Часть 45 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, молчал из соображений чести. Разве вправе я был из-за своей смехотворной, безнадежной любви обесчестить друга, разрушить его счастье, погубить жизнь? Я молчал, ограничившись тем, что рассказал Куртуа о мисс Фэнси, но он только посмеялся над этой, как он выразился, интрижкой. Когда же я отважился на несколько неодобрительных слов о Тремореле при Лоранс, она попросту перестала меня навещать.
– Ах, господин Планта! – вскричал сыщик. – Мне бы недостало ни вашего терпения, ни вашего великодушия.
– Просто вы моложе, сударь. Да что там говорить, я люто возненавидел Тремореля. Видя, как три столь разные женщины без памяти любят его, я задавался вопросом: «Да чем же он их так пленил?»
– Да, – пробормотал Лекок, отвечая на невысказанную мысль старика, – женщины часто заблуждаются, они судят о людях не так, как мы.
– Сколько раз, – продолжал судья, – сколько раз я мечтал, как вызову его на дуэль и убью! Но тогда Лоранс не пустила бы меня на порог. И все-таки я, наверное, заговорил бы, но тут Соврези заболел, а потом умер. Я знал, что он взял со своей жены и графа слово вступить в брак, знал, что у них есть ужасная причина сдержать данное ему слово, и вообразил, что Лоранс спасена. Увы, я ошибся. Она погибла окончательно. Однажды вечером, минуя дом мэра, я увидел, как какой-то человек перелез через ограду и пробрался к нему в сад. Этот человек был Треморель, я сразу его узнал. Меня охватила безумная ярость, я поклялся, что дождусь его и убью. Я ждал его, но он так и не вышел всю ночь.
Папаша Планта закрыл лицо руками. Сердце его разрывалось при воспоминании об этой чудовищной ночи, когда он поджидал человека, чтобы убить его. Лекок затрясся от негодования.
– Однако этот Треморель – отпетый мерзавец! – вскричал он. – Его низостям, его злодеяниям невозможно найти оправдание. А вы, сударь, хотите вырвать его из рук правосудия, спасти от каторги или эшафота, где ему самое место!
Старый судья медлил с ответом. Как всегда бывает в минуты душевных потрясений, он не знал, какой довод привести первым из множества тех, что теснились у него в голове. Ему казалось, слова бессильны выразить то, что он чувствовал. Ему хотелось бы вложить в одну-единственную фразу все, что было у него на душе.
– Какое мне дело до Тремореля? – проговорил он наконец. – Разве я о нем забочусь? Останется он в живых или умрет, спасется или окончит жизнь на площади Рокетт – какая мне разница?!
– Тогда почему же вы так боитесь суда?
– Дело в том…
– Или вы, как друг семьи, сожалеете о громком имени, которое окажется обесчещено и покрыто позором?
– Нет, сударь, но я забочусь о Лоранс, я непрестанно думаю об этом милом создании.
– Да ведь она не сообщница графа, она ничего не знала, в этом не может быть никаких сомнений! Она не подозревала, что ее возлюбленный убил свою жену.
– Конечно, – возразил папаша Планта, – Лоранс ни в чем не виновата, она всего лишь жертва гнусного распутника. Но, так или иначе, ей грозит более жестокая кара, чем ему. Если Тремореля потащат в суд, ей придется давать показания вместе с ним – если не как обвиняемой, то в качестве свидетельницы. И кто знает, может, дойдет и до того, что суд усомнится в ее непричастности? Станут допытываться, в самом ли деле она не имела понятия о готовящемся убийстве, да и не она ли подстрекала убийцу? Берта была ее соперницей – значит, Лоранс должна была ненавидеть Берту. Если бы я сам являлся следователем, у меня, несомненно, возникли бы подозрения против Лоранс.
– С моей и вашей помощью, господин судья, она неопровержимо докажет, что ни о чем не знала, что была бесчестным образом обманута.
– Допустим, но все равно ее ославят, на ней навсегда останется клеймо! Все равно ей надо будет приходить в суд, подвергаться допросу председательствующего, рассказывать прилюдно о своем несчастье и о своем позоре. Разве ей не придется отвечать, где, как и когда свершилось ее падение, что говорил ей соблазнитель, когда и сколько раз у них были свидания? Согласитесь, она решилась объявить о своем самоубийстве, понимая, что родные могут этого не перенести. Разве не так? Ей придется объяснить, какими угрозами или посулами граф добился от нее исполнения этого ужасного замысла, который, безусловно, принадлежит не ей. Но ужаснее всего, что ей придется при всех признаться в том, что она любила Тремореля.
– Нет, – возразил сыщик, – не будем преувеличивать. Вы знаете не хуже меня, что правосудие принимает бесконечные меры предосторожности, чтобы доброе имя тех, кто ни в чем не повинен, не пострадало.
– Какие там меры предосторожности! Да разве с нынешней дурацкой гласностью судебных прений можно сохранить что-либо в тайне? Даст бог, вам удастся тронуть сердца судей, но удастся ли вам смягчить полсотни щелкоперов, которые, едва узнав об орсивальском убийстве, принялись чинить перья и готовить бумагу? Разве газеты, вечно готовые наброситься на пикантные подробности и потешить нездоровое любопытство толпы, не заинтересовались уже этим делом? Да неужто в угоду нам они поступятся скандальным судебным процессом, которого я так опасаюсь и который привлечет внимание всей страны из-за благородного происхождения и богатства обвиняемого? В этом деле есть все, что обеспечивает успех подобным драмам, – и адюльтер, и отравление, и месть, и убийство. Лоранс привнесет романтический, сентиментальный элемент. Она, моя девочка, станет героиней нашумевшего судебного процесса! Она возбудит всеобщий интерес, как любят выражаться читатели «Газетт де трибюно». Стенографы станут отмечать, сильно ли она покраснела и сколько раз всплакнула. Пойдут состязания, кто лучше опишет ее внешность, одежду, поведение. Газеты разберут ее по косточкам, как уличную женщину, и каждый читатель получит возможность к ней прикоснуться. Это ли не гнусность? А позор, а насмешки! Ее дом будут осаждать фотографы, а если она откажется позировать, возьмут портрет какой-нибудь потаскухи. Лоранс захочет спрятаться, но где? Какие решетки, какие запоры укроют ее от жадного любопытства толпы? Она станет знаменитостью. Честолюбивые кабатчики будут слать ей письма с предложениями поступить к ним кассиршей, а страдающие сплином англичане через господина де Фуа[19] станут предлагать ей руку и сердце. Какой стыд, какое горе! Надо ее спасти, господин Лекок, а для этого требуется, чтобы ее имя не было названо. Возможно ли это? – спрашиваю я вас. Отвечайте!
Старый судья говорил с необычайной горячностью, но безыскусно, без всякой высокопарности, к которой всегда прибегает старость, даже искренняя. Глаза его загорелись яростью, он помолодел, ему снова было двадцать лет, он любил и боролся за спасение любимой.
Сыщик молчал, и папаша Планта повторил еще настойчивее:
– Отвечайте же!
– Как знать? – отозвался Лекок.
– Не пытайтесь меня обмануть, – подхватил папаша Планта. – У меня ведь в делах правосудия опыт не меньше вашего. Если Тремореля будут судить, Лоранс погибла. А я люблю ее! Да, вам я смею в этом признаться, перед вами открою всю непомерность моего горя – я люблю ее, как никогда и никого не любил. Она обесчещена, обречена на всеобщее презрение, она обожает, быть может, этого негодяя, от которого ждет ребенка, но не все ли мне равно? Поймите, я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда у меня не было ни тени надежды, а теперь…
Он осекся, сам испугавшись того, что едва не сорвалось у него с языка. Под взглядом сыщика он потупился и покраснел, почувствовав, что проговорился о своей надежде, столь постыдной и в то же время по-человечески столь понятной.
– Сударь, вы знаете все, – продолжал он уже спокойнее, – помогите же мне. Ах, если бы вы согласились, я с радостью отдал бы вам половину своего состояния – а ведь я богат – и все равно почитал бы себя вашим должником…
Лекок властным жестом призвал его к молчанию.
– Довольно, сударь, – с горечью в голосе произнес он, – довольно, ради бога. Я могу оказать услугу человеку, которого уважаю, люблю, жалею от всей души, но своей помощью я не торгую.
– Поверьте, – в смятении пролепетал папаша Планта, – я не хотел…
– Нет, сударь, вы именно хотели мне заплатить. Не отпирайтесь, не стоит труда. Мне ли не знать: есть много поприщ, на которых человек неизбежно утрачивает бескорыстие. И все же, почему вы предлагаете мне деньги? Что позволило вам предположить, будто я настолько низок, что торгую своими услугами? Неужели вы, как все прочие, не имеете никакого понятия о том, что такое человек моего склада? Да захоти я стать богатым, богаче вас, господин судья, я добился бы этого в две недели. Неужели вы не догадываетесь, что у меня в руках честь и жизнь полусотни человек? Вы, что же, воображаете, будто я рассказываю все, что мне известно? Здесь у меня, – и он хлопнул себя по лбу, – десятка два тайн, которые я завтра же могу продать по сто тысяч франков за штуку, и мне с радостью заплатят.
Он негодовал, это было видно, но за его яростью угадывалась какая-то обреченность. Видимо, ему много раз приходилось отвергать подобные предложения.
– Вот и борись, – продолжал он, – с этим вековым предрассудком. Попробуйте сказать кому-нибудь, что полицейский сыщик – честный человек, да и не может быть иным, что он в десять раз честнее, чем любой коммерсант или нотариус, поскольку у него в десять раз больше соблазнов, а выгод ему честность не приносит. Да вам расхохочутся в лицо! Завтра же безнаказанно, безбоязненно я мог бы одним махом сорвать миллион, не меньше. Это всякому известно. Но кто воздаст мне должное за то, что я так не делаю? Разумеется, я вознагражден тем, что совесть у меня чиста, но немного уважения мне бы тоже не помешало.
Мне было бы легче легкого злоупотребить всем, что я знаю, всем, что вынуждены были мне открыть разные люди и что обнаружил я сам, – так, может быть, в том, что я этим не злоупотребляю, все же есть некоторая заслуга? А между тем, если завтра кому угодно – жуликоватому банкиру, коммерсанту, уличенному в злостном банкротстве, какому-нибудь аферисту, нотариусу, играющему на бирже, – придется пройтись со мной по бульвару, он решит, что мое общество его компрометирует. Как же, полицейская ищейка! «Не горюй, – говорил мне Табаре, мой учитель и друг, – презрение этих людей – признание их страха».
Папаша Планта был уничтожен. Как мог он, старый, искушенный человек, да к тому же судья, тонкий, благоразумный, щепетильный, совершить столь непростительную бестактность? Он обидел, жестоко обидел человека, искренне к нему расположенного, человека, в котором воплотились все его надежды.
– Я был далек от намерения, – начал он, – оскорбить вас, господин Лекок. Вы не так поняли мои слова, которые сами по себе являются лишь риторической фигурой; я сказал их, не подумав и не вкладывая в них никакого особого смысла.
Лекок несколько успокоился.
– Оставим это. На мою долю чаще обычного выпадают оскорбления, поэтому вы простите мне несколько обостренную чувствительность. Не будем больше об этом говорить и вернемся лучше к графу де Треморелю.
Папаша Планта теперь не посмел бы и заикнуться о своем плане, и деликатность Лекока, который вернулся к разговору сам, растрогала его до глубины души.
– Мне остается лишь ждать вашего решения, – вымолвил он.
– Не скрою от вас, – отвечал сыщик, – вы просите от меня непростой услуги, да вдобавок она противоречит моему долгу. Долг велит мне выследить господина де Тремореля, арестовать его и передать в руки правосудия, а вы просите вызволить его из рук закона.
– Только во имя несчастной, которая, как вам известно, ни в чем не виновата.
– Один-единственный раз в жизни, сударь, я пожертвовал долгом. Я не устоял перед слезами несчастной старухи матери, которая ползала у меня в ногах и молила пощадить ее сына. Я спас его, и он стал честным человеком. Сегодня я второй раз превышу свои права и отважусь на поступок, в котором потом, быть может, буду каяться; отдаюсь в ваше распоряжение.
– Ах, сударь, – вскричал папаша Планта, – нет слов, чтобы высказать, как я вам благодарен!
Но сыщик был озабочен и даже, пожалуй, печален – он размышлял.
– Не будем убаюкивать себя надеждами, быть может, напрасными, – сказал он. – У меня в распоряжении одно-единственное средство вырвать из рук правосудия преступника, подобного Треморелю, да только вот сработает ли оно? А другого способа я не знаю.
– О, вы добьетесь всего, если захотите!
Лекок не удержался от улыбки – такая простодушная уверенность звучала в словах папаши Планта.
– Конечно, я искусный сыщик, – отвечал он, – но я всего лишь человек и не могу отвечать за то, как поведет себя другой человек. Все зависит от Эктора. Если бы речь шла о ком-нибудь ином, я сказал бы вам: да, я уверен в успехе. Но с ним, признаться, у меня уверенности нет. Остается надеяться на решительность мадемуазель Куртуа – она ведь натура решительная, не правда ли?
– Более чем решительная.
– Ну дай-то бог. Но допустим, нам удастся замять дело. Что будет, когда обнаружат разоблачение Соврези – ведь оно спрятано где-то в «Тенистом доле», и Треморелю не удалось его найти?
– Его не обнаружат, – поспешно ответил папаша Планта.
– Вы в этом уверены?
– Совершенно уверен.
Лекок бросил на старого судью один из тех взглядов, которыми умел исторгать истину из самого сердца собеседника, и протянул:
– А-а!
Сам же тем временем подумал: «Наконец-то! Теперь я узнаю, откуда взялась рукопись, которую мы слушали минувшей ночью, рукопись, где было два разных почерка».
После минутного колебания папаша Планта сказал:
– Я вручил вам, господин Лекок, свою жизнь, посему могу доверить и честь. Зная вас, не сомневаюсь, что в любых обстоятельствах…
– Даю слово, что буду молчать.
– В таком случае – слушайте. В день, когда я застиг Тремореля у Лоранс, я решил увериться в том, что до тех пор лишь подозревал. Я вскрыл пакет Соврези.
– И не воспользовались им?
– Я был в ужасе от того, что злоупотребил доверием покойного. И потом, разве вправе я был похитить возможность отомстить у несчастного, который только ради этой мести позволил себя убить?
– Однако вы передали пакет госпоже де Треморель.
– Верно, но у Берты было какое-то неясное предчувствие ожидавшей ее участи. Недели за две до убийства она пришла ко мне и отдала рукопись покойного мужа, которую собственноручно дополнила. Она попросила, чтобы в случае, если она умрет насильственной смертью, я взломал печати и прочел написанное.
– Так почему же вы молчали, господин мировой судья? Почему предоставили мне искать истину вслепую, наугад?
– Я люблю Лоранс, господин Лекок, и если бы я выдал Тремореля, между мной и Лоранс легла бы пропасть.
Сыщик молча поклонился. «Ах, черт! – думал он. – До чего хитер этот орсивальский мировой судья, он и мне в хитрости не уступит! Ну что же, он мне по сердцу, так почему бы и не помочь ему немного? Хотя он рассчитывает не на такую помощь…»
Папаше Планта не терпелось услышать от Лекока, что за единственное и почти надежное средство он нашел, чтобы не довести дело до суда и спасти Лоранс. Однако он не смел подступиться к сыщику с расспросами.
Лекок облокотился о письменный стол и смотрел куда-то в пространство. В руке он сжимал карандаш и машинально чертил на бумаге какие-то фантастические узоры. Внезапно он словно очнулся от забытья. Последняя трудность была разрешена. Теперь его план составился полностью. Он посмотрел на часы.
– Два часа, – воскликнул он, – а между тремя и четырьмя я договорился встретиться с мадам Шарман, чтобы разузнать о Дженни Фэнси!