Часть 17 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, – продолжал Лекок, – быть может, это было не совсем деликатно с моей стороны, но в конце концов цель оправдывает средства. Так вот, сударь, вы тоже читали это письмо и, вероятно, размышляли над ним, изучали почерк, вчитывались в каждое слово, исследовали построение фраз…
– А! – вскричал судья. – Значит, я не ошибся: вам пришла в голову та же мысль, что и мне!
Окрыленный надеждой, он схватил обе руки полицейского и сжал их, словно встретил старого друга. Но тут послышались шаги на лестнице, и разговор их прервался. В дверях стоял доктор Жандрон.
– Куртуа засыпает, – сообщил он, – ему уже лучше. Надеюсь, все обойдется.
– Тогда мы здесь больше не нужны, – сказал мировой судья. – Пойдемте. Господин Лекок, должно быть, умирает от голода.
Он отдал кое-какие распоряжения слугам, ждавшим в вестибюле, и вышел, увлекая за собой обоих спутников. Сыщик успел сунуть в карман письмо несчастной Лоранс и конверт от него.
X
Дом орсивальского мирового судьи невелик и тесен – это дом мудреца. Три комнатки на первом этаже, четыре на втором, чердак и мансарды для слуг – только и всего. Все говорит о непритязательности человека, который, удалившись от житейских бурь, ушел в себя и давно уже перестал придавать какое бы то ни было значение окружающим его вещам. Некогда красивая мебель постепенно обветшала, протерлась и так и не была обновлена. Со шкафов отвалились резные украшения, часы остановились, сквозь продранную обшивку кресел лезет конский волос, гардины пятнами выцвели на солнце.
Только библиотека свидетельствует о каждодневных заботах ее хозяина. На прочных полках книжных шкафов из резного дуба стоят рядами тома, демонстрируя шагреневые корешки с золотым тиснением. На откидной доске у камина лежат любимые книги папаши Планта, молчаливые друзья его одиночества.
Единственная роскошь, которую позволил себе мировой судья, – это оранжерея, огромная, поистине королевская оранжерея, оснащенная всеми современными усовершенствованиями, какие только можно себе представить. Здесь весною он высаживает в ящики с просеянной землей семена петунии. Здесь растут и благоденствуют представители экзотической флоры, которыми Лоранс любила украшать свои жардиньерки. Здесь цветут сто тридцать шесть видов дрока.
В доме живут еще двое слуг – вдова Пти, кухарка и экономка, и садовник от бога, отзывающийся на имя Луи. Правда, шума от них немного, и дом не кажется оживленней, но это потому, что папаша Планта сам немногословен и не терпит пустой болтовни. Тишина здесь – закон.
О, поначалу для мадам Пти это было сущее мучение. Она по натуре болтлива, болтлива до того, что в дни, когда ей ни с кем не удавалось посудачить, она с отчаяния шла к исповеди: исповедаться – это ведь тоже возможность выговориться. Раз двадцать она готова была бросить место, но всякий раз ее удерживала мысль о верном доходце, на три четверти честном и законном. Дни шли за днями, и постепенно мадам Пти приучилась держать язык на привязи, свыклась с кладбищенским безмолвием.
Но бес свое возьмет. Мадам Пти отводила душу вне дома, наверстывала упущенное в обществе соседок. Нет, она недаром почиталась в Орсивале самой большой сплетницей и болтуньей. Про нее говорили, что языком она способна горы своротить.
Итак, вполне можно понять ярость мадам Пти в тот роковой день, когда убили графа и графиню де Треморель. В одиннадцать, сбегав разузнать о новостях, она приготовила завтрак, но хозяина не было. Она ждала час, два, пять и все держала на очаге воду для яиц всмятку, но хозяина не было.
Тогда она решила послать на розыски Луи, но тот, погруженный, как все исследователи, в собственные мысли и начисто лишенный любопытства, предложил ей сходить самой. В довершение же всего дом осаждали соседки, которые, полагая, что мадам Пти все известно, жаждали новых сведений. А какие сведения она могла им сообщить?
В пятом часу, решительно отказавшись от приготовления завтрака, она принялась стряпать обед. Но, увы! На новой орсивальской колокольне пробило восемь, а хозяин не возвращался.
В девять, совершенно, по ее выражению, изведясь, она грызла в кухне Луи, который только что полил сад и теперь, не обращая на нее внимания, молча хлебал суп из тарелки. И тут прозвенел звонок.
– Наконец-то явился! – воскликнула мадам Пти.
Но это был не хозяин, а какой-то мальчишка лет двенадцати, которого мировой судья прислал из «Тенистого дола» предупредить мадам Пти, что он пригласил на ужин двух гостей, которые останутся ночевать.
От такого известия экономка-кухарка чуть не лишилась чувств. За пять лет папаша Планта впервые пригласил гостей на ужин. За этим приглашением явно кроется нечто необычное. И раздражение, и любопытство мадам Пти, можно сказать, удвоились.
– В такой поздний час заказывать ужин! – ворчала она. – Да о чем он думает? – Но тут же, сообразив, что время не терпит, она напустилась на Луи: – Ты что сидишь сложа руки? Ну-ка быстренько сверни головы трем цыплятам, посмотри, не поспели ли в оранжерее хоть несколько кистей винограда, и принеси из подвала варенья!
Приготовление ужина было в самом разгаре, когда раздался новый звонок. На сей раз пришел Батист, слуга мэра. Он держал в руках саквояж Лекока и был в весьма скверном расположении духа.
– Примите. Это велел принести сюда субъект, который с вашим хозяином.
– Какой субъект?
У Батиста, которого никто никогда не бранил, до сих пор болела рука после пожатия Лекока, и зол он был до крайности.
– Откуда мне знать? Могу только предположить, что это фараон, присланный из Парижа для расследования убийства в «Тенистом доле». По мне, так полное ничтожество, скверно воспитан, груб, а уж выглядит…
– Но кроме него с хозяином еще кто-то?
– Да, доктор Жандрон.
Мадам Пти не терпелось вытянуть из Батиста хоть какие-нибудь новости, однако он спешил домой, чтобы узнать, что там происходит, и потому ушел, так ничего и не рассказав.
Прошло больше часа, и разъяренная мадам Пти заявила Луи, что немедленно вышвырнет ужин в окно, но тут наконец появился мировой судья в сопровождении обоих приглашенных.
На всем пути от дома мэра они не обменялись ни словом. После всех потрясений этого вечера, в той или иной мере выбивших каждого из колеи, все трое чувствовали необходимость поразмыслить, прийти в себя, успокоиться. И когда они вошли в столовую, мадам Пти тщетно впилась глазами в лицо хозяина и его гостей – она ничего в них не прочла. Правда, что касается г-на Лекока, она была совершенно не согласна с Батистом, хотя и нашла, что вид у сыщика простодушный и даже немножко глуповатый.
Само собой разумеется, во время ужина невозможно было обойтись без разговора, однако по общему молчаливому согласию и доктор, и Лекок, и папаша Планта не касались событий дня.
Видя их такими умиротворенными, спокойными, беседующими о посторонних предметах, никто бы и не подумал, что совсем недавно они были свидетелями – да что там! – чуть ли не участниками таинственной драмы, разыгравшейся в «Тенистом доле». Правда, время от времени звучал вопрос, остававшийся без ответа, кто-нибудь бросал реплику, имеющую связь с недавними событиями, однако банальные фразы, которыми обменивались собеседники, не выдавали мыслей и чувств, таившихся за их словами.
Луи, облачившийся в чистую блузу, с белой салфеткой на руке стоял позади сотрапезников, откупоривал бутылки и наливал вино. Мадам Пти, принося очередное блюдо, задерживалась в столовой гораздо дольше, чем требовалось, держа ушки на макушке, и всякий раз старалась оставить дверь приоткрытой.
Бедняжка! За такое короткое время она состряпала великолепный ужин, но никто этого не заметил. Нет, разумеется, Лекок не отставлял тарелку, ранние овощи произвели на него самое приятное впечатление, и тем не менее, когда Луи водрузил на стол корзину с золотистыми гроздьями винограда – девятого июля! – на его губах, губах гурмана, не появилось и тени улыбки. Ну а доктор Жандрон, наверно, даже затруднился бы сказать, что он ест.
Обед приближался к концу, и папаша Планта уже начал нервничать, присутствие прислуги сковывало его. Он подозвал экономку:
– Подадите нам в библиотеку кофе и вместе с Луи можете быть свободны.
– Но господа ведь не знают, где их комнаты, – запротестовала мадам Пти, так как это разрешение, произнесенное тоном приказа, рушило все ее планы разведать новости. – И потом, им может что-нибудь понадобиться.
– Я сам разведу их по комнатам, – отрезал мировой судья, – и покажу или подам все, что им понадобится.
Мадам Пти пришлось подчиниться, и все перешли в библиотеку. Папаша Планта достал коробку гаванских сигар и предложил гостям:
– Думаю, перед сном кстати будет выкурить по штучке.
Лекок старательно выбрал самую светлую и лучше всего свернутую сигару, закурил и сказал:
– Вы, господа, можете ложиться, а мне предстоит бессонная ночь. Но, прежде чем сесть за писанину, я хотел бы задать несколько вопросов господину мировому судье.
Папаша Планта поклонился в знак того, что он готов ответить.
– Нам надо подвести итог, – предложил сыщик, – и свести воедино наши наблюдения. Мы знаем не так уж много, чтобы прояснить это чрезвычайно темное дело, с каким я давно уже не сталкивался. Положение угрожающее, а время не терпит. От нас зависит судьба нескольких невиновных, против которых имеются улики, вполне достаточные, чтобы вырвать у любого состава присяжных вердикт: «Да, виновен». У нас с вами есть система, но ведь у господина Домини тоже, и его система, надо признать, базируется на вещественных фактах, тогда как наша построена лишь на достаточно спорных ощущениях.
– Ну, господин Лекок, у нас есть кое-что посущественнее ощущений, – возразил папаша Планта.
– Согласен с вами, – поддержал его доктор, – но это еще нужно доказать.
– И докажу, тысяча чертей! – воскликнул Лекок. – Дело запутанное, трудное – тем лучше! Да окажись оно простым, я тут же возвратился бы в Париж, а завтра прислал вам кого-нибудь из своих подчиненных. Легкие задачки я оставляю детям. Мне нужна неразрешимая загадка, чтобы разрешить ее, борьба, чтобы показать свою силу, и препятствия, чтобы их преодолеть.
Папаша Планта и доктор не верили своим глазам. Сыщик словно преобразился. Нет, внешне это был тот же самый человек с желтоватыми волосами и бакенбардами, в заурядном сюртуке, но взгляд, голос, выражение и даже черты лица – все изменилось. Глаза сверкали, в голосе появились звонкость и даже какой-то металлический призвук, величественная поза подтверждала дерзостность мысли и безоговорочную решимость.
– Вы же понимаете, господа, что люди вроде меня идут в полицию отнюдь не ради нескольких тысяч франков в год, которые платит мне префектура. Без призвания становятся бакалейщиками. Я же в двадцать лет, получив основательное образование, поступил расчетчиком к одному астроному. Это было уже кое-что определенное, общественное положение. Мой хозяин платил мне семьдесят франков в месяц и кормил обедом. За это я обязан был покрывать цифрами несколько квадратных метров бумаги в день.
Лекок раскурил потухающую сигару, с интересом поглядывая на папашу Планта, и продолжал:
– Но, представьте себе, я почему-то не считал себя самым счастливым человеком в мире. Да, забыл вам сказать о двух своих небольших недостатках: я любил женщин и азартные игры. В мире нет совершенства. Тех семидесяти франков, что я получал у астронома, мне было мало, и, исписывая бумагу колонками цифр, я мечтал быстро разбогатеть. Для этого в сущности имеется всего один способ: присвоить принадлежащее другому человеку, но ловко, чтобы не попасться. И вот об этом я думал с утра до вечера. Мой изобретательный ум рождал сотни планов, один другого удачнее. Вы поразились бы, расскажи я вам хоть малую толику того, что я тогда придумывал. Если бы большинство воров обладало моими способностями, слово «собственность» пришлось бы вычеркнуть из словарей. Все меры предосторожности вплоть до несгораемых шкафов оказались бы бесполезны. Но, к счастью для собственников, преступники глупы. В Париже, столице разума, мазурики способны лишь грабить да обирать пьяных. Позор!
«Куда он клонит?» – думал доктор Жандрон, поглядывая то на сыщика, то на папашу Планта, который внимательно слушал и в то же время, казалось, был погружен в собственные мысли.
– И однажды я испугался своих планов. Только что я изобрел маленькую операцию, которая давала возможность изъять у любого банкира двести тысяч без всякого риска и с такой же легкостью, с какой я выпиваю глоток кофе. Я сказал себе: «Мой милый, если так будет продолжаться, то рано или поздно ты от идеи перейдешь к ее осуществлению». Но, по счастью, я родился честным человеком и потому, решив использовать способности, которыми наделила меня природа, через неделю распрощался с астрономом и поступил в префектуру. Боясь стать вором, я стал сыщиком.
– Вы довольны такой переменой? – поинтересовался доктор Жандрон.
– Да, сударь, пока что не раскаиваюсь. Я счастлив, так как свободно и с пользой применяю свои способности в расчетах и дедуктивном мышлении. Жизнь для меня безумно интересна: ведь над всеми моими страстями преобладает одна – любопытство. Я любопытен. Есть люди, помешанные на театре. В какой-то мере я отношусь к ним. Но только я не понимаю, как можно получать наслаждение от жалкой выдумки, столь же похожей на жизнь, как рампа похожа на солнце. Сопереживать чувствам, изображаемым лучше или хуже, но все-таки вымышленным, мне представляется противоестественной условностью. Как! Вы способны хохотать над шуточками комика, которого вы знаете как заботливого отца семейства? Вы сострадаете печальной судьбе отравившейся актрисы, хотя знаете, что, выйдя из театра, встретите ее на бульваре? До чего же это ничтожно!
– Закроем театры! – хмыкнул доктор Жандрон.
– Я придирчивей или, если угодно, пресыщенней, чем остальная публика, – продолжал Лекок, – и мне нужны подлинные комедии или реальные трагедии. Общество – вот мой театр. Мои актеры искренне смеются, плачут настоящими слезами.
Совершено преступление. Это пролог.
Прихожу я – начинается первый акт. С одного взгляда я охватываю мельчайшие детали мизансцены. Затем стараюсь постичь побудительные причины, расставляю действующих лиц, соотношу эпизоды с главным событием, связываю воедино все обстоятельства. Такова экспозиция.
Вскоре действие завершается, нить моих умозаключений приводит меня к преступнику. Я его установил, арестовал и передал правосудию.
Наступает кульминация: обвиняемый борется, выворачивается, пытается сбить нас с толку, но судебный следователь, которому я дал в руки оружие, уличает его. Преступник обеспокоен, он в смятении, хотя пока не признается.
А сколько вокруг этого главного героя второстепенных персонажей! Сообщники, подстрекатели, друзья, враги, свидетели. Одни чудовищны, страшны, мерзки, другие карикатурны. А вы и не подозреваете, что в ужасном тоже бывает комическое.
И вот суд – последняя картина моей пьесы. Выступает прокурор, произносит речь, но ведь это я снабдил его идеями: его фразы – всего лишь узоры, вышитые по канве моего рапорта. Председательствующий опрашивает присяжных – о, какое волнение! Решается судьба моей драмы. Присяжные отвечают: «Невиновен». И это конец: моя пьеса провалилась, и я освистан. Но если они отвечают: «Да, виновен», – значит, моя пьеса превосходна, мне аплодируют, и я торжествую. Не говорю уж о том, что завтра я могу пойти повидать своего главного актера, потрепать его по плечу и сказать: «С тобой покончено, старина! Я сильней тебя».
Непонятно было, говорит Лекок искренне или играет комедию. И вообще, какова цель этой исповеди?
Словно не замечая изумления слушателей, он взял новую сигару и прикурил ее от лампы. А потом то ли по расчету, то ли случайно поставил лампу не на стол, а на камин. Причем так, что лицо сидящего папаши Планта благодаря широкому абажуру оказалось освещено, а лицо сыщика, тем паче что он продолжал стоять, оставалось в тени.
– Без ложной скромности должен признаться, – продолжал Лекок, – меня освистывали крайне редко. Однако я не так самодоволен, как может показаться. У меня, как у всякого человека, есть своя ахиллесова пята. Демона игры я победил, но перед женщиной спасовал. – Лекок испустил глубокий вздох и безнадежно пожал плечами, как человек, смирившийся с судьбой. – Такие вот дела. Есть женщина, для которой я всего лишь простодушный болван. Да, я, сыщик, гроза воров и убийц, который раскрывал хитрости преступников всех континентов, который вот уже десять лет сражается с преступлениями и пороками, который стирает грязное белье нашего развращенного общества, который измерил глубину человеческой низости, – я, все знающий, все повидавший, все постигший, я, Лекок, веду себя с этой женщиной как доверчивый и наивный младенец. Она обманывает меня, я это вижу, но она уверяет меня, что я ошибаюсь. Она мне лжет, я это знаю, доказываю… и верю ей.