Часть 56 из 118 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Роль, поставленная на верные рельсы, движется вперед, ширится и углубляется и в конце концов приводит к вдохновению.
Пока же этого не случилось, знайте твердо, что ложь, наигрыш, штамп и ломание никогда не рождают вдохновения. Поэтому старайтесь играть верно, учитесь готовить благоприятную почву для «наития свыше» и верьте, что оно от этого будет гораздо больше с вами в ладу.
Впрочем, на следующих уроках мы поговорим и о вдохновении. Разберем и его, – сказал Торцов, уходя.
«Разбирать вдохновение?!. Рассуждать, философствовать о нем? Да разве это возможно? Разве я рассуждал, когда произносил на показном спектакле: “Крови, Яго, крови!”? Разве Малолеткова рассуждала, когда кричала свое знаменитое “Спасите!” Неужели, наподобие физических действий, их маленьких правд и моментов веры, мы будем по крохам, по кусочкам, по отдельным вспышкам собирать и складывать вдохновение?!» – думал я, выходя из театра.
XVI. Подсознание в сценическом самочувствии артиста
______________ 19__ г.
– Названов и Вьюнцов, идите на подмостки и сыграйте нам начальную сцену этюда «сжигания денег», – приказал Аркадий Николаевич, войдя в класс.
Вам известно, что творческую работу надо всегда начинать с освобождения мышц. Поэтому сначала сядьте поудобнее и отдыхайте, точно дома.
Мы пошли на сцену и исполнили приказание.
– Мало! Еще свободнее, еще удобнее! – кричал Аркадий Николаевич из зрительного зала. – Девяносто пять процентов напряжения – долой!
Вы, может быть, думаете, что я преувеличиваю размер излишка? Нет, старание актера, находящегося перед тысячной толпой, доходит до гиперболических размеров. И хуже всего то, что старание и насилие создаются незаметно, помимо необходимости, воли, здравого смысла самого артиста. Поэтому смело откидывайте лишнее напряжение – столько, сколько сможете.
Будьте на сцене еще больше дома, чем в собственной квартире. На подмостках надо чувствовать себя приятнее, чем в действительности, потому что в театре мы имеем дело не с простым, а с «публичным одиночеством». Оно дает высшее наслаждение.
Но оказалось, что я перестарался, довел себя до прострации, впал в насильственную неподвижность и закоченел в ней. Это тоже один из самых плохих видов зажима. Пришлось бороться с ним. Для этого я менял позы, делал движения, с помощью действия уничтожал неподвижность и в конце концов впал в другую крайность – в суетливость. Она вызвала беспокойное состояние. Чтоб избавиться от него, пришлось изменить скорый, нервный ритм и внести самый медленный, почти ленивый.
Аркадий Николаевич не только признал, но и одобрил мои приемы:
– Когда артист слишком старается, полезно допустить даже небрежность, более легкое отношение к делу. Это хорошее противоядие против чрезмерного напряжения, старания и наигрыша.
Но, к сожалению, и это не дало того спокойствия и непринужденности, которые испытываешь в реальной жизни – дома, на своем диване.
Оказалось, что я забыл о трех моментах процесса:
1) напряжении, 2) освобождении и 3) оправдании. Пришлось скорее исправить ошибку. Когда это было сделано, я почувствовал, что у меня внутри что-то лишнее освободилось, словно опустилось, куда-то провалилось. Я ощутил притяжение к земле своего тела, его тяжесть, вес. Оно точно вдавилось в мягкое кресло, на котором я полулежал. В этот момент большая доля внутреннего мышечного напряжения исчезла. Но и это не дало мне желаемой свободы, какую я знал в реальной жизни. В чем же дело?
Когда я разобрался в своем состоянии, то понял, что за счет мышц во мне сильно напряглось внимание. Оно следило за телом и мешало покойно отдыхать.
Я поделился своими наблюдениями с Аркадием Николаевичем.
– Вы правы. И в области внутренних элементов много лишних напряжений. Но только с внутренними зажимами надо обращаться иначе, чем с грубыми мышцами. Душевные элементы – паутинки по сравнению с мышцами – канатами. Отдельные паутинки легко порвать, но если вы сплетете из них жгуты, веревки, канаты, тогда их не перерубишь топором. Но в самом начале их зарождения будьте с ними осторожны.
– Как же обращаться с «паутинками»? – спрашивали ученики.
– При борьбе с внутренними зажимами надо также иметь в виду три момента – то есть напряжение, освобождение и оправдание.
В первые два момента ищешь самый внутренний зажим, познаешь причины его возникновения и стараешься уничтожить его. В третий момент оправдываешь свое новое внутреннее состояние соответствующими предлагаемыми обстоятельствами.
В разбираемом случае воспользуйтесь тем, что один из ваших важных элементов (внимание) не разбрелся по всему пространству сцены и зрительного зала, а сосредоточился внутри вас, на мышечных ощущениях. Дайте собранному вниманию более интересный и нужный для этюда объект. Направьте его на какую-нибудь увлекательную цель или действие, которые оживят вашу работу и увлекут вас.
Я стал вспоминать задачи этюда, его предлагаемые обстоятельства; мысленно прошелся по всей квартире. Во время этого обхода в моей воображаемой жизни произошло неожиданное обстоятельство: я забрел в неизвестную мне до сих пор комнату и увидел в ней древнего старичка и старушку – родителей жены, как оказывается, живущих у нас на покое. Это неожиданное открытие умилило меня и вместе с тем встревожило, так как при увеличении количества членов семьи усложняются и мои обязательства по отношению к ним. Надо много работать, чтоб прокормить пять ртов, не считая своего! При таких условиях моя служба, завтрашняя ревизия, общее собрание, предстоящая сейчас работа по разборке документов и по проверке кассы получили чрезвычайно важное значение в моей тогдашней жизни, на подмостках. Я сидел в кресле и нервно наматывал на палец попавшую мне в руку бечевку.
– Молодец! – одобрил меня из партера Аркадий Николаевич. – Вот это настоящее освобождение мышц. Теперь я верю всему: и тому, что вы делаете, и тому, о чем вы думаете, хотя я и не знаю, чем именно занята ваша мысль.
Когда я проверил свое тело, то оказалось, что мои мышцы совершенно освободились от напряжения, без всякого старания и насилия с моей стороны. По-видимому, сам собой создался третий момент, о котором я забыл, – момент оправдания моего сидения.
– Только не торопитесь, – шептал мне Аркадий Николаевич. – Доглядите внутренним взором все до конца. Если нужно, введите новое «если бы».
«А ну, как в кассе окажется большой просчет? – мелькнуло у меня в голове. – Тогда придется проверять книги, документы. Какой ужас! Разве сладишь с такой задачей один… ночью?..»
Я машинально посмотрел на часы. Было четыре часа. Чего? Дня или ночи? Я на минуту допустил последнее, заволновался от позднего времени, инстинктивно метнулся к столу и, забыв все, бешено принялся за работу.
– Браво! – услышал я краем уха одобрение Аркадия Николаевича.
Но я уже не обращал внимания на поощрения. Они мне были не нужны. Я жил, существовал на сцене, получил право делать там все, что мне заблагорассудится.
Но мне этого было мало. Я захотел еще усилить трудность своего положения и обострить переживание. Для этого пришлось ввести новое предлагаемое обстоятельство, а именно: крупную нехватку денег.
«Что же делать? – спрашивал я себя с большим волнением. – Ехать в канцелярию!» – решил я, метнувшись в переднюю. «Но канцелярия закрыта», – вспомнил я и вернулся в гостиную, долго ходил, чтоб освежить голову, закурил папироску и сел в темный угол комнаты, чтоб лучше соображать.
Мне представились какие-то строгие люди. Они проверяли книги, документы и кассу. Меня спрашивали, а я не знал, что отвечать, и путался. Упрямство отчаяния мешало чистосердечно признаться в своей оплошности.
Потом писали роковую для меня резолюцию. Шептались кучками по углам. Я стоял один, в стороне, оплеванный. Потом – допрос, суд, увольнение со службы, опись имущества, изгнание из квартиры.
– Смотрите, Названов ничего не делает, а мы чувствуем, что внутри у него все бурлит! – шептал Торцов ученикам.
В этот момент у меня закружилась голова. Я потерял себя в роли и не понимал, где – я и где – изображаемое мною лицо. Руки перестали крутить веревку, и я замер, не зная, что предпринять.
Не помню, что было дальше. Помню только, что мне стало приятно и легко выполнять всякие экспромты.
То я решал ехать в прокуратуру и бросался в переднюю, то я искал по всем шкафам оправдательные документы, и прочее, и прочее, чего я сам не помнил и что узнал после, из рассказа смотревших. Во мне, как в сказке, произошло чудодейственное превращение. Прежде я жил жизнью этюда только ощупью, не до конца понимая то, что совершается в нем, в себе самом. Теперь же у меня точно открылись «глаза моей души», и я понял все до конца. Каждая мелочь на сцене и в роли получила для меня другое значение. Я познал чувства, представления, суждения, видения как самой роли, так и свои собственные. Казалось, что я играл новую пьесу.
– Это означает, что вы находите себя в роли и роль в себе, – сказал Торцов, когда я объяснил ему свое состояние.
Прежде я по-другому видел, слышал, понимал. Тогда было «правдоподобие чувства», а теперь явилась «истина страстей». Прежде была простота бедной фантазии, теперь же – простота богатой фантазии. Прежде моя свобода на сцене была определена точными границами, намеченными условностями, теперь же моя свобода стала вольной, дерзкой.
Я чувствую, что отныне мое творчество в этюде «сжигания» будет совершаться каждый раз по-разному, при каждом повторении его.
– Не правда ли, ведь это то, ради чего стоит жить и стать артистом? Это вдохновение?
– Не знаю. Спросите у психологов. Наука – не моя специальность. Я практик и могу только объяснить, как я сам ощущаю в себе творческую работу в такие моменты.
– Как же вы ее ощущаете? – спрашивали ученики:
– Я с удовольствием вам расскажу, но только не сегодня, так как надо кончать класс. Вас ждут другие уроки.
______________ 19__ г.
Аркадий Николаевич не забыл своего обещания и начал урок следующими словами:
– Давно, на одной из вечеринок у знакомых, мне проделали шуточную «операцию». Принесли большие столы: один с якобы хирургическими инструментами, другой – пустой – «операционный». Устлали пол простынями, принесли бинты, тазы, посуду. «Доктора» надели халаты, а я – рубашку. Меня понесли на «операционный» стол, «наложили повязку» или, попросту говоря, завязали глаза. Больше всего смущало то, что «доктора» обращались со мною утрированно нежно, как с тяжело больным, и что они по-серьезному, по-деловому относились к шутке и ко всему происходившему вокруг.
Это настолько сбивало с толку, что я не знал, как вести себя: смеяться или плакать. У меня даже мелькнула глупая мысль: «А вдруг они начнут по-настоящему резать?» Неизвестность и ожидание волновали. Слух обострился, я не пропускал ни одного звука. Их было много: кругом шептались, лили воду, звякали хирургическими инструментами и посудой, иногда гудел большой таз, точно погребальный колокол.
«Начнем», – шепнул кто-то так, чтоб я слышал.
Сильная рука крепко стиснула мою кожу, я почувствовал сначала тупую боль, а потом три укола… Я не удержался и вздрогнул. Неприятно царапали чем-то колючим и жестким по верхней части кисти, бинтовали руку, суетились; падали предметы.
Наконец, после долгой паузы… заговорили громко, смеялись, поздравляли, развязали глаза, и… я увидел лежащего на моей левой руке грудного ребенка, сделанного из моей правой запеленутой руки. На верхней части ее кисти нарисовали глупую детскую рожицу.
Теперь является вопрос: были ли мои тогдашние переживания подлинной правдой, сопровождаемой подлинной верой, или же то, что я испытывал, правильнее было бы назвать «правдоподобием чувства».
Конечно, это не было подлинной правдой и подлинной верой в нее. Происходило чередование: «верю» с «не верю», подлинного переживания с иллюзией его, «правды» с «правдоподобием». При этом я понял, что если бы на самом деле мне делали операцию, то со мною происходило бы в действительности почти то же, что отдельными моментами я испытывал во время шутки. Иллюзия была в достаточной степени правдоподобна.
Среди тогдашних чувствований выпадали моменты полного переживания, во время которых я ощущал себя, как в действительности. Были даже предчувствия предобморочного состояния, – конечно, на секунды. Они проходили так же быстро, как появлялись. Тем не менее иллюзия оставляла следы. И сейчас мне кажется, что испытанное тогда могло бы произойти и в подлинной жизни. Вот как я впервые почувствовал намек на то состояние, в котором много от подсознания, которое теперь я так хорошо знаю на сцене, – заключил рассказ Аркадий Николаевич.
– Да, но это не линия жизни, а какие-то клочки, обрывки ее.
– А вы, может быть, думаете, что линия подсознательного творчества – непрерывна или что артист на подмостках переживает все так же, как и в действительности?
Если бы это было так, то душевный и физический организм человека не выдержал бы работы, которая предъявляется к нему искусством.
Как вы уже знаете, мы живем на сцене эмоциональными воспоминаниями о подлинной, реальной действительности. Они минутами доходят до иллюзии реальной жизни. Полное, непрерывное забвение себя в роли и абсолютная, непоколебимая вера в происходящее на сцене хоть и создаются, но очень редко. Мы знаем отдельные, более или менее продолжительные периоды такого состояния. В остальное же время жизни в изображаемой роли правда чередуется с правдоподобием, вера с вероятием.
Как у меня, при шуточной операции, так и у Названова, при последнем исполнении этюда «сжигания денег», были моменты головокружения. Во время них наши человеческие жизни с их эмоциональными воспоминаниями, так точно, как и жизни исполняемых нами ролей, так тесно сплетались между собой, что нельзя было понять, где начинается одна и где кончается другая.
– Вот это-то и есть вдохновение! – настаивал я.