джеймс… «Он все еще был с вами, когда ваша мать ушла из семьи?» Да, был… Или нет? Нет. Должно быть, он уже съехал. Тогда с нами жил Кальвин, кажется. По-моему, я раньше говорил о Кальвине. О том, что жилец Кальвин искал номер телефона, когда у дедушки случился «эпизод» после ухода матери… Значит, к тому времени жилец Джеймс уже исчез… «Вы говорите “исчез”. Это слово предполагает секретность, – замечаете вы. – Была ли секретность в отъезде жильца Джеймса?» Секретность была во всем. Молчание и секретность. Такое у меня впечатление. Я захожу в комнату, и тут же наступает тишина, и я знаю, что они говорили о матери. А мне о ней говорить не разрешается. «Что будет, если вы заговорите о ней?» Не знаю, потому что я никогда не проверял этого. «Почему?» Потому что музыка – главное. У меня есть моя музыка. У меня по-прежнему есть моя музыка. У отца, у деда, у бабушки, у Сары Джейн и у Рафаэля. Даже у жильца Кальвина. У нас у всех есть моя музыка. «Это правило было установлено явным образом? Правило о том, что вы не должны спрашивать о своей матери? Или оно просто подразумевалось?» Наверное… Не знаю. Она не встречает нас, когда мы возвращаемся из Австрии. Ее нет, но вслух никто не признает этого факта. В доме не осталось и следа от тех лет, что она провела с нами. Кажется, что ее вообще не существовало. И никто не говорит ни слова. Взрослые не делают вида, будто она внезапно куда-то уехала. Они не делают вида, что она скоропостижно скончалась. Они не делают вида, что она сбежала с другим мужчиной. Они ведут себя так, будто ее никогда и не было. И жизнь продолжается. «Вы никогда не спрашивали, где она?» Должно быть, я знал, что это одна из тем, на которые мы просто не разговаривали. «Одна из тем? Были и другие?» Мне кажется, что я не скучал по ней. Я даже не помню, чтобы мне в какой-то момент ее недоставало. Ее облик почти стерся из моей памяти. Помню только, что у нее светлые волосы и что она покрывала их платком, как королева. Но должно быть, она так делала только в церкви. И вот что я еще помню: как мы ходили с ней в церковь. Она плачет. Плачет в церкви на утренней мессе в часовне при монастыре, где первые скамьи заполнили монахини. Они сидят по другую сторону алтарной перегородки, эти монашки, хотя это не столько перегородка, сколько невысокий заборчик, призванный отделять монахинь от остальных посетителей. Правда, на утренней службе нет посторонних. Только мать и я. Монахини в первых рядах, на скамьях, предназначенных только для них; они носят нормальную одежду, хотя и очень скромную и с крестами на груди, и только одна из них одета в старинное монашеское одеяние. Пока идет служба, мать стоит на коленях, в церкви она всегда стоит на коленях, уткнув лицо в ладони. И все время плачет. А я не знаю, что мне делать. «Почему она плачет?» – спрашиваете вы, как я и ожидал. Мне кажется, что она постоянно в слезах. И та монахиня, одетая по-особому, подходит к матери после причастия, но до окончания мессы и отводит нас обоих через дорогу в монастырь, где усаживает в какой-то комнатке. Они с матерью разговаривают. Они сидят в одном углу комнаты. Я – в другом углу, дальнем, мне дали книгу и велели сидеть там. Но мне не терпится вернуться домой, потому что Рафаэль задал мне упражнения и, если я сыграю их хорошо, он в качестве награды отведет меня на концерт в Фестивал-холле. Будет выступать Илья Калер. Ему еще нет и двадцати лет, но он уже получил Гран-при Генуэзского конкурса имени Паганини. Я хочу послушать, как он играет, потому что я собираюсь играть лучше, чем он. «Сколько вам лет?» – уточняете вы. Лет шесть, думаю. Не старше семи, это точно. И я хочу пойти домой. Поэтому я покидаю отведенный мне угол и подхожу к матери, дергаю ее за рукав со словами: «Мам, мне скучно», потому что я всегда так говорю, так я общаюсь. Не: «Мама, мне нужно заниматься музыкой», но: «Мне скучно, и твой долг как матери сделать так, чтобы мне не было скучно». Но сестра Сесилия – да, именно так ее зовут, я вспомнил ее имя! – отцепляет мои пальцы от материнского рукава и ведет меня обратно в угол со словами: «Ты будешь сидеть здесь, пока тебя не позовут, Гидеон, и больше никаких капризов». Я поражен, потому что никто не разговаривает со мной таким тоном. Я же гений, в конце концов. Я – если в данном случае возможно употребление превосходной степени – уникальнейший человек в моей вселенной. Наверное, только удивление оттого, что эта странная женщина отчитала меня столь неслыханным образом, удерживает меня на месте несколько минут. Сестра Сесилия и мать о чем-то беседуют на другом конце комнаты. Но потом я не выдерживаю и начинаю пинать книжную полку, чтобы развлечься, и пинаю все сильнее, пока с полки не сыплются книги, а вместе с ними – статуя Девы Марии. Она падает на линолеум и раскалывается на кусочки. Вскоре мы, моя мать и я, уходим из монастыря. В тот день я превосходно играю упражнения, заданные мне Рафаэлем. Он ведет меня на концерт, как и было обещано. Он договорился о том, чтобы меня познакомили с Ильей Калером, я принес с собой скрипку, и мы вместе играем. Калер великолепен, но я знаю, что превзойду его. Уже тогда я знаю это. «А что делает ваша мать?» – спрашиваете вы. Почти все время она проводит наверху. «Там ее спальня?» Нет. Нет. Там… там детская. «Значит, она все время проводит в детской? Почему?» И я знаю ответ. Я знаю его. Где он был все эти годы? Почему я вдруг вспомнил? Моя мать в комнате Сони. 8 сентября В моей памяти есть пробелы, доктор Роуз. Они похожи на холсты, на которых художник начал писать картины, но нанес лишь черную краску, а потом отставил их в сторону.
Соня – с одного из этих холстов. Я помню сам факт: была девочка Соня, и она была моей младшей сестрой. Она умерла совсем маленькой. Это я тоже помню. Так вот почему моя мать плакала на утренних мессах. И смерть Сони, вероятно, была еще одной темой, которые в нашем доме не обсуждались. Каждое упоминание об этой смерти ввергало бы мать в пучину ее ужасного горя, и мы желали уберечь ее от этого. Я стараюсь вызвать в памяти образ Сони, но у меня ничего не получается. Только черный холст. И когда я пытаюсь вспомнить какое-то праздничное событие, в котором она тоже принимала бы участие, – Рождество, например, или ежегодная поездка на такси с бабушкой в ресторан «Фонтан» в честь дня рождения, или что-нибудь другое, хоть что-нибудь… – ничего. Я даже не помню день, когда она умерла. И не помню ее похорон. Знаю лишь, что она умерла, потому что вдруг ее не стало. «Так же, как вдруг не стало вашей матери, Гидеон?» – задаете вы вопрос. Нет. Это отличается. Должно отличаться, потому что ощущения различны. А все, что я знаю наверняка, – это то, что она была моей сестрой, которая умерла в детстве. А потом ушла мать. Ушла ли она вскоре после того, как не стало Сони, или прошли месяцы или годы, не могу сказать. Но почему? Почему я не помню родную сестру? Что с ней случилось? От чего умирают дети: от рака, лейкемии, кистозного фиброза, скарлатины, гриппа, пневмонии… от чего еще? «Это второй ребенок, который умер», – замечаете вы. Что? Что вы имеете в виду? Какой второй ребенок? «Второй ребенок вашего отца, который умер в младенчестве, Гидеон. Вы рассказывали мне о Вирджинии…» Дети умирают, доктор Роуз. Это случается. Каждую неделю, каждый день. Дети болеют. А потом умирают. Глава 3 – Просто не представляю, как официантка тут справилась, а ты? – спросила мужа Фрэнсис Уэбберли. – Конечно, нас она вполне устраивает, наша кухня. Вряд ли нам пригодилась бы посудомоечная машина или микроволновка. Но рестораторы… Они же привыкли ко всем этим современным штучкам. Вот, наверное, удивилась бедная женщина, когда приехала и увидела, что мы живем практически в средневековье! Сидящий за столом Малькольм Уэбберли не ответил. Он слышал преувеличенно бодрые рассуждения жены, но его мысли были не здесь. Чтобы избежать необходимости участвовать в разговоре с кем бы то ни было, он решил начистить свою обувь. Он рассчитывал, что Фрэнсис, знавшая его уже более тридцати лет и осведомленная о его нелюбви делать два дела одновременно, увидит его за этим скромным занятием и оставит в покое. Он очень хотел, чтобы его оставили в покое. Хотел этого с того момента, как услышал голос Эрика Лича в телефонной трубке: «Мальк, извини за поздний звонок, но у меня для тебя новости», за которыми последовала история смерти Юджинии Дэвис. Ему нужно было побыть наедине с собой, чтобы разобраться в охвативших его чувствах. И хотя бессонная ночь рядом с похрапывающей женой предоставила ему несколько часов уединения, чтобы подумать над тем, какой эффект возымели на его жизнь слова «наезд и побег с места происшествия», он не сумел воспользоваться ими. Все, на что он был способен, – это вспоминать, какой он видел Юджинию Дэвис в последний раз, когда ветер с реки разметал ее белокурые волосы. Выходя из своего коттеджа, она всегда покрывала голову шарфом, но во время их прогулки шарф сбился, и, пока она снимала его, складывала и вновь повязывала на голове, ветер раскидал по ее плечам светлые локоны. Он тогда заторопился сказать: «Может, не нужно повязывать шарф? С солнцем в волосах ты выглядишь такой…» Какой? Красивой? Да нет, в те годы, что он знал ее, она не отличалась особенной красотой. Молодой? Они оба уже лет десять как перевалили через экватор жизни. Уэбберли решил, что на самом деле он хотел сказать, что выглядит она умиротворенной. Солнечный свет в растрепанных ветром волосах создал ореол над ее головой, напомнивший ему о серафимах, то есть о спокойствии. Но, еще не успев произнести это слово, он осознал, что никогда не видел Юджинию Дэвис умиротворенной. И даже в тот миг – несмотря на фокус с нимбом, созданным солнцем и ветром, – в душе ее не было покоя. Вновь размышляя над этим, Уэбберли тщательно размазывал крем по коже ботинка. Сквозь воспоминания до него донесся голос жены – она все еще что-то говорила ему: – …отлично справилась, надо сказать. Но слава богу, что было темно, когда бедняжка приехала, потому что неизвестно, как бы она смогла работать после лицезрения нашего сада. – Фрэнсис печально рассмеялась. – «Я все еще надеюсь, что когда-нибудь у нас будет пруд с лилиями», – сказала я леди Хильер на вчерашней вечеринке. А они с сэром Дэвидом, представляешь, планируют устроить джакузи в зимнем саду. Ты знал про это? Я сказала ей, что джакузи в зимнем саду – отличная идея для тех, кому нравятся подобные вещи, а лично для меня нет ничего лучше, чем небольшой пруд. «И когда-нибудь он обязательно будет у нас, – так я сказала ей. – Раз Малькольм сказал, что сделает, значит, сделает». Само собой, нам придется нанять кого-нибудь, чтобы выкосить сорняки и вывезти с участка ту старую газонокосилку, но уж про это я не стала говорить леди Хильер… «Своей сестре Лоре», – мысленно поправил ее Уэбберли. – …потому что она все равно не поняла бы, о чем я толкую. Она держит садовника еще с… уж и не помню, с какого года. Но когда у нас будут время и деньги, мы обязательно устроим в саду пруд, правда? – Вполне возможно, – ответил Уэбберли. Фрэнсис поднялась из-за стола в тесной кухоньке и подошла к окну, выходящему в сад. За последние десять лет она стояла возле этого окна так часто, что на линолеуме появилось вытертое пятно в форме двух отпечатков ног, а на подоконнике – отметины от пальцев, где она часами сжимала крашеное дерево. О чем она думала, стоя так час за часом, день за днем, гадал ее муж. Что она пыталась сделать – и не могла? Словно подслушав его мысли, Фрэнсис произнесла: – День сегодня солнечный. По радио обещали дождь после обеда, но, похоже, они ошиблись. Знаешь, пожалуй, я выйду и немного поработаю в саду. Уэбберли поднял голову. Фрэнсис, почувствовав на себе его взгляд, повернулась к нему от окна; одной рукой она все еще цеплялась за подоконник, а другой сжимала отворот халата. – Думаю, сегодня у меня получится, – сказала она. – Малькольм, я почти уверена в этом. Сколько раз она говорила эти слова? Сто раз? Тысячу? Уэбберли уже и не помнил. И всегда с той же смесью надежды и самообмана. Она собирается поработать в саду. Она прогуляется по магазинам после обеда. Она намерена дойти до Пребенд-гарденс и посидеть там на скамеечке. Или сводит Альфи на прогулку. Или даже зайдет в новую парикмахерскую, которую все так хвалят… Сколько добрых и честных намерений, сведенных на нет в последний момент, когда перед Фрэнсис неумолимо вставала дверь. И как бы она ни старалась (а она старалась, Бог свидетель, как она старалась), она не могла заставить свою правую руку хотя бы взяться за дверную ручку. Уэбберли проговорил: – Фрэнни… Она торопливо перебила его: – Вечеринка все изменила. Вчера пришло столько друзей… все так хорошо относятся к нам. Я чувствую себя как… как надо, вот как я себя чувствую. Появление Миранды спасло Уэбберли от необходимости отвечать. – А-а, вот вы где, – сказала она и, уронив на пол футляр с трубой и тяжелый рюкзак, подошла к плите, где растянулся на своем одеяле Альфи – помесь немецкой овчарки, который никак не мог прийти в себя после вчерашнего празднования.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!