Часть 7 из 32 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Слово dhyāna (пали — jhāna) есть санскритский исток китайского слова чань и японского дзэн, так что его совершенно необходимо осознавать для понимания Дзэн-буддизма. «Медитация» в общеупотребительном смысле слова как ‘обдумывание’ или ‘размышление’ — наиболее ошибочная его интерпретация. Но другие варианты, такие как ‘транс’, ‘погружение’ — ещё хуже, т. к. они наводят на мысль о гипнотическом состоянии. Лучше всего оставить дхьяну без перевода и ввести её в наш язык так же, как мы сделали это со словами Нирвана и Дао[20].
В буддийской терминологии слово дхьяна включает в себя значения двух слов: смрити и самадхи, и точнее всего оно переводится как состояние объединённого однонаправленного сознания. Оно однонаправлено, во-первых, в том смысле, что сосредоточено на настоящем, ибо для ясного сознания не существует ни прошлого, ни будущего, а только ‘данный миг’ (экакшана), — то, что западные мистики называли «Вечное Сейчас». Во-вторых, оно однонаправлено в том смысле, что является состоянием сознания, где неразличимы познающий, познавание и познаваемое.
Татхата (т. е. Будда) является тем, кто видит то, что видно, но он не осознаёт (на маинати — или ‘не различает’) увиденное, неувиденное, видимое или видящего. То же самое относительно слышимого, ощущаемого, познаваемого — он не мыслит о них в таких категориях.[21]
Что означает слово дхьяна, трудно почувствовать ещё и потому, что наш (английский) язык не допускает употребления переходного глагола в безличном предложении. Там, где есть «познавание», грамматическая условность требует назвать кого-то, кто познаёт, и что-то, что познаётся. Мы так привыкли к этой конвенции речи и мышления, что никак не можем признать, что это всего лишь условность и что она не всегда совпадает с действительным переживанием познания. Когда мы говорим «сверкнул свет», — уже легче пробиться сквозь грамматическую конвенцию, и заметить, что «сверкание» и есть свет. Но дхьяна, состояние ума освобождённого, или просветлённого человека, естественно, свободна от того, чтобы смешивать конвенциональные понятия с реальностью. Интеллектуальное неудобство, которое мы ощущаем при попытке представить себе процесс познания без чёткого «кого-то», кто познаёт, и «чего-то», что познаётся, подобно стеснению гостя, прибывшего на официальный приём в пижаме. Ошибка эта относится не к бытию в целом, а к нашей традиции.
И вот мы снова видим, как конвенция как майя измерений и описаний населяет мир призраками, которых мы называем существами и предметами. С такой силой завораживает, гипнотизирует нас власть конвенций, что мы начинаем верить в эти призраки как в действительный мир и наделяем их своей любовью, превращаем их в свои идеалы, в свою ценнейшую собственность. Но нас мучительно беспокоит проблема: «что будет со мной, когда я умру». Ведь в конце концов она та же, что вопрос: «Что будет с моим кулаком, когда я разожму руку?». Может быть, теперь мы сможем лучше понять прославленную формулу буддийского учения, которая приведена в Вишудхимагге:
Есть страдание, но нет того, кто страдает.
Есть деяние, но нет того, кто творит его.
Есть нирвана, но нет того, кто стремится к ней.
Есть Путь, но нет того, кто следует по нему. [16]
Глава 3
Буддизм Махаяны
Так как учение Будды — это путь освобождения, — его единственной целью является переживание нирваны. Будда не стремился к разработке последовательной философской системы. Он не старался удовлетворить интеллектуальное любопытство, желающее получить словесные объяснения конечной реальности. Когда к нему приставали с расспросами о природе нирваны, о происхождении мира или реальности «Я», и требовали ответа, Будда хранил «благородное молчание» — он считал, что эти вопросы неуместны и не ведут к истинному переживанию освобождения.
Существует мнение, что дальнейшее развитие буддизма было вызвано неспособностью индийского ума довольствоваться этим молчанием, что буддизм Махаяны является выражением непреодолимого стремления ума к «абстрактным метафизическим спекуляциям» относительно природы реальности. Однако такое мнение весьма ошибочно. Огромное древо Махаяны выросло не столько ради удовлетворения интеллектуального любопытства, сколько для решения практических психологических задач, с которыми сталкивались люди, следовавшие путём Будды. Конечно, эти проблемы разрабатывались по-учёному, и интеллектуальный уровень текстов Махаяны очень высок. Но не создание философской системы было их целью, а достижение переживания освобождения. Как говорит сэр Артур Беридейл Кэйс:
Метафизика Махаяны, непоследовательность её системы, достаточно ясно свидетельствуют, что интерес монахов к ней был вторичным, поскольку в первую очередь они были озабочены достижением освобождения. Махаяна ничуть не меньше, чем Хинаяна, занята этой насущной практической задачей, и её философская ценность определяется очень просто — тем, насколько она помогает человеку достичь своей цели. [49, с.273]
Разумеется, в некотором отношении буддизм Махаяны является уступкой как интеллектуальному любопытству, так и широко распространённому желанию достичь цели кратчайшим путём. Но в основе своей он представляет собой творение в высшей степени чувствительных и проницательных умов, изучающих свою собственную внутреннюю деятельность. У каждого, обладающего развитым самосознанием, возникает множество относящихся к практике метода вопросов, которые буддийский Палийский Канон не в силах решить, ибо его проникновение в психологию идёт не дальше построения аналитических каталогов функций ума. Хотя предписания Палийского Канона ясны, они не слишком подходят для преодоления практических трудностей. Может быть, это слишком поспешный вывод; но создаётся впечатление, что Палийский Канон стремится открыть врата нирваны при помощи чистого усилия, тогда как Махаяна готова вертеть ключом в замочной скважине до тех пор, пока он плавно не откроет замок.
Главной заботой Махаяны является разработка ‘искусных методов’, упайя, необходимых для того, чтобы сделать нирвану доступной для любого типа сознания.
Как и когда возникли доктрины Махаяны, до сих пор остаётся исторической загадкой. Главнейшие сутры Махаяны официально считаются творением самого Будды и его ближайших учеников. Однако их стиль так отличен от Палийского Канона, их доктрина настолько тоньше, что учёные почти единодушно относят их к более позднему периоду. Нет данных, говорящих об их существовании во времена легендарного буддийского императора Ашоки, внука Чандрагупты Маурья, который в 262 году до нашей эры принял буддизм. Оставленные Ашокой надписи на скалах, по сути, передают тот же смысл, что и социальные учения Палийского Канона, подчёркивая необходимость ахимсы, или ‘ненасилия’, по отношению к людям и животным, и излагая общие предписания для жизни мирян. Вскоре после 400 года н. э. основные тексты Махаяны появились на китайском языке в переводе Кумарадживы, но наши сведения об истории Индии на протяжении шестисот лет, последовавших за смертью Ашоки, столь скудны, а данные, содержащиеся в самих сутрах, так неясны, что остаётся лишь отнести возникновение сутр к этим четырёмстам годам, то есть где-то между 100 годом до н. э. и 200 годом н. э. Даже даты рождения и смерти выдающихся личностей, связанных с этими сутрами — Асвагхоши, Нагарджуны, Асанги и Васубнандху — известны весьма приблизительно.
Традиция самой Махаяны относит происхождение учения к проповедям Будды, обращённым к его ближайшим ученикам, но до времени сокрытым от публичного обнародования, поскольку мир тогда ещё не созрел для них. Эта идея — идея «отсроченного откровения» — хорошо известный приём, — он даёт возможность созреть традиции, развиться содержанию, скрытому в первоначальном зерне учения. Явные противоречия между более ранними и позднейшими доктринами при этом объясняются тем, что их связывают с различными уровнями истины, от наиболее относительных до абсолютных, которых школа Аватамсака (по всей вероятности, намного более позднего происхождения) насчитывает по меньшей мере пять. Однако проблема исторического происхождения Махаяны не имеет непосредственного значения для понимания Дзэн, который, будучи скорее китайской, чем индийской формой буддизма, появился тогда, когда буддизм Махаяны уже созрел. Поэтому мы перейдём к изложению важнейших учений Махаяны, из которых впоследствии и развился Дзэн.
Махаяна отличает себя от буддизма Палийского Канона, называя последний «Малой Колесницей Освобождения», (хина — ‘малая’, яна — ‘повозка’), а себя — «‘Большой’ (маха) Колесницей», — большой потому, что она содержит большое богатство упайя, ‘методов достижения’ нирваны, — от утончённой диалектики Нагарджуны, чья цель — освобождение сознания от любых фиксированных концепций, до школы Сукхавати, или Чистой Земли, учения об освобождении через веру в силу Амитабхи, Будды Бесконечного Света, который, как считают, достиг просветления за много эонов до рождения Гаутамы. Эти методы включают даже Тантрический буддизм, согласно которому освобождение может быть осуществлено с помощью повторения ‘сакральных формул и слов’, т. е. дхарани, и особых видов йоги, в том числе йоги половой любви, осуществляемой с шакти, или ‘духовной женой’[22].
Пресловутая «развратность» майтхуны, как называется эта практика, — целиком на совести и в умах христианских миссионеров. На самом деле отношения с шакти — всё что угодно, но не распущенность — это уровень подлинно зрелого понимания, уникальная попытка мужчины и женщины действительно осуществить совместное духовное развитие. Это ведёт к освящению половых отношений, что, по логике, и должно было бы явиться составной частью католического воззрения на брак как на таинство.
При первом знакомстве с Палийским Каноном создаётся впечатление, что нирвана может быть достигнута за счёт настойчивых усилий и строжайшего самоконтроля и что ищущий должен отказаться от всех прочих дел и стремиться только к достижению этого идеала. Сторонники Махаяны, возможно, правы, считая, что Будда обучал этому лишь как упайе, ‘искусному методу’, с помощью которого ученик мог ясно убедиться на собственном опыте в абсурдности такого порочного круга, — когда желаешь не желать или пытаешься избавиться от эгоизма, полагаясь только на своё эго. Ибо именно к этому выводу и приводит следование учению Будды. Отрицательные результаты подобной практики можно было бы счесть проявлением лени и недостатка характера, но правдоподобнее выглядит версия, что те, кто упорствовал в своём «самоосвобождении», просто не замечали заключавшегося в нём парадокса. Всякий раз, когда Махаяна проповедует освобождение путём собственных усилий, она использует этот довод лишь как средство привести индивидуума к ясному осознанию иллюзорности его эго.
Многое указывает на то, что одним из самых ранних представлений Махаяны явилась концепция Бодхисаттвы как не просто потенциального Будды, но существа, отказавшегося от нирваны и тем самым достигшего более высокого духовного уровня, чем тот, кто достиг её и таким образом покинул мир рождения-и-смерти. Согласно Палийскому Канону, ученики Будды, достигшие нирваны, называются Арханами (Arhan), или ‘достойными’. Но в текстах Махаяны идеал Архана рассматривается как чуть ли не эгоистический. Он годится для шраваки, ‘слушателя’ доктрины, который дошёл лишь до теоретического понимания учения. Бодхисаттва — это тот, кто осознал, что в нирване, достигнутой собой и для себя, содержится глубокое противоречие. Для огромного количества людей Бодхисаттва стал ‘объектом поклонения’, бхакти, спасителем мира, который дал клятву не вступать в конечную нирвану, пока её не достигнут все чувствующие существа. Ради них согласился он рождаться снова и снова в круговороте самсары, пока через бесчисленные века даже трава и пыль не достигнут состояния Будды.
Но с более глубокой точки зрения ясно, что идея Бодхисаттвы заложена в самой логике буддизма, что она естественно вытекает из принципа «незахватывания» и из учения о нереальности «эго». Ведь если нирвана есть такое состояние, в котором совершенно прекращаются попытки «ухватить» реальность, т. е. осознаётся невозможность этого, то, очевидно, было бы абсурдом полагать, что сама нирвана есть нечто такое, чего можно добиться, чем можно овладеть. И далее: если «эго» — действительно не более чем условность (конвенциональность), — бессмысленно считать нирвану состоянием, которого добивается какая-то индивидуальность. Как говорится в Ваджрачхедике:
Все герои-Бодхисаттвы должны культивировать в своём уме такое размышление: чувствующие существа всех классов… благодаря мне достигают безграничного освобождения в нирване. Но когда громадная, бесчисленная, не поддающаяся измерению масса существ достигла освобождения таким образом, на самом деле ни одно существо не освободилось. Почему это так, Субхути? Потому что ни один Бодхисаттва, который поистине является Бодхисаттвой, не разделяет представления об эго, о личности, существе или отдельном индивидууме. (3)
Отсюда следует вывод: если не существует нирваны, которой можно было бы достигнуть, и если в действительности нет отдельных индивидуальностей, то наше рабство в Круговороте самсары — всего лишь видимость, на самом деле мы уже находимся в нирване, так что поиски нирваны — бессмысленны, — это поиски того, что никогда не было утеряно. И Бодхисаттва естественно не делает никаких усилий, чтобы выйти из Круговорота самсары, ведь это означало бы признать, что нирвана находится где-то в другом месте, что она — нечто, чего следует добиваться, и что самсара есть действительная реальность. Как говорит «Ланкаватара Сутра»:
Те, кто, боясь страданий, возникающих от разделения рождения-и-смерти (самсары), ищут Нирвану, не подозревают, что рождение-и-смерть и Нирвану нельзя отделять друг от друга. Видя, что вещи, подверженные разделению, не обладают реальностью, (они) воображают, что Нирвана состоит в будущем уничтожении чувств и их полей.[23] (11, 18).
Следовательно, стремление стереть конвенциональный мир вещей и событий означает признание, что он действительно существует. Отсюда вывод Махаяны: «То, что никогда не возникало, не нуждается в том, чтобы быть уничтоженным».
Это не есть чистые спекуляции и софизмы в духе субъективного идеализма или нигилизма. Это ответ на практические вопросы, которые можно сформулировать так: если моё «цепляние» за жизнь втягивает меня в порочный круг, как я могу научиться не цепляться? Как могу я пытаться позволить всему быть собой, если само это усилие как раз и является «непозволением всему быть»? Иными словами — старание не цепляться за что-то и есть цепляние, ибо мотив тут один и тот же: страстное желание избавить себя от трудностей. Я не могу освободиться от этого желания, потому что это желание — то же самое, что желание освободиться от него! Возникает знакомая, каждодневная психологическая проблема «обратной связи»: проблема создаётся от того, что её пытаются решить, беспокойство — от того, что беспокоятся, и страх боится самого страха.
Философия Махаяны предлагает решительный, но весьма эффективный ответ на эти вопросы, и ему посвящены многочисленные сочинения, известные под названием «Праджняпарамита» или «Мудрость переправы на другой берег». Это литература, тесно примыкающая к трудам Нагарджуны (200 г. н. э.), который наряду с Шанкарой считается одним из величайших умов Индии. В упрощённом виде ответ заключается вот в чём. Любая привязанность, даже привязанность к нирване — тщетна, ибо не к чему привязываться. Это знаменитая Шуньявада Нагарджуны, «Учение о Пустоте». Иначе его ещё называют Мадхьямика, или «Срединный путь», потому что это учение опровергает любые метафизические концепции, наглядно демонстрируя их относительность. С точки зрения академической философии «Праджняпарамита» и учение Нагарджуны являются, несомненно, разновидностью нигилизма или «абсолютного релятивизма». Но в действительности позиция Нагарджуны иная. Диалектика, которой он уничтожает любую концепцию реальности, есть лишь орудие, с помощью которого разрывается порочный круг цепляний, и завершает эту философию не жалкое нигилистическое отчаяние, а «естественное и несотворённое ‘блаженство’» (ананда) освобождения.
Слово «Шуньявада» образовано от корня шунья, что значит ‘пустота’, шуньята, ‘нуль’, ‘нулёвость’. Этим словом Нагарджуна обозначал природу реальности, или, точнее, концепции реальности, которые создаёт человеческий ум. Концепция здесь включает не только метафизические воззрения, но и всякого рода идеалы, религиозные верования, конечные упования и честолюбивые стремления — т. е. всё, к чему в своём уме стремится человек, что он «захватывает» для обеспечения своего материального и духовного благополучия. Шуньявада разбивает не только убеждения, сознательно приобретённые человеком; она также вскрывает внутренние скрытые и неосознанные предпосылки мысли и поступков и до тех пор подвергает их решительной обработке, пока самые глубинные пласты сознания не приводятся к полному безмолвию. При этом даже сама идея шуньи должна опустошиться, свестись к нулю.
Это не может быть названо ни «пустотой», ни «непустотой»,
Ни «оба-вместе», ни «ни-одно-из-них»,
Лишь для того, чтобы это как-то обозначить,
Его называют «Пустотой».[24]
Щербатский [72] прав, утверждая, что Шуньяваду правильней всего называть учением относительности. Метод Нагарджуны заключается только в том, чтобы продемонстрировать, что ни одна вещь не обладает ‘своебытием’ (свабхава), или независимой реальностью, а существует только в отношении к другим вещам. Ничто в природе не может существовать само по себе: ни вещь, ни факт, ни живое существо, ни событие. Поэтому бессмысленно выделять нечто в качестве идеала и стремиться завладеть им. То, что обособлено, существует лишь в отношении к своей собственной противоположности, ибо то, что есть, определяется тем, чего нет: наслаждение определяется болью, жизнь — смертью, движение — покоем. Очевидно, что наш ум не может создать представления о том, что значит «быть», не создавая при этом противоположного представления о «не быть»; ведь идеи бытия и небытия являются абстракциями простейшего переживания, такого, например, как: в правой руке у меня есть монета, а в левой — нет.
С этой точки зрения такая же относительность существует между нирваной и самсарой, между бодхи (пробуждением) и клешой (помрачённостью). Так что поиски нирваны подразумевают существование и проблему самсары; стремление к просветлению указывает на то, что человек находится в состоянии помрачённости. Иными словами, как только нирвана становится объектом желания, она становится элементом самсары. Истинная нирвана не может быть желаема, потому что она не может быть постигнута.
Так «Ланкаватара Сутра» учит:
И снова, Махамати, что означает «недуализм»? Это значит, что свет и тень, длинный и короткий, чёрное и белое суть относительные термины, Махамати, но не независимые друг от друга; так же, как Нирвана и Самсара, все вещи — не два. Нирвана есть только там, где есть Самсара; Самсара есть только там, где есть Нирвана; условия их существования не носят взаимоисключающего характера. Поэтому и говорится, что все вещи недуальны, как недуальны Нирвана и Самсара. (1 1, 28), [76, с.67]
Но уравнение «Нирвана есть самсара» верно также и в другом смысле: то, что кажется нам самсарой, есть на самом деле нирвана, и то, что кажется миром ‘форм’, — рупа, есть в действительности ‘пустота’ (шунья). Отсюда знаменитая формула:
Форма не отлична от пустоты, пустота не отлична от формы. Форма в сущности есть пустота, пустота в сущности есть форма[25].
Ещё раз подчёркиваю, — это не значит, что просветление приведёт к бесследному исчезновению мира форм, — к нирване нельзя стремиться как «будущему уничтожению чувств и их полей». Сутра утверждает, что форма пуста просто как она есть, во всей своей жгучей неповторимости.
Смысл этого уравнения не в том, чтобы выдвинуть некий метафизический тезис, а в том, чтобы способствовать процессу пробуждения. Пробуждение никогда не наступит, пока человек пытается избежать или изменить каждодневный мир форм, избавиться от того переживания, в котором находится в данный момент. Любая такая попытка есть лишь новое проявление «захватывания». Но само «захватывание» не может быть уничтожено силой, ибо:
Бодхи (пробуждение) есть пять грехов, а пять грехов — это бодхи… Если кто-нибудь рассматривает бодхи как то, чего следует добиваться, что следует вырабатывать в себе с помощью дисциплины, он повинен в гордыне.[26]
Некоторые из этих высказываний могут создать впечатление, что Бодхисаттва — это просто свойский парень, вполне земной человек, который — поскольку самсара всё равно оказывается нирваной — живёт себе, как ему нравится. Как бы глубоко он ни заблуждался, то поскольку заблуждение и есть бодхи, — нет никакого смысла в попытках изменить что-либо. Между крайними противоположностями часто существует обманчивое сходство. Безумцы нередко выглядят как святые, а неподдельная скромность мудреца делает его похожим на самого обыкновенного человека. Тем не менее не так-то просто указать разницу и прямо сказать, какие поступки совершает или не совершает земной человек в отличие от Бодхисаттвы, или наоборот. В этом вся тайна Дзэн-буддизма, и в соответствующем месте мы ещё вернёмся к этому вопросу. Пока что ограничимся следующим замечанием: так называемый «обыкновенный человек» обладает лишь кажущейся естественностью, или, лучше сказать, его истинная естественность воспринимается как неестественное в нём. На практике просто невозможно решиться в сознательной форме прекратить стремление к нирване и обратиться к «обычному» образу жизни, ибо, поскольку обыкновенная жизнь человека намеренна, она уже перестаёт быть естественной.
Именно по этой причине мысль о недосягаемости нирваны, которую так подчёркивают сутры Махаяны, должна быть воспринята не только теоретически, в качестве философского тезиса. Человек должен «нутром» ощутить, что нет ничего, что можно было бы захватить.
По этому поводу некоторым из Богов в этом собрании пришла в голову мысль: «То, что говорят и бормочут феи, — мы, хоть и смутно, но понимаем. Того же, что поведал нам Субхути, — мы не понимаем!»
Субхути прочёл их мысли и сказал: «Нечего и понимать, нечего и понимать! Ничего особенного я не сказал, ничего особенного не объяснил… Никто не постигнет всего совершенства мудрости, которую я пытался вам объяснить. Ведь никакая Дхарма (доктрина) не излагалась, не выяснялась и не сообщалась. Значит и не будет никого, кто мог бы её постичь».[27]