Часть 3 из 4 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
улыбаться.— Вы уже спрашивали, Дживан Грандович, — прошипел он. — Сказал: я не знаю. Я спал… Дживан Грандович! Переведите меня во вторую
палату. Ну что я тут с дураками лежу? Даже не с кем общаться.— Сейчас некуда переводить, нету мест, — пожал плечами Дживан. — Ты сам видишь: вон,
весь коридор заставили.Дживан сознательно сказал «видишь», чтобы сделать Виле приятное. Не помогло.— Шамилову у вас нашлось место? Чем я хуже? У меня
нету папы-миллионера?..Дживан спокойно, настойчиво повторил:— Виля, ты меня знаешь, я тебя знаю: ты человек образованный, у тебя хорошая голова. Мне интересно твоё
суждение: кто поджёг?— Не дурак поджёг. Не из этой палаты.— Почему ты так думаешь?— А кому здесь? Полковнику?— Ты,
Виля, зря дедушку недооцениваешь. Полковник, он шустрый… Товарищ полковник карбамазепиновых войск? Слышите меня? Приём!Дживан подтрунивал над безучастным Полковником
так же рассеянно-механически, как недавно спрашивал Гасю про самочувствие и называл Вилю красавцем-мужчиной. Кто-кто, а Дживан умел говорить с мизераблями. Умел пропускать ерунду мимо
ушей, а нужное слышать — как будто внутри был включён точнейший, тончайший приборчик.Например, соображение, вскользь высказанное Вилей, было не лишено смысла: неделю
назад в поисках злоумышленника они с Тамарой и Ирмой Ивановной ограничились первой палатой и методом исключения выбрали Славика — а, собственно, на каком основании
ограничились? В эту палату даже двери нет, всё открыто. Санитары ночью спят, пушками не разбудишь. Получается, Виля прав: с тем же успехом мог зайти кто-то извне…— А
может, всё-таки ты, Кайзер? Признайся, тебе скидка будет. Сразу в третью палату переведём.— Приятно, что вы меня цените, Дживан Грандович,
но…— Ладно, ладно. Шучу.На первый взгляд Вилины речи звучали вполне разумно; лишь на фразе «что мне с дураками лежать» Дживанова чуткая
внутренняя стрелочка трепыхнулась.Дживан понимал, что разумность обманчива. Виля был старожилом первого отделения. Да и большинство пациентов можно было считать старожилами:
маленький городок, одни и те же больные, все знали друг друга по многу лет. Психические болезни, увы, оставались практически неизлечимыми. Можно было добиться ремиссии и отправить
больного домой. Но через несколько месяцев, через год, а иногда уже через пару недель — все возвращались. Во всяком случае, слепой Максим Вильяминов по кличке Виля —
исключением не был. Кожа у него под подбородком была собрана в острые складки, словно торчало жабо: на пике очередного запоя он перереза?л себе горло — всякий раз не до
конца…— Когда мама приедет? — слышалось из коридора. — Завтра?.. Ну когда мама приедет?..— Я знаю все города… и
посёлки Южной Америки: Акапулько, Лос-Анджелес… Тегусигальпа! Я гениальный географ-геодезист!..3У нас в дурдоме никогда не бывает темно: ночью включают плафоны, так
называемый дежурный свет. До утра мы дрейфуем сквозь унизительно забелённую молочком полумглу… Но одна-единственная точка пламени — и сразу всё внешнее ухает в сказочную,
драматичную черноту.Когда я неделю назад поднёс к подоконнику зажигалку, на поверхности словно вылупился пузырёк. Подоконник горел — совсем капельку, но горел! Меня
покачивало, пол гудел под ногами, как палуба корабля. Пахло деревом: ты заметила разницу? Когда дома горела краска, запах был химический, неприятный. А здесь сразу чувствовалось: горит
живое! Живое.Как ты думаешь, в чём секрет, почему огонь так притягателен? — даже крошечная капелька пламени, не больше икринки. Внутри этой икринки, как в зрачке
подзорной трубы, разворачиваются упоительные приключения… Дай-ка вспомнить… Огонь, вода… Вода, огонь… И тра-та-та горит пожар, да?Прекрасно, пожар — но
не сейчас и не здесь, не эти драные тряпки, всегдашняя серость, мусорная, недостойная человека труха — а сквозь капельку, сквозь икринку, глазок подзорной трубы — на три
тысячи километров отсюда, на век назад!Любой пожар грозен, но самый нелепый и оттого, может быть, самый страшный — пожар на корабле. Некуда деться: внутри огонь, а вокруг
сплошь вода.Вода огонь не потуша?ет,И тра-та-та горит пожар…Шли в Сицилию. На подходе к Августе в резервной яме самовоспламенился уголь.По тревоге нас бросили в
самое корабельное недро: в «машину» (в машинное отделение) — и в кочегарку. Матросики вниз по трапам не бегают, а съезжают, съёрзываются, как в детстве с ледяной
горки в овраг: за поручни крепче ухватишься — и пошёл! Пятками все ступеньки пересчитаешь, ладони горят… И самое важное: едва съехал — толкайся вперёд, пока следующий
не впечатал подошвами по затылку…В машине все новенькие робели, и даже Минька, на что бесшабашный парень, робел: поршни ходят, трубы гудят, шестерни колошматятся, масло
брызжет — механиков так и звали у нас, «маслопу?пы», брюхо всегда в чёрном масле. А в кочегарке сразу же глохнешь, и пекло — не продохнуть… Стало быть,
прибежали в нижнюю палубу, видим: дым. Тушить начали — ещё гуще потёк. Жара, вонь, угар… Кто-то сразу сознание потерял…Трапы забиты, толпимся, старшие унтера
распихивают матросиков: кому повезёт — стоять с помпой, остальных — метать уголь; матрозня бестолковая, бросятся то туда, то сюда, то все сгрудятся стадом… Уж кажется,
сколько было учений: пожарные, артиллерийские, минные, водяные, — а как до дела дошло, растерялись. Хлопаем, глушим шуровками этот уголь… Везде спёкшиеся комья шлака,
осколки дымятся, ручьи текут, лужи чёрные, жирные…Видишь Миньку? Смотри какой убедительный: небольшого росточка, но крепкий, весь сбитый, цельный, как литая свинчатка или
твоя круглая зажигалочка, которая так хорошо ложится мне в руку; вижу его приплюснутый нос, круглые, будто всегда удивлённые глазки, редкие бровки… А ты его видишь? Или веришь мне
на слово?..А как ты думаешь, когда случился пожар — пожалел Минька, что оказался во флоте? Сдаётся мне, даже в такую минуту не пожалел. Впрочем, было не до раздумий. Его
Высочество орудовал в самом жерле угольной ямы: подламывал лопатой корку, черпал дымящиеся куски, сбрасывал на решётку, а Минька с остервенением дробил и мозжил этот уголь внизу
— в смраде, в чаду…Минька не видел моря до своих восемнадцати лет. Чаек видел над речкой Волочкой, а про море и не слыхал. Родился в зачуханной деревеньке… Что
далеко ходить — вот в Колыванове и родился! Вместо пола в избёнке была утоптанная земля. Вместо печной трубы — дыра в потолке: разводили огонь — открывали дыру;
истопив — затыкали тряпками. В голодный год жрали мякину. Когда отец умер, Миньку как лишний рот отправили в люди, в уездный Подволоцк. Местные до сих пор говорят «Козий
брод», но слово «броцки?е» никто не помнит, кроме каких-нибудь отъявленных краеведов. Так называли подволоцкую шпану. Минька водился с броцки?ми, броцки?е нос ему и
сломали.Однажды по пьяной лавке Минькин хозяин, румын, выдававший себя за француза, месьё Траян, подарил Миньке фуражку с кокардой и лакированным козырьком. В тот же вечер
броцки?е сбили с Миньки эту фуражку и растоптали. Минька был совсем не похож на меня: он умел драться насмерть. Носа было не жалко — а жалко было, что и дня не пощеголял козы?рной
фуражкой…К тому времени, как пришёл «красный конверт» (повестка), Минька успел много и тяжело поработать: на кожевенном заводе, в торфяниках. Добирался до Питера
— грузил песок. Когда не шла баржа, часами смотрел на большую воду, на белые паруса лайб, двигавшихся от Синефлагской мели к Неве…Новобранцев выстроили перед казармой,
скомандовали: кто плавать умеет, два шага вперёд марш! Земляк, стоявший рядом, шагнул — и Минька, не думая, тоже вышел из строя. Плавать он отродясь не умел.Минькин флот
начался с портового судна. Мы с тобой сочли бы подобный дебют прозаичным. Но лапотник Минька, который в свои шесть лет пас овец, а в четырнадцать мял и скоблил вонючие шкуры на
кожевенном заводе, — Минька чувствовал себя королём… Деталь: когда Минька впервые приехал домой в увольнение, односельчане внимательнее всего осматривали, щупали,
выворачивали и почти пробовали на зуб — не ленточки с твёрдыми золотыми буквами, не форменку с отложным воротником-«гюйсом», даже не новые юфтевые сапоги, которые
Минька демонстративно, прилюдно стащил, — а носки. В Колыванове никогда не видали носков.Через год-другой-третий портовое судно списали по ветхости, Миньку отправили в
школу для нижних чинов — и по окончании школы в звании квартирмейстера он был приписан к линейному кораблю «Цесаревич».Здесь завершается беглая предыстория и
накатывает сказочный гул: вибрирует палуба, под ногами у Миньки гудят исполинские паровые котлы.Минька впервые увидел свой новый корабль с набережной, издалека. Отрядик шёл в
ногу, Минька в последнем ряду. По мере того как «Цесаревич» приближался, надвигались два орудийных ствола, каждый толщиной с Миньку, и маячившая за ними гигантская носовая
башня; нависали и проплывали над Минькиной головой днища вельботов и катеров, поднятых на шлюпбалки; вздымались трубы и многоступенчатые надстройки — у Миньки захватывало
дыхание: ему казалось, что вся эта неимоверная масса наваливается на него…Прошли недели и месяцы, пока Минька начал сколько-нибудь ориентироваться внутри
корабля, — и всё равно: что ни день открывались неведомые коридоры с уходящими в перспективу связками шлангов и труб, с задраенными дверями, с теряющейся вдали чередой
подвесных электрических ламп…Возможно, дело было не только в размерах. Скажем, наше первое отделение — это всего лишь одноэтажный дом: но за дверью на медицинскую
половину уже начинается холодок неизвестности; коридор во врачебном отсеке почти такой же таинственный и тревожный, как для Миньки коридор нижней броневой палубы, а запертая
санитарская и особенно процедурная таят опасность, словно патронные погреба…Видишь, как я изучил эти морские дела? Похвали меня. Пока мы ещё были вместе, я много разного
вычитал в интернете.Например, могу рассказать тебе про линолеум. Здесь, в больнице, он рваный, и я хронически цепляюсь за эти прорехи подошвами, спотыкаюсь, — а
тогдашний линолеум, варенный на льняном масле, сносу не знал и был тёплым на ощупь. Поначалу Минька стеснялся ступать на этот неведомый, но очевидно роскошный материал. Быт, окружавший
Миньку в детстве и юности, был убогим, корявым, — а на флагманском корабле всё сверкало, всё было изысканно, превосходно, вплоть до решёток в палубе, под ногами, так
называемых шпигатов, в которые сливалась («скачивалась») вода во время уборки. Штурвалы шлюпбалок, затворы шестидюймовок сияли, во всём была безупречная слаженность,
регулярность, премудрость: «Заряжай!» — затвор отскакивал, так же легко и надёжно защёлкивался; грохало так, что, казалось, дымом всё застилалось внутри, в голове…
«Развести пар!» — котлы начинали дышать. «Освещение боевое а-ат-крыть!» — прожектор Манжена вклинивался в темноту ослепительным конусом.
«Команда в-а-а-а-фронт!» — горнист играл «под знамёна», и всё моментально сбегалось, рассортировывалось, составлялось в безукоризненно стройный
порядок.Ты понимаешь, в чём наша с Минькой противоположность? Он хомо вульгарис, он дюжинный человек, человек коллективный.Я не только читал про старинную флотскую жизнь: я
смотрел видео в интернете. Сто лет назад военные корабли представляли собой главную национальную гордость. Поэтому съёмок много, есть целый получасовой фильм «Балтийский
флот». Знаешь, что было для меня неожиданным? Теснота. Корабль невероятных размеров — а матросы всё время трутся гуртом, на каждом шагу физически сталкиваются,
теснятся… Я не выношу, когда ко мне близко подходит чужой человек. В очередь за лекарствами встаю последним — и всё-таки обязательно кто-нибудь опоздавший будет дышать на
меня сзади, заденет меня… Так же было в бассейне. Меня изумляет, как окружающие не способны держать дистанцию, как они терпят чужие прикосновения, как они не противны друг
другу.А Минька в этой толпе, давке, сутолоке — как рыба в воде. В деревенской избе, конечно, все спали вповалку. Кучей ехали в Питер в товарном вагоне… И вот теперь
— «Цесаревич». Порядок. Блеск. Чудо премудрости, гордость империи, принадлежащее в том числе и ему, Миньке Маврину, бывшему овцепасу. Тем более, он занимает здесь не
последнее место. Он не матрос, не гальюнщик. Он квартирмейстер! С гордостью Минька закуривает у «ночника» (так назывался фитиль, постоянно горевший на полубаке),
приваливается на палубе и восстанавливает в уме многоярусную корабельную иерархию.Всё, что под ним, от минных люков до трюма, все кубрики, нижние палубы, все котлы,
механизмы, — это матросы. Семьсот матросов на «Цесаревиче» — и все по рангу ниже, чем Минька. Внизу.Всех унтер-офицеров выше себя по званию —
кондукторов, боцманов, машинистов, механиков, квартирмейстеров первой статьи — Минька мысленно помещает в ближайшую орудийную башню: тяжеленная (каждый снаряд весит сорок
пудов), широченная, неохватная — но приплюснутая: выше Миньки не больше чем в полтора раза. Кто знает, быть может, со временем Миньке удастся забраться на самый верх —
дослужиться до кондуктора. (Выше никак, потому что Минька не дворянин.)Орудийная башня находится справа от Миньки, а по левую руку — опоясанная надстройками фок-мачта. В
Минькиной аллегории мачта символизирует офицерство. У подножия мачты приткнулись малярная и фонарная комнатки: это, скажем, мальчишки-гардемарины, а также единственный штатский,
коллежский асессор Нурик, который руководит корабельным оркестром.Над головой — не дотянешься — мичмана, лейтенанты: балкончик боевой рубки, лебёдки и лёгкие
противоминные пушки. Выше — стойки для шкивов, смутно мерцающая колонна компаса, боевой марс — это уже штаб-офицеры, высокоблагородия. Мощнейший прожектор Манжена
— командир корабля, капитан первого ранга Любимов.И когда после прожектора темно в глазах — стеньга, топ, невидимая вершина мачты — сам Государь…Никто
в Колыванове не поверил бы, что Минька Маврин, недавно бегавший с заскорузлыми пятками, видел Государя императора лично. Это случилось 24 сентября. Эскадру построили на Транзундском
рейде, примерно в двенадцати милях к зюйд-весту от Выборга. Царский смотр был назначен на среду. Несколько дней на «Цесаревиче» стоял дым коромыслом: линкор был выдраен,
выскоблен сверху донизу; плешины и борта «отжвачены» (перекрашены); стойки, кнехты, клюзы, люки, шпигаты отполированы…Минька впервые за полгода на
«Цесаревиче» позавидовал своему земляку Матюшенкову, которого маленький, вечно печальный, вечно шепчущий и кивающий Нурик взял в корабельный оркестр. Однажды ближе к
полудню Минька, босой, в пропотевшей (не нашим кислым и горьким больничным, а трудовым сладко-солёным потом) рубахе, наскоро перекуривал у ночника — к нему подошёл Матюшенков,
тоже красный и потный, с короткой дудкой в руке. Минька как-то удачно над ним подшутил, вроде, кто-то пуп себе рвёт, а кто в дудочку рявёт, мол, кто жилы надрывает, а кто в дудочку играет, в
этом духе. Матюшенков ему возразил, что это не труба, а «флюгель-горн». И, желая утвердить свою правоту (будто бы Минька мог понять разницу между трубой и этим…),
музыкант облизнулся, пожевал — и взял в губы мундштук.В первый момент звук флюгельгорна показался Миньке шершавым, словно чем-то присыпанным. Затем звук разбух и вырос,
поднялся над палубой. Помимо воли Минька почувствовал, что он тоже растёт, ему тесно: лёгким тесно внутри груди, внутри рёбер, хочется вырваться вон — и за томящим, нездешним,
широким, рассеянным звуком поплыть, заскользить, потянуться между тусклой водой и размытыми тающими облаками, к гранитному острову Вихрево?му и полуострову Киперо?рт, поднимаясь и
растекаясь и заполняя пустое пространство до самого горизонта…— Шабаш! Скобарям по местам! — прикрикнул на них старший боцман Ломоносов. Минька с
замолкнувшим земляком перемигнулись: человек без понятия. Скобарями, скобски?ми звали псковских — в то время как подволоцкие, хотя формально и были причтены к Псковской губернии,
никогда к себе это название не относили.День смотра выдался светлый и ветреный. Побудку сыграли в пять тридцать. Когда становились на подъём флага и на молитву, палуба была ещё
мокрая от росы. После завтрака «Цесаревич» и все корабли стоявшей на рейде эскадры расцвели флагами. Стало известно, что Государя ждут к десяти.Команду заблаговременно
выстроили вдоль борта. Матросы были наряжены в «первый срок» — праздничное, с иголочки, обмундирование. С окончанием беготни все чувствовали отупение, но лица были
умыты; брюки, фланелевки, синие воротники выглажены; руки вытянуты по бокам; свежевыбритые подбородки высоко подняты, глаза пусты.Пожалев, что не хватило места на шканцах, в
строю с офицерами и старшими унтерами, Минька вскоре обнаружил выгоды своей позиции. На верхней палубе «Цесаревича» пушки были окружены спо?нсонами — балкончиками,
нависавшими над водой. Полдюжины младших унтеров, в том числе Миньку, выстроили полукругом. Со спонсона Миньке как на ладони был виден коленчатый трап с медными столбиками,
отполированными до зеркального блеска, с девственно-чистым алым сукном на ступеньках. У Миньки, в отличие от меня, было острое зрение. Он видел, как перехлестнула волна через площадку
трапа, как потемнело сукно. Пахло большой рекой: балтийская вода почти пресная. Забавно: почти за пять лет, проведённых во флоте, Минька ещё не знал на опыте, что у настоящей морской воды
совсем другой запах и вкус, другая твёрдость.«Фал-л-р-репных на-а-а-ве-арх!»«Фалре?пными» назывались матросы, встречающие начальство. В этот раз Минька
впервые увидел, как на всех трёх площадках трапа — на нижней, средней и верхней — встали попарно шестеро офицеров в полной парадной форме, при кортиках.Трепеща двумя
длинными косицами императорского брейд-вымпела, катер быстро шёл между шеренгами разукрашенных флагами кораблей. Послышался рёв: когда катер проходил мимо корабля, гаркало
многосотенное «ура», и не умолкало, продолжало гудеть, когда катер двигался дальше. Гремел крейсер «Рюрик» и крейсер «Олег». Рокотали огромные тёмные
«Пётр Великий» и «Император Александр II». Пройдя между ними, катер уже подваливал к трапу.«Сми-ир-р-р-рна-а-а!..»Удивительная тишина
наступила на «Цесаревиче». Никогда прежде Минька не слышал на корабле такой тишины. Внизу хлопали волны. Скрипнула чайка. Бряцали на ветру снасти. Миньке казалось, что он
различает шипение скатывающейся с трапа пены…Ударил салют, и оркестр грянул встречный марш. Нога Государя ступила на трап.Врезалось почему-то: либо китель пошили не по
размеру, либо ремень был туговат — но сзади складки на кителе Государя топорщились, выпирали не по-морскому. Вытянувшись в струну, выпятив исцарапанный подбородок и до последней
физической возможности вывернув шею вправо, Минька глазел на свиту: за Государем следовал адмирал с круглой, коротко стриженной серебрившейся головой; потом длинный в шитом мундире, в
монокле; другой адмирал с лентой через плечо, с аксельбантами и в тяжёлых, вспыхнувших золотом эполетах… Только в эту минуту Минька заметил, что вышло солнце. Это было естественно:
солнце приветствовало Государя. Вода заиграла. Берёзы вдали, на острове Вихревом, стали жёлтыми, выпуклыми; потеплели прибрежные камни, и кожа открывшего рот молоденького комендора
тоже слегка засветилась.Здесь Минька понял, что его наблюдательная позиция имела непоправимый изъян: да, те секунды, которые Государь поднимался по трапу, Минька, молоденький
комендор и ещё четверо унтеров могли любоваться процессией — зато теперь, когда эскорт уже находился на палубе, обзор загораживала орудийная башня. Минька приподнимался на
цыпочки, даже подпрыгивал, опершись на комендора, пытался хоть что-нибудь разглядеть в узком просвете между башней и рундуками, через чужие плечи и бескозырки. Из-за спин и затылков
донёсся отзвук: «…цы!..»По грянувшему отовсюду «Здра-а!..» Минька понял, что только что слышал самого Государя («Здорово, молодцы»), и
присоединился к общему крику: «…а-авия! …а-аем! Ваше! Императорское! Величество!» Одновременно с «Боже, Царя храни» вся команда, перекрывая и
«Рюрик», и «Пётр Великий», взревела «ура». Минька изо всех сил желал видеть — если не Государя, то тех, кто был ближе к нему; мельком взглянул
вправо, на соседний балкончик-спонсон, — и вдруг встретился взглядом с матросом, которого прежде ни разу не замечал.Ростом примерно с Миньку, то есть невысокий. На
загорелом лице тёплый солнечный блик.Этот матрос не кричал. Не поднимался на цыпочки. И — оскорбительно, невозможно! — вовсе не смотрел в сторону Государя. Никто
кроме Миньки не обращал на это внимания: пятеро или шестеро на соседнем балкончике в самозабвении надрывались, как и вся команда, все восемьсот человек… за исключением
одного.Невозможный матрос опирался на леер — на тонкий трос, ограждение своего спонсона, — и выглядел совершенно расслабленным, безмятежным. Немного прищурясь
и, как показалось Миньке, с едва заметной улыбкой смотрел уже мимо Миньки, куда-то вверх. Продолжая вместе со всеми рычать «ур-р-р-ра-а», Минька повернул голову — но
там, куда смотрел Невозможный матрос, ровным счётом ничего не было, кроме воды, плоских поросших деревьями островов, туманной каёмки над горизонтом, неяркого солнца.Когда Минька
осознал, что в эту трепетную минуту — в присутствии Государя императора — матрос посмел греться на солнце, подставлять лицо солнцу, — то так взъярился, что, не будь
смотра, прямо здесь разнёс бы морду мерзавцу, откулемясил, перемозголотил.Находясь внутри огненного пузырька, внутри сказки, которую нам плетут, нашёптывают и строчат язычки, Минька
не видит того, что заметно извне: они с «Невозможным матросом» очень похожи. Их можно принять за братьев… ну, может быть, за двоюродных братьев: «Матрос»
— безусловно, аристократ, а Минька дворняжка. Миньку я почему-то вижу яснее: сломанный в детстве нос, бровки тоже как у боксёра — редкие, удивлённые; нагловатые глазки;
стиснутые небольшие, но каменные кулаки, на безымянном пальце левой руки и на мизинце белые шрамы… Нет, вру: эти шрамы появились через два с половиной месяца после царского
смотра.Как следует из документов, смотр имел место в среду 24 сентября 1908 года. Назавтра три корабля («Цесаревич» в качестве флагмана, «Богатырь» и
«Слава»), снявшись с рейда, отправились в заграничное плавание. Позже к ним присоединился «Адмирал Макаров». Два линкора и два крейсера составили так называемый
«гардемаринский отряд»: маленькое соединение кораблей, на которых морскую практику проходили курсанты-гардемарины. Спустя две недели в английском Плимуте
«Цесаревич» принял около девятисот тонн угля — именно эта погрузка чуть не стала фатальной.Как ты помнишь, мне не довелось закончить среднюю школу — я не
смогу объяснить, отчего слежавшийся уголь мог «самовоспламениться». Наверное, что-то связанное с окислением.Уголь хранился в железных ящиках, бункерах, которые
назывались «ямами»: каждая «яма» вмещала от сорока до пятидесяти с гаком тонн. Самовоспламенившийся уголь нельзя было заливать водой прямо в бункере, от этого
огонь только сильней разгорался. Матросам приходилось лезть внутрь раскалённого ящика, выбрасывать тлеющий уголь на металлическую решётку, чтобы другие матросы могли дробить этот уголь
лопатами (по-морскому «шуро?вками»). Образовавшийся шлак сыпали в мусорные рукава — то есть за борт. Всё это происходило в дыму, в клубах жирной пыли, в пекле;
вдобавок, поднялся ветер, пошла волна — корабль стало качать… Когда дали отбой пожарной тревоги, Минька едва стоял на ногах. Чёрных от гари матросов и унтеров отправили в