Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 135 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Потерять?» Вы, доктор Роуз, никогда не пропускаете ни одного значимого слова. Да, и вот что я потерял: мою музыку, Бет, мать, детство и воспоминания, которые есть у всех людей, кроме меня. «И Соню, – продолжаете вы мой список, вопросительно глядя на меня. – Вы бы хотели вернуть ее, если бы могли, Гидеон?» «Да, конечно, – таков мой ответ. – Но другую Соню». И этот ответ заставляет меня остановиться. Он отражает мое раскаяние в том, что я забыл про нее. 3 октября, 18.00 Когда я снова смог нормально дышать, мы с Либби вернулись в библиотеку. Там нас уже ожидали пять пухлых папок, набитых вырезками двадцатилетней давности. Неровные края обтрепались, газетная бумага потемнела и отдавала плесенью. Либби отправилась на поиски свободного стула, чтобы сесть рядом со мной, а я положил перед собой первую папку и открыл ее. «Няня-убийца осуждена», – бросились мне в глаза крупные буквы. Манера озаглавливать газетные статьи не сильно изменилась за два десятка лет. Под заголовком помещалась фотография – фотография той, что убила мою сестру. Очевидно, снимок был сделан на довольно ранней стадии расследования, потому что на нем Катя Вольф была запечатлена не в зале суда и не где-то в тюрьме, а на Эрлс-Корт-роуд, она выходила из здания Кенсингтонского полицейского участка в компании с коренастым мужчиной в плохо сшитом костюме. Сразу за ней, частично скрытая дверью, маячила фигура человека, которого я не мог толком разглядеть, но тем не менее узнал, поскольку у меня за спиной было двадцать пять лет ежедневных занятий с ним: Рафаэль Робсон. Я отметил для себя присутствие двух этих мужчин, предположив, что коренастый тип в костюме – адвокат Кати Вольф, но все мое внимание было приковано к ней самой. Она очень изменилась с того дня, когда была сделана фотография в залитом солнце саду в нашем дворе. Конечно, на том снимке Катя позировала, а здесь ее сняли поспешно, в суматохе, которая всегда возникает между моментом, когда примечательный для новостей персонаж покидает некое здание, и моментом, когда он скрывается в автомобиле, чтобы умчаться прочь от любопытных глаз. И все-таки на этом снимке было видно, что известность, по крайней мере подобного рода, не шла на пользу Кате Вольф. Она выглядела худой и больной. На фотографии в саду она широко и открыто улыбалась в камеру, а здесь пыталась закрыть лицо рукой. Должно быть, фотограф подобрался к ней довольно близко, потому что качество снимка было удивительно высоким для газеты того времени. Камера запечатлела каждую черту лица Кати Вольф. Рот плотно сжат, губы превратились в едва заметную линию. Под глазами темнеют круги – следы напряжения и переживаний. Из-за потери веса крупные черты заострились и потеряли былую привлекательность. Руки торчат из рукавов, как палки, а там, где вырез блузки обнажает треугольник тела, ключицы выпирают, как край доски. Вот что я разглядел на том снимке, помимо присутствия Рафаэля за Катиной спиной и плохо одетого мужчины, поддерживающего немку под костлявый локоть. В статье говорилось, что судья Сент-Джон Уилкс приговорил Катю Вольф к пожизненному тюремному заключению и, что было очень необычно, рекомендовал Министерству внутренних дел проследить, чтобы она отсидела не менее двадцати лет. Корреспондент, который, по-видимому, присутствовал в зале суда, писал, что, услышав приговор, подсудимая вскочила и потребовала слова. Но ее желание заговорить именно в тот момент, после того как она пользовалась своим правом на молчание не только на всем протяжении судебного разбирательства, но и пока шло следствие, сильно отдавало паникой и намерением пойти на сделку с правосудием. Во всяком случае, было уже слишком поздно. «Мы знаем, что случилось, – провозгласил позднее старший адвокат Бертрам Крессуэлл-Уайт, выступая перед прессой. – Мы слышали это от полиции, мы слышали это от семьи, мы слышали это от судебных экспертов и от друзей самой мисс Вольф. Оказавшись в трудной для себя ситуации, желая излить гнев, накопившийся оттого, что она считала себя несправедливо обиженной, и получив возможность избавить мир от ребенка, который и так был болен, она осознанно и со злым умыслом против семьи Дэвис опустила Соню Дэвис под воду в ее же ванне и держала ее там, невзирая на жалкое сопротивление девочки, пока та не утонула. После чего мисс Вольф подняла тревогу. Вот что случилось. И это было доказано. В результате судья Уилкс вынес приговор в соответствии с законом. «Отец, ее посадили на двадцать лет». Да. Да. Вот что сказал папа дедушке, заходя в комнату, где мы – дедушка, бабушка и я – ждали новостей. Я помню. Мы в гостиной, сидим на диване в ряд, я в середине. Моя мать тоже там, и она плачет. Плачет как всегда, и мне кажется, что плакала она не только после смерти Сони, но и после ее рождения тоже. Рождение ребенка обычно воспринимается всеми как повод для радости, но для нашей семьи Сонино рождение не стало счастьем. Я начинаю понимать это, когда откладываю первую вырезку в сторону и принимаюсь за вторую – продолжение первой, как оказалось. На этом втором листе я вижу фотографию жертвы, и не только: к своему огромному стыду, я вижу то, что забыл или намеренно стер из памяти на двадцать с лишним лет. То, что я забыл, Либби заметила первым делом, о чем тут же и заявила, когда уселась рядом, притащив откуда-то второй стул. Разумеется, она не знала, что на снимке изображена моя сестра, поскольку я не объяснял ей, зачем мы вообще пришли в здание «Пресс ассосиэйшн». Она слышала, как я просил принести мне статьи о суде над Катей Вольф, но больше ничего. Итак, Либби подсела к столу и со словами «Ну что тут у тебя?» потянулась за статьей, лежащей передо мной. А когда увидела, то сказала: «О-о. У нее ведь синдром Дауна, верно? Кто это?» «Моя сестра». «Да ты что? Но ты никогда не говорил… – Она оторвалась от вырезки и перевела взгляд на меня. Дальше она говорила медленно, то ли подбирая слова, то ли не зная, как далеко заходить в своих выводах. – Ты… стыдился ее? Или что-то еще? В смысле… Ну и что? Ничего такого. В смысле, синдром Дауна». «Или что-то еще, – ответил я. – Я чувствовал “что-то еще”. Что-то презренное. Плохое». «Так в чем дело?» «Дело в том, что я ничего этого не помнил. Ничего. – Я указал на папки с вырезками. – Не помнил ни слова, ни факта. Мне было восемь лет, кто-то утопил мою сестру…» «Утопил?!» Я схватил ее за руку, чтобы она замолчала. Мне совсем не хотелось, чтобы персонал библиотеки узнал, кто я такой. Поверьте, мой стыд был велик и без того, чтобы еще выставлять его напоказ. «Читай, – сказал я Либби без дальнейших объяснений. – Сама читай. Я забыл про нее, Либби, я совершенно не помнил о том, что она существовала». «Почему?» – спросила она. Потому что не хотел помнить. 3 октября, 22.30 Я ожидаю, что вы броситесь на мое последнее признание с триумфом воина-победителя, доктор Роуз, но вы ничего не говорите. Вы просто наблюдаете за мной, и хотя вы приучили свое лицо не выдавать ваших чувств, но вы не властны над светом, который возникает в ваших темных глазах. Я вижу его сейчас – вот она, эта искорка, – и он говорит мне, что вы хотите, чтобы я услышал произнесенные мною только что слова. Я не помнил свою сестру потому, что не хотел ее помнить. Должно быть, так и есть. Мы не хотим помнить – и тогда мы забываем. Только иногда нам просто не нужно помнить. А иногда нам велят забыть. Хотя есть тут один момент, которого я не понимаю. В доме на Кенсингтон-сквер мы ни единым словом не признавали существование дедушкиных «эпизодов», однако я отчетливо их помню. Тогда почему я помню их, но не помню сестру? «Фигура дедушки в вашей жизни имеет гораздо большее значение, чем сестра, – говорите вы мне, – и связано это с вашей музыкой. Чтобы подавить воспоминания о нем, как вы, по-видимому, подавили воспоминания о Соне…»
Подавил? Зачем мне подавлять воспоминания о ней? Или вы согласны с тем, что я не хотел помнить свою сестру, доктор Роуз? «Подавление – это неосознанное действие, Гидеон, – объясняете вы своим тихим, сочувственным и спокойным голосом. – Оно связано с эмоциональным, психологическим или физическим состоянием, с которым человек не в силах справиться. Например, когда мы в детстве становимся свидетелями чего-то пугающего или непонятного – хорошей иллюстрацией может служить сексуальный контакт между родителями, – то мы стремимся выбросить увиденное из нашего сознания, поскольку в том возрасте еще не обладаем инструментами для его обработки, не в силах объяснить его и ассимилировать. Даже люди зрелого возраста, перенесшие ужасную катастрофу, обычно не помнят саму катастрофу – просто потому, что она была слишком ужасна. Мы не принимаем осознанного решения избавиться от нежелательного воспоминания. Мы просто делаем это. Подавляя подобные воспоминания, мы защищаем себя. Так наш мозг защищается от того, с чем не готов иметь дело». Тогда от чего защищается мой мозг, доктор Роуз? Что в моей сестре так меня пугает? Хотя я ведь вспомнил Соню, правильно? Когда я писал о матери, я вспомнил и ее. Только заблокировал одну подробность. Пока я не увидел снимок, я не знал, что у нее был синдром Дауна. Значит, тот факт, что она была дауном, играет важную роль во всем этом? Да, наверное, так, потому что сам я про него не смог вспомнить. Не смог раскопать в своей памяти. Ничто не вело меня к нему. «Вы не могли вспомнить и ее няню, Катю Вольф», – подсказываете вы. Выходит, что синдром Дауна и Катя Вольф каким-то образом связаны между собой, доктор Роуз? Да, должно быть, так и есть. 5 октября Увидев фотографию сестры и услышав, как Либби произносит вслух то, чего сам я сказать не в силах, я понял, что не могу больше оставаться в библиотеке. Я хотел побыть там еще. Передо мной лежали пять папок, подробно разъясняющих, что случилось с моей семьей двадцать лет назад. Вне всяких сомнений, в этих папках я бы нашел имена всех, кто играл более-менее значительную роль в тех событиях и кто был вовлечен в ход следствия и судебный процесс, за ним последовавший. Но, один раз взглянув на лицо сестры, я больше не мог читать. Потому что перед моими глазами стояла картина: Соня под водой, ее крупная круглая голова поворачивается из стороны в сторону, и ее глаза (даже на газетном снимке было видно, что она родилась неполноценной) смотрят, смотрят, безотрывно смотрят, потому что не могут не смотреть на убийцу. Это кто-то, кому она доверяет, кого любит, от кого зависит и в ком нуждается, и этот человек удерживает ее под водой, а она не понимает. Ей всего два года, и даже если бы она была нормальным ребенком, все равно не поняла бы, что происходит. Но она не нормальна. Она родилась ненормальной. И за те два недолгих года, что составили всю ее жизнь, ничто не было нормальным. Отклонение в развитии. Это неизбежно ведет к кризисам. Вон оно, доктор Роуз. С моей сестрой мы жили от одного кризиса до другого. Мать плачет на утренней мессе, и сестра Сесилия знает, что требуется помощь. Моя мать нуждается в помощи не только потому, что ей трудно примириться с фактом рождения ребенка, который не такой, как все: несовершенный, необычный, странный, назовите как угодно, – но еще и потому, что она не знает, как ухаживать за этим ребенком в повседневной жизни. И потому, что, невзирая на одного гениального ребенка в семье и на второго – инвалида с рождения, жизнь должна продолжаться, то есть бабушка должна присматривать за дедушкой, папа должен ходить на свои две работы, как раньше, и мать, если я буду продолжать заниматься музыкой, тоже должна работать. Самое первое, что приходит на ум при мысли о возможном сокращении расходов, – это отказ от игры на скрипке и всего, что с ней связано: освобождение Рафаэля Робсона от его обязанностей, увольнение Сары Джейн Беккет и устройство меня в обычную школу. Эти простые и быстрые меры высвободили бы огромные средства, мать смогла бы сидеть дома с Соней, ухаживать за ней во время постоянных проблем со здоровьем. Но подобная перемена в образе жизни семьи немыслима для всех ее членов, потому что уже в шесть с половиной лет я дал свой первый публичный концерт и лишить мир моего музыкального таланта кажется актом вопиющей мелочности и себялюбия. Тем не менее такая возможность рассматривалась и моими родителями, и родителями моего папы. Да. Теперь я вспомнил. Мать и папа разговаривают о чем-то в гостиной, к ним присоединяется мой громогласный дедушка. «Мальчик гениален, разрази меня гром!» – провозглашает он на весь дом. И бабушка тоже там, потому что я слышу ее тревожное: «Джек, Джек!» – и вижу, как она семенит к проигрывателю и ставит Паганини для успокоения дикой твари, живущей прямо под фланелевой рубашкой деда. «Он уже дает концерты, проклятье! – гремит дедушка. – Скрипку у него вы заберете только через мой труп. Хотя бы раз в жизни, хотя бы один-единственный раз, Дик, прими верное решение, прошу тебя!» В этой дискуссии не участвуют ни Рафаэль, ни Сара Джейн. Их будущее висит на волоске, полностью завися от моего будущего, но права голоса они, как и я, не имеют. Тот спор ведется почти ежедневно и по нескольку часов как раз в тот период, когда мать оправляется после родов; и к этому спору и проблемам со здоровьем матери прибавляются бесконечные кризисы, обрушивающиеся на новорожденную Соню. «Малышку везут к врачу… в больницу… в отделение первой помощи». Нас окружает неистребимый запах напряжения, тревоги, страха, которого раньше в доме я не припомню. Нервы у всех натянуты до предела, и все думают об одном: какая беда нагрянет следом? Кризисы. Дома почти все время пусто – все часто и надолго куда-то уходят. Остаемся только я и Рафаэль. Или я и Сара Джейн. Все остальные с Соней. «Почему? – спрашиваете вы. – Какие кризисы были у Сони?» Я помню только эту фразу: «Он сказал, что встретит нас в больнице. Гидеон, иди в свою комнату». А еще помню слабый звук Сониного плача, но вскоре он совсем пропадает, когда ее выносят из дома в ночь и за ней закрывается дверь. Я иду не к себе в комнату, а в Сонину детскую, в которой забыли погасить свет. Рядом с ее кроваткой находится какой-то странный механизм, и я вижу петли, которыми ее обвязывают, когда она спит. У стены стоит комод, а наверху – лампа с вращающимся абажуром, та самая лампа, что вращалась надо мной, когда я лежал в этой же кроватке. Я вижу вмятины в поручнях, оставленные моими зубами, я вижу переводную картинку с Ноевым ковчегом, на которую любил смотреть в детстве. И я забираюсь в кровать, хотя мне уже скоро семь лет, и сворачиваюсь там клубочком в ожидании того, что случится. «Что же случится?» Через какое-то время взрослые возвращаются, как всегда с лекарствами, с именем врача, которого им надо увидеть утром, с рецептами или новейшей диетой, которую нужно будет ввести для Сони. Иногда с ними возвращается и Соня. А иногда ее оставляют в больнице. Вот почему моя мать плачет на утренних службах в церкви. И вот о чем говорят они с сестрой Сесилией в тот день, когда нас провели внутрь монастыря, а я уронил книги и разбил статую Девы Марии. В основном говорит монахиня, что-то негромко бормочет, наверное, утешает мою мать, которая чувствует… что? Вину за то, что родила ребенка, страдающего неизлечимой болезнью; беспокойство, потому что вопрос «Какая беда нагрянет следом?» не покидает наш дом; гнев на несправедливость жизни и элементарную усталость от необходимости со всем этим справляться. На этой плодородной бурной почве и взросла идея нанять сиделку для Сони, няню. Няня стала бы решением многих вопросов. Так появляется Катя Вольф. Однако оказывается, что она не имеет опыта работы с маленькими детьми. Она не заканчивала специальных курсов или даже колледжа, не имела диплома няни или медсестры. Но она образованна, горит желанием быть полезной, у нее доброе сердце, она благодарна за то, что ее наняли, и – нельзя не упомянуть об этом – она нам по средствам. Она любит детей, и ей нужна работа. А семье Дэвисов нужна помощь. 6 октября В тот же вечер я поехал к папе. Если у кого-то и есть ключ к моей памяти, то только у него. Я нашел его в квартире Джил в Шепердс-Буше, а точнее, на крыльце перед домом. Они – отец и Джил – были погружены в один из тех вежливых, но горячих споров, которые случаются у влюбленных пар, когда разумные и обоснованные желания партнеров вступают в конфликт. Спор, которому я стал свидетелем, разразился из-за того, что находящаяся на поздней стадии беременности Джил собиралась сама сесть за руль. Папа говорил: «Это опасно и безответственно с твоей стороны. К тому же твоя машина – настоящая развалюха. Давай я вызову тебе такси. Ради бога, я сам тебя отвезу». А Джил отвечала: «Прошу тебя, не обращайся со мной как с хрустальной вазой. Когда ты так себя ведешь, я начинаю задыхаться». Она развернулась и собралась войти в дом, но папа взял ее за руку. Он сказал: «Дорогая, пожалуйста», и я видел по его глазам, как он за нее волнуется. Я понимал его. Моему отцу не везло с детьми. Вирджиния мертва. Соня мертва. Двое из трех его отпрысков не выжили – с таким соотношением трудно быть спокойным. Джил, должен признать, тоже разглядела его тревогу. Она сказала более спокойно: «Ты ведешь себя глупо», но, думаю, в глубине души она ценила заботу отца о ее благополучии. А потом она заметила меня, стоящего на тротуаре и не знающего, как поступить: тихонько уйти восвояси или пойти к ним с сердечным приветствием, изображая добродушие, которого не чувствовал. Она воскликнула: «Привет! Милый, пришел Гидеон». Папа повернулся и отпустил ее руку, что позволило ей наконец отпереть замок и пригласить нас обоих войти. Жилище Джил является образцом современной реконструкции довольно старого здания. Несколько лет назад один умный подрядчик полностью переоборудовал дом и провел новые коммуникации. Сама квартира состоит из ковровых покрытий, медных кастрюль, свисающих с потолка кухни, блестящей бытовой техники (работающей) и картин, которые, казалось, вот-вот скользнут на пол и совершат там нечто не совсем пристойное. В двух словах, эта квартира полностью соответствует характеру хозяйки. Я не знаю, как папа сможет примириться с дизайнерскими задумками Джил, когда они поселятся в одном доме. Хотя уже и сейчас они практически живут вместе. Папины заботы о Джил принимают очертания навязчивой идеи. Получив очередное подтверждение его растущей с каждым днем паранойи относительно здоровья будущего ребенка, я засомневался, стоит ли сейчас расспрашивать его о Соне. Мое тело говорило мне, что не стоит: в голове смутно зашевелилась боль, желудок жгло, и я, давно знакомый с этим жжением, знал, что еда тут ни при чем, все только от нервов. Джил объявила нам: «Мне нужно немного поработать, так что я оставлю вас развлекать друг друга. Ты ведь не меня пришел навестить, Гидеон?» Я подумал, что и в самом деле мог бы иногда заглядывать к ней, тем более что вскоре она станет моей мачехой, как ни странно это звучит. Но по ее интонациям было ясно, что она просто хочет понять ситуацию, а не пытается уколоть меня, как любят это делать женщины.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!