Часть 21 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
С тех пор их много побывало в Германии, и с каждым разом прибавлялось экзотики, цветов на знаменах и поклонов. А вот толпа убывала. Сегодня очередной визит очередного просителя собрал совсем немного зрителей, почти безучастно наблюдавших за кавалькадой всадников в лохматых бурках, с длиннющими пиками и утрированно кривыми саблями. Но даже эта пародия на толпу вогнала профессора в состояние близкое к панике. Францу пришлось буквально взять Айнштайна на буксир, протаскивая за собой между отдельными скоплениями зевак. Когда они уже миновали процессию, сзади кто-то начал кричать в рупор на умеренно скверном немецком, ухо выхватывало отдельные слова «добрый германский народ… помощь…» и еще что-то про борьбу, скорую победу и выплату по всем обязательствам. Толпа свистела и улюлюкала.
У Франца было множество родственников по материнской линии, в которых он постоянно путался. Мать умерла достаточно рано, и почти десять лет Пропп с отцом жил вдали от Берлина. После возвращения в родной город он не раз сожалел, что нет какого-нибудь семейного путеводителя, чтобы разобраться в том, кто кому кем приходится. Последний раз Франц появлялся на подобном сборище года три назад и окончательно всех забыл, кроме самой устроительницы торжества, с которой худо-бедно общался. Но обширное семейство приняло двух новых гостей на удивление радушно и доброжелательно, так что стеснение очень быстро миновало. Как бы удивительно это ни было, окончательно тончайший ледок отчужденности растопил сам профессор. Айнштайн рассеянно достал из кармана пакетик с горсткой сахара и предложил внести посильный вклад в торжество.
Конечно, в приличных домах уже не готовят торт из прокрученного через мясорубку пшена. Но жизнь по-прежнему трудна, и человек, который приходит в гости с настоящим сахаром (не каким-нибудь сахарином!), безусловно, является скопищем всех мыслимых достоинств. Айнштайна приняли как родного дедушку, усадив одесную самой Хильды Гильдебранд-Пропп. Францу досталось место немного скромнее, но все же в первой когорте приближенных родственников, как он подозревал — не столько из уважения к блудному сыну семейства, сколько во исполнение матримониальных планов тетушки. Впрочем, это не мешало Францу наслаждаться гороховым супом, в котором плавали крошечные поджаренные сухарики и даже редкие свиные шкварки. Пока профессор мучительно пытался объяснить окружающим, чем же он все-таки занимается («великий Айнштайн» был весьма известной личностью и даже рядовые обыватели слышали о нем хотя бы краем уха), Пропп работал ложкой и умеренно радовался жизни.
Все бы ничего, но вот сидящий напротив человек Франца… нервировал. На первый взгляд ничего в соседе не заслуживало внимания. Обычный молодой человек, чей точный возраст определить представлялось крайне затруднительно — общая черта тех, чье отрочество пришлось на последние годы Великой Войны. «Голодное поколение». Ему можно было дать и шестнадцать-восемнадцать лет, и все двадцать пять. Худой, с впалыми щеками и суховатой кожей пергаментного оттенка. Необычно светлые, почти белые волосы были коротко подстрижены, но при этом еще и уложены в прическу с пробором. Обычная по нынешним временам внешность, если бы не глаза. Взгляд Томаса Фрикке (так представили юношу) казался странным, каким-то … неживым. Словно настоящие, человеческие глаза вынули и заменили стеклянной имитацией. Безупречной, но все же искусственной копией.
Фрикке относился к какой-то еще более дальней ветви семейства нежели Пропп. Как услужливо сообщили родственники, юноша, движимый патриотическими чувствами и поиском пропитания, собирался отправиться на следующие два года в Малороссию, или куда-то еще («Вы должны понять, эти странные, варварские названия. Они совершенно непроизносимы!»). Немецкие хлеботорговцы устали от смуты, которая уже давно охватила бывшую Российскую империю и не собиралась заканчиваться. Теперь они переходили от закупок украинского хлеба к организации собственных латифундий и целых «районов аграрного планирования», которым требовалась охрана. Разумеется, в строгом соответствии с договором, заключенным между новыми германскими нобилями и очередным правительством смутных территорий. Желающих подзаработать хватало, несмотря на глухие слухи о том, что вербовщикам и нанимателям нужны не столько охранники, сколько надсмотрщики и каратели.
И каждый раз, когда взгляд Томаса падал на Франца, ассистент чувствовал странный озноб, проскальзывающий по спине.
Утолив первый голод, собрание, насчитывающее почти два десятка человек, почувствовало себя посвободнее. Стука ложек стало меньше, а разговоров, наоборот, прибавилось, особенно когда появилось пиво — настоящее, не эрзац из лимонада, разбавленного картофельным спиртом.
Сославшись на некоторое неудобство, вызванное непривычно сытным обедом, Франц вышел на крыльцо двухэтажного дома, обустроенное в виде небольшой крытой веранды. Возвращаться не хотелось. Франц присел прямо на ступеньку, чувствуя необыкновенное умиротворение. В желудке чувствовалась приятная сытость, летнее послеполуденное солнце пригревало, но не жгло — легкий ветерок уносил излишнюю жару.
Пропп достал из кармана книгу, найденную в трамвае пару недель назад. Наверное, забыл припозднившийся пассажир. У тощего томика не хватало обложки и, судя по нумерации, доброй трети страниц. Пропп решил погадать на свое будущее старым студенческим образом — открыть и прочитать первый попавшийся абзац. Канон требовал гадать на учебнике, но за неимением сойдет и беллетристика.
Он перелистнул книгу, ткнул пальцем наугад и только после этого посмотрел. Абзац получился большим, но Франц добросовестно углубился в чтение.
«Вот видите речушку — не больше двух минут ходу отсюда? Так вот, англичанам понадобился тогда месяц, чтобы до нее добраться. Целая империя шла вперед, за день продвигаясь на несколько дюймов: падали те, кто был в первых рядах, их место занимали шедшие сзади. А другая империя так же медленно отходила назад, и только убитые оставались лежать бессчетными грудами окровавленного тряпья. Такого больше не случится в жизни нашего поколения, ни один европейский народ не отважится на это… Западный фронт в Европе повторить нельзя и не скоро можно будет. И напрасно молодежь думает, что ей это по силам… Для того, что произошло здесь, потребовалось многое — вера в бога, и годы изобилия, и твердые устои, и отношения между классами, как они сложились именно к тому времени. Итальянцы и русские для этого фронта не годились. Тут нужен был фундамент цельных чувств, которые старше тебя самого. Нужно было, чтобы в памяти жили рождественские праздники, и открытки с портретами кронпринца и его невесты, и маленькие кафе Баланса, и бракосочетания в мэрии, и поездки на дерби, и дедушкины бакенбарды… то, о чем говорю я, идет от Льюиса Кэрролла, и Жюля Верна, и того немца, который написал „Ундину“, и деревенских попиков, любителей поиграть в кегли, и марсельских marraines, и обольщенных девушек из захолустий Вестфалии и Вюртемберга.»[29]
— Здравствуйте.
От неожиданности Франц едва не подпрыгнул, а молодой Томас Фрикке уже садился рядом, аккуратно подернув штопаные штаны. Пропп недовольно захлопнул книгу.
— Извиняюсь, что нарушил ваше уединение, — произнес Томас, впрочем, особого раскаяния в его голосе Франц не услышал.
— Здравствуйте, — сухо ответил ассистент, бесплодно надеясь на то, что незваный собеседник ощутит неуместность своего соседства.
— Мне показалось, что я встретил родственную душу, — Томас не стал тянуть время и сразу перешел к делу. — Человек нашего поколения, человек науки… Мне кажется, что вас можно отнести к действительно новым людям, жителям новой Германии. Новой не по возрасту, но по духу, по готовности открыться возрожденным идеологическим константам. Позвольте полюбопытствовать, знакомы ли вы с творчеством Жозефа Артюра де Гобино? Или с работами Хаустона Чемберлена?
— Эти люди мне незнакомы, — недружелюбно отозвался Франц. превозмогая нешуточное желание отодвинуться подальше. А Томас, как ни в чем не бывало, продолжил, сверля помощника профессора немигающим взглядом:
— Жаль, очень жаль. От представителя ученого сословия можно было бы ожидать большего интереса к изменениям общественной жизни. Но никогда не поздно приобщиться к чему-то новому, светлому, открывающему новые горизонты познания.
Слова Томаса, произносимые ровным, каким-то странно безжизненным голосом удивительно сочетались с его стеклянными глазами и парализовывали волю, словно гипнотические змеи Южной Америки.
— Вы задумывались, отчего мы так скверно живем, господин Франц… Ведь вас зовут Франц, не так ли? Почему спустя не один год после окончания войны продовольствия по-прежнему не хватает, а мужчины до сих пор носят перелицованные из мундира пиджаки? Почему цены только растут, а русский хлеб всегда уходит на чьи-то другие столы? Все едят его — французы, бельгийцы, голландцы. Даже англичане. Но только не немцы.
Пропп слушал. Одна часть его «я» вопияла, требовала не мешкая сбросить путы злого гипноза и броситься восвояси, как от дьявола, поджаривающего человечину. Но другая жадно ловила каждое слово, потому что впервые кто-то вслух, связно и прямо говорил то, что другие осмеливались произносить лишь шепотом и притом поминутно оглядываясь.
— Я перебросился парой слов с вашим патроном, настолько, насколько это было возможно при нашей почтенной родственнице, — продолжал Фрикке. — Удивительно, но мировое светило, великий профессор Айнштайн, работник умственного труда, кушает на завтрак бутерброд с джемом и отварной картофель без масла — на обед. И один раз в неделю он видит на столе мясо, потому что научное сообщество способно лишь ограниченно финансировать его опыты. Но вдосталь накормить свою гордость — уже не в состоянии.
Томас перевел дух и двинул шеей, словно невысказанные слова толпились у самого горла и требовали прохода.
— Кто виноват в таком положении вещей? Что нужно сделать? Вы хотите знать об этом? — вопросил он.
— Д-да… — выдавил Франц, почти против собственной воли. — Не отказался бы… — с каждым произнесенным словом он словно срывал с себя частичку зловещего, какого-то замогильного обаяния Томаса, опутавшего Проппа ядовитой паутиной. — Нет… У меня нет времени! Совершенно нет времени!
— Жаль, — Фрикке отступился с неожиданной легкостью и даже отвел взор в сторону. — Но я надеюсь, вы недолго будете блуждать в потемках обмана.
Юноша легко поднялся, стряхнул с рукавов несуществующие пылинки и закончил:
— Юрген Астер. Запомните это имя. Я надеюсь, вы еще придете к нему. И к нам. К тем, кто знает, как вернуть величие Германии. И не только Германии, потому что национальное государство по сути своей — лишь мишура, фикция, которой плутократия прикрывает свои интересы и душит здоровое самосознание, присущее истинной евгенике.
Хлопнула дверь, на ступеньки шагнул Айзек Айнштайн, чуть пошатываясь и слепо водя перед собой руками, словно пытаясь что-то нащупать. Теперь и Пропп вскочил, обуреваемый дурными предчувствиями. Самым скверным из них было предположение о том, что трезвенник Айнштайн все же поддался искушению и приобщился к яду алкоголя.
— Франц… — прошептал профессор. — Дружище… Я понял! Мы все это время шли по ложному пути!
Он резко схватил Проппа за воротник и с неожиданной для своего тщедушного тела силой подтянул к себе. Стало понятно, что он не пьян, а находится в крайней степени умственного возбуждения.
— Я все понял, — повторил Айнштайн срывающимся голосом. — Стакан, стакан с водой! Мне налили. Я его выпил и когда посмотрел на стакан, пустой, понимаете, пустой — тогда я понял. Это же так просто! Ноль, математический ноль! Отсюда все провалы и невозможность повторить эксперимент у наших коллег в Париже и Бостоне. Ничто требует ничего. Никаких линз и материальных объектов, никакой принудительной фокусировки, только вакуум, он действует как запал процесса! Теперь у нас получится, бог свидетель, у нас получится! Домой, друг мой, скорее в лабораторию…
Томас Фрикке стоял на верхней ступеньке, глубоко засунув руки в карманы. Он смотрел вслед удаляющейся паре, и в душе юноши боролись два чувства — печаль и радость. Печаль от того, что такой перспективный материал блуждает в лабиринте ложных представлений. И радость от того, что всему свое время, Айнштайн с Проппом непременно придут к Великой Евгенике. Не сразу и наверняка не безболезненно, ведь служение великой цели всегда требует отречения от суетного. Но придут.
Фрикке был молод и неопытен, весь его опыт созидания новой жизни заключался в нескольких демонстрациях и двух погромах. Еще он раздавал прокламации и созывал народ на выступления Учителя Астера. Но Томас всеми фибрами души чувствовал, что наследственность и судьба определили ему куда более достойный и завидный удел. Поэтому он завербовался в службу охраны латифундий — чтобы закалить тело и разум для будущих свершений. Первая ступень долгой и замечательной жизни.
Со временем он встретится вновь с профессором и его ассистентом вновь.
Непременно встретится.
Глава 15
Настоящее
Радюкин отложил в сторону стилос и размял закостеневшие пальцы. Он привык много писать, но теперь объем бумажной работы превзошел все мыслимые пределы. У научного консультанта уходило на сон и все личные нужды примерно пять-шесть часов в сутки, и то урывками, когда «Пионер» опускал антенну и менял позицию. Все остальное время Егор Владимирович находился на прямой связи с группой радиоразведки и Трубниковым. Он слушал, записывал, анализировал. И сравнивал с прежними представлениями о сущности и мотивах пришельцев.
С самого начала, еще до рождения проекта «Пионер» стало очевидно, что мир «семерок» во многом близок, но не тождественен вселенной Терентьева. Масштаб нападения позволял думать, что «семерки» смогли обеспечить себе планетарную гегемонию. Когда разведке, наконец, удалось добыть несколько пленных, предположение превратилось в уверенность — агрессоры упоминали о кровопролитной войне против некоего аналога Конфедерации или Соединенных Штатов, которая закончилась победой. Простая аналогия показывала, что с использованием ресурсной базы и мобилизационного резерва собственно Германии это невозможно. Даже суровый Рейх, описанный Терентьевым, при всем своем блестящем дебюте, надорвался в континентальных баталиях, немного навредил английскому соседу, а уж о переносе войны через океан мог лишь грезить в смелых мечтаниях.
Насколько удалось понять из обрывочных источников, до определенного момента мир «семерок» примерно соответствовал «терентьевскому». Хотя приходилось учитывать, что пленные все как один обладали крайне обрывочными и бессистемными историческими познаниями, поэтому предположение оставалось очень зыбким. Точка расхождения пришлась примерно на десятые годы и Мировую войну, продлившуюся с перерывами почти девять лет. С этого момента колесница истории вышла на совершенно невообразимую тропу.
У «семерок» было два существенных преимущества перед нацистами. Первое — отсутствие России (или Советского Союза), как естественного «стабилизатора» на востоке. По всей вероятности, в той реальности русская Гражданская война не имела определенного победителя, или выигравшая сторона не смогла утвердить свою безусловную власть. Вместо Российской империи или Советского Союза получился аналог докоммунистического Китая или Руси перед монгольским нашествием — множество лоскутных княжеств и «варлордов», ведущих непрерывную усобицу.
Второе — достаточно сильно «мутировавшая» идея расового превосходства, которая здесь называлась «истинной евгеникой». Черновский высказал гипотезу, что в отличие от гитлеровцев, «истинные» сумели совместить две ортогональные тенденции. С одной стороны «евгенисты» изначально проповедовали предельную нетерпимость к «нечистым» и прямо обещали провести селекцию в масштабах всего мира. С другой — с легкостью выдавали расовые индульгенции целым народам и отдельным представителям. Как гласила первая глава «Учения о крови и скверне» — «даже в навозе евгенического мусора можно найти жемчужину расово верного типа» (на этом месте Черновского, поклонника строгих научных формулировок, передернуло от феноменальной безграмотности автора этого людоедского манифеста). При этом тем, кто не попал в гибкие рамки отбора, отказывалось не только в полноценности, но и в принадлежности к человеческому роду. В соответствии с «Учением» они считались некой «предшествующей волной разумной жизни» — своего рода прототип настоящего человека, которого полноценный образец должен был естественным образом вытеснить и уничтожить.
Таким образом, если нацисты изначально ограничили собственные силы и противопоставили себя всему остальному миру, идеология «семерок», при всей ее изуверской жестокости, оказалась более гибкой и адаптивной, привлекательной для мира, измученного тяжелым послевоенным кризисом.
Поэтому, в отличие от побоища Второй Мировой войны, триумфальное шествие «семерок» выражалось не столько в цепи военных побед, сколько в давлении и ассимиляции. Они побеждали не оружием, точнее, не только им. В авангарде войск под черно-белой трехлучевой свастикой рука об руку шли разочарование и надежда. Разочарование в прежнем мироустройстве, горечь всемирного обмана, апатия безысходности. И надежда на лучший мир, который устроен справедливо, правильно, и одаряет благами просто так, по праву рождения.
Разочарование и надежда на простые решения бросили под ноги «семеркам» весь мир.
В дверь постучали.
— Войдите, — пригласил доктор наук и с опозданием вспомнил, что все помещения на субмарине звукоизолированы. Следовало нажать специальную кнопку, тогда снаружи, в коридоре, зажигалась специальная лампочка, свидетельствующая о желании и готовности хозяина каюты принять гостя. Кнопка оказалась погребена под катушками с магнитной проволокой, и освободить ее, не обрушив лавину со стола, оказалось не просто. Но возможно.
— Позволите? — спросил Крамневский, входя в каюту-лабораторию.
— Конечно, — Егор Владимирович вполне искренне обрадовался визиту капитана… нет, командира. Только сейчас он почувствовал, насколько устал от многочасовых бдений с наушниками и блокнотом.
— Наши посиделки становятся традицией, — заметил Крамневский, подыскивая место, чтобы присесть. В лаборатории доктора наук, казалось, не осталось ни одного квадратного сантиметра, свободного от бумаг, пленок и разнообразных приборов. Разве что на полу. — Только чая у меня с собой нет.
— Сбоку, — подсказал ученый, но Илион уже сам нашел откидное сиденье на стене. — Ничего, перетерплю.
— Хотел было вызвать вас на мостик, — сообщил моряк, садясь и вытягивая ноги, насколько это было возможно в тесноте каюты. По тому, как он двигался и опирался на стену, было видно, что командир тоже очень устал, хотя и старался скрыть это. — Но решил, что не стоит лишний раз дергать вас. Вот, зашел сам.
— Хотите узнать что-то конкретное? — деловито уточнил Радюкин. — Или все сразу?
— Конкретных вопросов у меня, пожалуй, нет, — немного поразмыслив, ответил Крамневский. — Точнее, их слишком много. Откуда такое фантастическое опреснение забортной воды? Почему странно искажена вся система океанских течений? Почему по всей Атлантике непрекращающийся шторм, да такой, что уже потеряли одну антенну? И так далее. Поэтому, наверное… все сразу. У вас есть какие-то предположения? И прежде всего, конечно, вопрос вопросов.
Радюкин подумал над тем, что этот визит есть своего рода высшая степень уважения со стороны командира военного корабля. Какой-то особой формы уведомления командира о результатах научных изысканий не предусматривалось, и Илион мог одним мановением пальца вызвать к себе доктора, как и любого другого члена экипажа. Но вместо этого предпочел придти самолично.
Ученый покачался на рабочем стуле, словно проверяя его на прочность. Это простое движение послужило заменой привычно вышагивания по кабинету — доктор привык говорить стоя или на ходу. Подводник терпеливо ждал.
— Прежде всего, скажу, что все нижесказанное есть исключительно догадки и гипотезы, для однозначных заключений все еще катастрофически мало данных, — Радюкин мимолетно удивился, как легко и гладко, почти автоматически складываются привычные академические формулировки. Все-таки кабинетная школа никуда не денется, даже если лекция проходит на глубине трехсот метров в бушующей свирепым штормом южной Атлантике. — Как я понимаю, «вопрос вопросов» — это зачем им вторжение к нам?
— Да, — коротко ответил Крамневский.
— Повторюсь, пока можно только гадать… Но гадать уже более-менее обосновано. Насколько я могу понять, в основе всего лежит чистая экономика в сочетании с психологией … аборигенов.
— Экономика? — переспросил Илион.
— Да, обычная экономика. Хотя вам она, почти наверняка не покажется таковой.