Часть 3 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я сейчас вернусь, – говорю я ему. На его карточке – простом темно-синем пластиковом прямоугольнике с логотипом VISA в нижнем углу и надписью «NAVY ARMY CREDIT UNION» сверху – вытиснено имя: Исайя Торрес.
Вернувшись, я протягиваю ему ярко-фиолетовую гелевую ручку, которую ношу в кармане, и начинаю собирать его пустую посуду.
– Спасибо вам за… – Он указывает на липкую тарелку у меня в руках и подписывает чек. – За это.
– Конечно, – отвечаю я, избегая встречаться с ним взглядом, потому что чем быстрее я притворюсь, будто он уже ушел, тем лучше. – Хорошего вам дня.
Скотина.
Подняв взгляд, я вижу, что наша хостесс, Мэдди, машет мне рукой и артикулирует, что меня ждут три новых столика. Из-за этого «обаяшки» я разочаровала Карнавалесов, рисковала своей работой и заставила ждать нескольких посетителей – и все это в течение получаса.
Исайя закрывает кожаную папку, где лежит чек, и поднимается с диванчика. Встав во весь рост, он возвышается надо мной, смотрит на меня сверху вниз и удерживает мой взгляд в течение одной-единственной секунды, которая кажется мне вечностью.
На миг его крепкая челюсть и полные губы буквально завораживают меня, мое сердце пропускает пару ударов, и я почти забываю о нашем небольшом обмене колкостями.
– Мэм, будьте добры, я хотел бы пройти, – говорит он, и я соображаю, что преграждаю ему путь.
Я делаю шаг в сторону, и он проходит мимо, задев меня плечом, свежий запах мыла и пряный аромат бальзама после бритья наполняет мои легкие. Сунув папку с чеком в карман фартука, я иду к столикам, которые мне только что назначили, потом со всех ног бегу разливать напитки.
Глянув в сторону выхода, я замечаю, как Исайя останавливается в дверях и медленно поворачивается, чтобы бросить на меня еще один взгляд. Я не знаю, что побудило его к этому, и только час спустя я наконец улучаю время, чтобы проверить его чек. Может быть, я боялась этого, может быть, намеренно загоняла эту мысль в глубь сознания, слишком хорошо понимая, что после всего сделанного мною для него он оставит мне «на чай» какую-нибудь мелочь, оскорбительную, словно плевок в лицо. Или хуже – вообще ничего.
Но я ошиблась.
– Марица, что такое? – спрашивает Рейчел, останавливаясь передо мной с руками, полными аккуратно сложенных одна в другую грязных тарелок.
Я мотаю головой.
– Этот тип… он оставил мне сто долларов чаевых.
Она морщит нос.
– Что? Дай, гляну. Может, ты ошиблась?
Я показываю ей чек и четко написанную единицу с двумя ноликами на соответствующей строке. Общая сумма подтверждает, что эти чаевые – не ошибка.
– Не понимаю. Он вел себя, как полная задница, – бормочу я себе под нос. – Это что получается, пятьсот процентов от заказа?
– Может быть, в последнюю минуту в нем проснулась совесть? – Рейчел оттопыривает губу. Я закатываю глаза.
– Что бы это ни было, я только надеюсь, что он никогда больше сюда не придет. А если придет, обслуживать его будешь ты. Никаких чаевых в мире не хватит, чтобы я захотела снова налить этому наглому грубияну хотя бы стакан воды. И мне плевать, насколько он горячий парень.
– С радостью. – Рейчел складывает губы бантиком. – У меня страсть к щедрым грубиянам с такой офигенной внешностью.
– Знаю, – отвечаю я. – Я видела двух твоих последних бывших.
Рейчел показывает мне язык и идет прочь, а я украдкой бросаю еще один взгляд на чаевые Исайи. Не то чтобы он был первым посетителем, кто так щедро отблагодарил меня – в этом городе деньги едва ли не растут на деревьях, – просто это какая-то бессмыслица, и мне вряд ли удастся спросить его, зачем он это сделал.
Выдохнув, я возвращаюсь к работе.
В последнее время я работаю чертовски много, чтобы сделать свою жизнь не такой сложной, и не собираюсь мечтать о каком-то замороченном типе, которого никогда больше не увижу.
Глава 2. Исайя
– Как ты себя чувствуешь, Mamae[1]? – Я вхожу в спальню матери в ее маленькой квартирке в Южном Лос-Анджелесе. До этого я успел позавтракать в кафе и закончить еще несколько дел. Я, конечно, предпочел бы поесть утром здесь, у мамы дома, но в шкафах на кухне нашел только мятые жестянки с дешевым супом, черствую буханку белого хлеба и пару коробок панировочных сухарей.
Надо будет сходить в продуктовый магазин, а после этого я напомню своим охреневшим братцам и сестрицам, что в мое отсутствие это, вообще-то, их обязанность.
– Мам? – спрашиваю я, вглядываясь в непроглядную темноту, царящую в ее комнате. – Ты проснулась?
С улицы доносится вой полицейских сирен, дети соседей сверху с топотом бегают туда-сюда по коридору – уже привычное звуковое сопровождение. Как ни странно, все это смешивается в некое подобие «белого шума», от которого легко отрешиться.
Мама поворачивается на бок; в комнате пахнет смертью, несмотря на то, что Альба Торрес все еще жива. Доктора уже много лет пытаются поставить ей диагноз: то они заявляют, что у нее синдром хронической усталости или фибромиалгия, потом говорят, что у нее болезнь Лайма. Другие доктора утверждают, что вот-вот поймут точно, только надо сдать побольше анализов. Провести больше обследований, больше МРТ, больше осмотров, больше консилиумов.
Но мы по-прежнему не знаем ничего – только то, что она постоянно чувствует себя усталой и постоянно испытывает боль.
– Исайя? – спрашивает она с легким стоном, пытаясь сесть.
Я подхожу к кровати и включаю тусклую лампочку, стоящую на ночном столике, заваленном баночками и блистерами с лекарствами. Лицо мамы проясняется, когда она видит меня, она тянет исхудавшую дрожащую руку, чтобы коснуться моей щеки.
– Que horas sao?[2] – Потом она пытается взять часы, лежащие все на том же столике, и роняет коробку с носовыми платками. Хотя мама с двадцати лет живет в Штатах, но когда она чувствует себя особенно обессиленной, она переходит на португальский язык.
– Почти четыре часа.
– Дня? – спрашивает она. Я киваю.
– Да, мам, дня.
– Что ты делал сегодня? – Она все-таки садится, пусть и с трудом, и похлопывает ладонью по краю постели. Я присаживаюсь рядом.
– Позавтракал в кафе. Выполнил несколько поручений. Сходил в кино.
– Sozinho[3]? – Она хмурится.
– Да, один. – Я не знаю, почему она испытывает разочарование или печаль от того, что я все делаю один. Мне двадцать семь лет, и несмотря на то, что братьев и сестер у меня больше, чем я могу сосчитать по пальцам одной руки, несмотря на то, что я побывал во многих штатах и завел там друзей и приятелей, я всегда предпочитал делать все по-своему – в одиночку.
Так жизнь приносит намного меньше разочарований.
– Я так рада, что ты дома, Исайя. – Она улыбается болезненной улыбкой и берет меня за обе руки. Ладони у нее теплые, но пальцы ледяные. – Пожалуйста, скажи мне, что ты пробудешь здесь еще какое-то время.
– Я отбываю на следующей неделе, – напоминаю я ей. – Через девять дней, если точно.
Мать качает головой.
– Я не знаю, зачем ты раз за разом уезжаешь туда, Исайя. Это чудо свыше, что ты каждый раз возвращаешься домой, но когда-нибудь ты вернешься в ящике в брюхе самолета.
Она крестится и почти беззвучно бормочет короткую католическую молитву.
Я сжимаю переносицу двумя пальцами и опираюсь локтями о колени. Я не могу смотреть на нее сейчас, когда ее темные глаза с каждой секундой наливаются слезами. Я не люблю видеть ее боль, и особенно – если это боль из-за меня.
– Это моя работа, – говорю я, отлично понимая, что ей от этого ничуть не легче. – Моя карьера.
– Разве ты не мог выбрать что-нибудь другое? – спрашивает она. – Можно было бы работать с компьютерами или чинить машины, или строить дома… Ты всегда хорошо умел работать руками.
– И до сих пор умею, – подтверждаю я.
– Напомни мне, когда ты выйдешь в отставку? – просит она.
– Ты же знаешь, я заново завербовался только в прошлом году. – Я вдыхаю и выдыхаю, укрепляя свое терпение. Мы сто раз вели разговор об этом, но я не должен злиться. Лекарства затуманивают ее память.
Мама щелкает языком.
– Я всегда думала, что ты вместе с сестрами откроешь кафе.
– Да они просто взяли и сделали это без меня, но это к лучшему. Ты же пробовала мою стряпню, – ухмыляюсь я, думая о том случае, когда я сделал лепешки-тако на всю семью, но забыл про приправы. Мне годами не давали об этом забыть. После этого я наотрез отказывался даже заходить на кухню. – Я привез тебе обед. Ты хочешь есть?
Я поднимаюсь, иду на кухню и достаю салат из сердцевины пальмы, который купил в ее любимом бразильском стейкхаусе чуть дальше по улице; салат вместе с бутылкой воды и мамиными таблетками я ставлю на металлический столик-поднос.
Когда я возвращаюсь в ее комнату, она уже сидит в угловом кресле и переключает каналы на тридцатидюймовом телевизоре, стоящем на старом комоде. Через минуту она останавливается на телевикторине «Рискуй!», и почти сразу же веки ее начинают трепетать. Маму постоянно клонит в сон, но она борется с этим.
– Спасибо, meu amor[4], – говорит она, когда я ставлю перед ней обед. Снова коснувшись пальцами моей щеки, она улыбается. – Ты так добр ко мне, Исайя. Я не заслуживаю такого сына, как ты.
– Мам, не говори так. Ты заслуживаешь tudo. Ты заслуживаешь всего.
Когда-то она была женщиной, полной жизненной силы. Она была не способна сидеть на месте дольше двух минут, она учила своих детей, рожденных в Америке, всем бразильским колыбельным, которые только могла вспомнить. У нее был заразительный смех, длинные темные волосы ниспадали ей на спину, а гардероб был полон нарядных вещей. Альба Торрес всегда была самым ярким человеком в любой компании – в прямом и переносном смысле. Ее страсть к жизни передавалась другим, а ее личность была столь всеобъемлющей, что ее стройное невысокое тело – пять футов два дюйма ростом, – казалось, с трудом вмещало эту личность.
А потом она заболела.
Но кто-то должен был заботиться о ней, и, конечно же, не мои братья и сестры. Когда им приходится этим заниматься, – то есть в мое отсутствие, – они справляются на редкость дерьмово.
Должен признать, что моя старшая сестра, Калиста, принимает на себя основную тяжесть этой заботы, когда я уезжаю, но она растит четверых детей, а ее муж работает на двух работах, так что ей я, так и быть, согласен оказать некоторое снисхождение.
– Чем ты будешь заниматься эту неделю? – спрашивает мама. – Чем-нибудь особенным?