Часть 9 из 29 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Давид, стоявший у кухонной двери, почувствовал, что задыхается. Он устремился в задний коридор, прошел через длинные сараи и забрался на сеновал в амбаре — там он сильнее всего ощущал присутствие отца.
Давид был напуган, и тоска наполняла его сердце. Он никому не нужен. Мальчик слышал это собственными ушами, так что ошибки быть не могло. А как же долгие дни и ночи впереди, пока он не сможет со скрипкой в руках прийти к отцу в далекую страну? Как ему прожить эти дни и ночи, если он никому не нужен? Как его скрипка будет чистым, честным, полным голосом рассказывать о прекрасном мире, ведь папа говорил, что таков ее долг? От этой мысли Давид громко зарыдал. Затем он вспомнил о других словах отца: «Помни, мой мальчик, в твоей скрипке есть все, чего ты так желаешь. Ты только играй — и просторное небо нашего горного дома всегда будет над тобой, а лесные друзья и товарищи будут окружать тебя». Вскрикнув, Давид поднял скрипку и провел смычком по струнам.
В этот момент на крыльце миссис Холли говорила:
— Конечно, есть сиротский приют и богадельня, если они, конечно, его возьмут, но… Симеон, где же этот ребенок играет?
Симеон напряженно прислушался.
— Я бы сказал, в амбаре.
— Но он же лег спать!
— И вновь отправится в кровать, — мрачно заверил Симеон Холли, поднялся и тихо пересек залитый лунным светом двор, чтобы подойти к амбару.
Как и прежде, миссис Холли последовала за ним и, как и прежде, оба невольно остановились прямо за дверью амбара, чтобы послушать. В тот вечер не было ни рулад, ни трелей, ни зажигательных пассажей, паривших над лестницей. Долгие, жалостливые, сладостные ноты поднимались, созревали и умирали почти в полной тишине, а мужчина и женщина стояли на крыльце и слушали.
Они вернулись в давние времена — Симеон Холли и его жена — когда у них был собственный мальчик, и от взрывов его смеха звенели эти самые стропила, и он тоже играл на скрипке, хотя и по-другому. К обоим пришла одна и та же мысль: «А что, если это Джон играл бы в одиночестве под луной!».
Но не скрипка, в конечном итоге, увлекла Джона Холли из дома, а возможности, который открывал кусочек пастельного мелка. Все детство мальчик рисовал свои любимые «картинки» на любых поверхностях, будь то обои в «лучшей комнате» или форзац большого альбома в обтянутой плюшем обложке — и в восемнадцать лет объявил о решении стать художником. Целый год Симеон Холли боролся с ним со всей силой упрямого и волевого человека. Он запретил держать в доме мел и пастель и загрузил сына домашней работой, которая оставляла время только на еду и сон, — и тогда Джон сбежал.
Это было пятнадцать лет назад, и с тех пор родители не видели сына, хотя два оставшихся без ответа письма в ящике Симеона Холли свидетельствовали, что, по крайней мере, в этом Джон был не виноват.
Но сейчас, стоя у двери амбара, Симеон Холли и его жена думали не о взрослом Джоне, волевом парне и блудном сыне — они вспомнили Джона маленького, кудрявого мальчика, игравшего у них на коленях, резвившегося в этом самом амбаре и устраивавшегося у них на руках, когда заканчивался день.
Миссис Холли заговорила первой — и вовсе не так, как на крыльце.
— Симеон, — начала она дрожащим голосом, — ребенок должен идти в постель! — И она устремилась к лестнице, опережая мужа. — Идем, Давид, — позвала она, поднявшись, — маленьким мальчикам пора спать. Идем!
Ее голос звучал тихо и не вполне уверенно. Давиду показалось, что в словах и во взгляде были отголоски давней боли. Он очень медленно вошел в квадрат лунного света, а потом долго и серьезно изучал лицо женщины.
— А вам я… нужен? — спросил он, запнувшись.
Женщина сделала глубокий вдох и всхлипнула. Перед ней стояла стройная фигурка в желтоватой ночной рубашке — рубашке Джона. На нее смотрели эти глаза — темные и задумчивые, как у Джона. И руки ее заболели от ощущения пустоты.
— Да, да, только мне — и навсегда! — закричала она с внезапной страстью, прижимая к себе фигурку. — Навсегда!
И Давид довольно вздохнул.
Симеон Холли разжал губы, но снова сомкнул их, не сказав ни слова. Потом мужчина повернулся со странно озадаченным выражением лица и тихо спустился по лестнице.
На крыльце, когда прошло не так мало времени и Давид вновь улегся спать, Симеон Холли холодно сказал жене:
— Полагаю, ты понимаешь, Элен, на что ты обрекла себя этим абсурдным порывом в амбаре — а все из-за того, что богопротивная музыка и лунный свет ударили тебе в голову!
— Но я хочу оставить мальчика, Симеон. Он… напоминает мне о… Джоне.
Мужчина сжал губы, и у его рта залегли глубокие морщины, но жене он ответил с явной дрожью в голосе:
— Мы говорим не о Джоне, Элен. Мы говорим о безответственном мальчике наверху, который вряд ли находится в своем уме. Полагаю, он мог бы научиться работать, и тогда принес бы хоть какую-то пользу. Но именно сейчас лишний рот нам не нужен. Ты же знаешь, срок по расписке истекает в августе.
— Но ты говоришь, на счету в банке почти… достаточно, — в беспокойном голосе миссис Холли звучали извинительные ноты.
— Да, я знаю, — удостоил ее ответом Симеон. — Но почти достаточно — это не вполне достаточно.
— Ведь еще есть время — больше двух месяцев. Срок выходит только в последний день августа, Симеон.
— Я знаю, знаю. Однако остается мальчик. Что ты собираешься с ним делать?
— Ну, а ты не мог бы… занять его на ферме? Ну, хоть немного?
— Возможно. Хотя я в этом сомневаюсь, — мрачно ответил мужчина. — Мотыжить кукурузу и дергать сорняки со скрипочкой и смычком несподручно, а с прочим он не умеет обращаться.
— Но он может научиться… и он правда прекрасно играет, — пробормотала женщина. В кои-то веки Элен Холли решилась спорить с мужем, да еще оправдывая собственные действия!
Симеон Холли не ответил, а только хмыкнул себе под нос. Затем он встал и тихо вошел в дом.
Следующий день был воскресеньем, а в воскресенье на ферме устанавливались строгие ограничения и торжественная тишина. В венах Симеона Холли текла кровь пуритан, и он был более чем строг в отношении того, что полагал правильным и неправильным. Наполовину выучившись на священника, он был вынужден оставить это поприще из-за слабого здоровья и обратиться к более подвижному образу жизни, но навсегда сохранил непоколебимо твердые убеждения. Поэтому пробуждение от громкой музыки, какой еще не знал его домик, было для него настоящим шоком. Он принялся в негодовании натягивать одежду, а рулады, переливы и звучные аккорды лились на него таким мощным потоком, что казалось, будто в комнатке над кухней заперли целый оркестр — так искусно мальчик брал двойные ноты. К тому моменту, когда Симеон открыл дверь в спальню Давида, он уже побелел от ярости.
— Мальчик, что это значит? — вопросил он.
Давид счастливо рассмеялся.
— А вы разве не поняли? — спросил он. — Я думал, музыка вам расскажет. Я был так счастлив, так рад! Меня разбудили птички на деревьях, они пели: «Ты нужен! Ты нужен!», и солнышко спустилось вон с того холма и сказало: «Ты нужен! Ты нужен!», и веточка постучала мне в окно и сказала: «Ты нужен! Ты нужен!». Так что пришлось взять скрипку и рассказать вам об этом.
— Но сегодня воскресенье — день Господа, — строго осадил его мужчина.
Давид стоял неподвижно, и в глазах его был вопрос.
— Значит, ты совсем язычник? Тебе когда-нибудь говорили о Боге?
— О Боге? Конечно! — улыбнулся Давид с явным облегчением. — Бог заворачивает бутоны в коричневые одеяльца и укрывает корни…
— Я не говорю про коричневые одеяльца и корни, — сурово перебил мужчина. — Это день Господа, и мы должны чтить его святость.
— Святость?
— Да. Тебе не следует играть на скрипке, смеяться и петь.
— Но это хорошо и прекрасно, — возразил Давид, широко распахнув изумленные глаза.
— Возможно, в уместное время, — допустил мужчина с той же жесткостью в голосе, — но не в день Господа.
— Вы хотите сказать, Ему бы это не понравилось?
— Да.
— О! — лицо Давида прояснилось. — Тогда хорошо. У вас другой Бог, сэр, потому что мой любит все красивые вещи каждый день в году.
На миг наступила тишина. Первый раз в жизни Симеон Холли ощутил, что у него нет слов.
— Мы больше не будем говорить об этом, Давид, — наконец сказал он, — но назовем это по-другому: я не хочу, чтобы ты играл на скрипке по воскресеньям. А сейчас отложи ее до завтра. — И он отвернулся и зашагал вниз.
В то утро за завтраком никто не разговаривал. На ферме Холли за едой никогда не предавались безудержному веселью, как уже выяснил Давид, но прежде обстановка не бывала такой мрачной. Сразу после завтрака полчаса чтения Писания и молитв. Миссис Холли и Перри Ларсон очень прямо и торжественно сидели на стульях, а мистер Холли читал. Давид тоже старался сидеть очень прямо и торжественно, но розы за окном кивали головками и звали его, а птички в кустах щебетали, упрашивая: «Выходи! Выходи». И как можно было сидеть прямо и торжественно, глядя на все это, особенно если пальцам было щекотно от желания немедленно вернуться к прерванной утренней песне и рассказать всему миру, как прекрасно быть нужным!
Но Давид сидел очень спокойно — или спокойно, как мог — и только постукивание ноги и задумчивый, но беспокойный взгляд выдавали тот факт, что разум его был далек от фермера Холли и детей Израилевых, скитавшихся по пустыне.
После молитв пришел час сдержанной суеты и спешки — семья готовилась к походу в церковь. Давид никогда еще не был в церкви. Он спросил у Перри Ларсона, на что это похоже, но тот только пожал плечами и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ух ты! Слышьте, чево он говорит-то! — что в глазах Давида никак не прояснило ситуацию.
Вскоре Давид выяснил, что в церковь ходят начисто отмытыми — его еще никогда так не скребли, не терли и не расчесывали. Кроме того, ему принесли чистую белую рубашечку и красный галстук, над которыми миссис Холли уронила слезу, так же, как над ночной рубашкой в первый вечер.
Церковь была на расстоянии какой-то четверти мили от дома, и в урочный час Давид прошел за мистером и миссис Холли по длинному центральному проходу. Холли, как всегда, прибыли рано, служба еще не началась. Даже органист еще не занял место перед инструментом, огромные золотисто-голубые трубы которого возвышались до потолка.
Орган был гордостью местных жителей. Его подарил уроженец городка, ставший великим человеком в большом мире. Более того, ежегодное пожертвование того же человека позволяло платить искусному органисту, каждое воскресенье приезжавшему на службу из большого города. Сегодня, сев на свое место, органист заметил новое лицо на скамье Холли и едва сдержал дружескую улыбку при виде маленького мальчика с пытливым взглядом. Потом он как обычно растворился в музыке.
Внизу мальчик, сидевший на скамье Холли, затаил дыхание. В ушах его запели десятка два скрипок — и столько же других инструментов, которых он даже не мог назвать. Музыка обрушилась на него и заставила в экстазе вскочить, прежде чем упреждающая рука успела остановить его. Мальчик ринулся в проход, не сводя глаз с золотисто-голубых труб, от которых, казалось, исходили чудесные звуки. Затем его взгляд упал на мужчину и ряды клавиш. Несколько долгих минут мальчик слушал, замерев на месте, затем музыка затихла, и священник поднялся для вступительной молитвы. Однако паузу нарушил голос мальчика, а не мужчины.
— О, сэр, пожалуйста, — сказал голос, — не могли бы вы… не согласились бы вы научить меня это делать!
Органист закашлялся, а сопрано вытянула руки, привлекла к себе Давида и зашептала что-то ему на ухо. Присутствующие в изумлении затихли. Затем священник кивнул, а внизу, на скамье Холли, разгневанный мужчина и глубоко оскорбленная женщина поклялись, что прежде, нежели Давид вновь посетит церковь, ему придется кое-чему научиться.
Глава VIII
Загадочные «надо» и «нельзя»
С приходом понедельника у Давида началась новая жизнь — весьма любопытная жизнь, полная «надо» и «нельзя». Иногда мальчик задавался вопросом, почему все приятные вещи относились к «нельзя», а все неприятные — к «надо». Мотыжить кукурузу, полоть, наполнять ящики для дров — все это было «надо, надо, надо». Но, когда дело доходило до лежания под яблонями, исследования ручья, текущего у края поля, или даже наблюдения за жучками и червяками, которых можно было найти на земле, оказывалось, что все это «нельзя».
Что же до фермера Холли, то и он в то утро понедельника столкнулся с новым опытом. Например, с трудностями в преодолении радостно выраженного мнения о том, что сорняки очень хорошенькие, и жаль выдирать их из земли, чтобы они вяли и умирали. Не менее трудным оказалось занимать мальчика полезным трудом любого вида, когда кругом было так много интересного: проплывающее облако, цветущий куст или птицы на ветвях дерева.
Однако, несмотря на это, Давид явно старался изо всех сил, чтобы справиться со всеми «надо» и избежать «нельзя», поэтому в четыре часа того первого понедельника он получил от сурового, но желавшего быть справедливым фермера Холли свободу до конца дня. Мальчик весело направился на прогулку. Он вышел без скрипки, потому что в воздухе пахло дождем, но даже в собственных шагах и взмахах рук для Давида звучала радостная песня предыдущего утра. Несмотря на перипетии дневных трудов, весь мир пел тоскующему по дому и одинокому Давиду благословенный гимн: «Ты нужен! Ты нужен!».