Часть 7 из 11 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А еще он видел, как эти уникумы, пугающиеся того, что их исключительности более не осознает никто, брали ее силой. Какая неожиданность! Она вообще-то могла держать дистанцию, находясь в объятьях. Просить уйти всем отдающимся телом. Но достаточно запретить себе видеть все эти тонкости – и она твоя. Она не смеет, почти и не пытается тебе сопротивляться, Сева. Она просто слабая женщина. Бери ее и гони всех проходимцев. Сделай ей ребенка, наконец.
Гм, да, дельный совет. Но тут такая штука… Встает тут один вопрос: а Сева в принципе вправе ожидать любви? Дело в том, что ему, неопытному, но начитанному, кажется, что если человек любит, то – отдается. А если не любит, то ты всегда будешь бесправен. Даже если будешь регулярно ее брать, даже если сделаешь ребенка.
Ну иногда она будет любить, куда денется. Она же просто сама не знает, как распознавать свою любовь. Она пока ее не освоила. Она освоила только разговоры о литературе и человеческих качествах. А жить ее не учили. Лучшие слова, которые она говорила Севе, были о том, что между ними было тогда, когда почти ничего не было. «Я тогда смотрела на тебя и думала только о том, как тебя хочу». Эта фраза в ее жизни возможна только в прошедшем времени. Возможно, завтра она с восторгом расскажет тебе о сегодняшней встрече, когда ты ни на миг не почувствовал контакта с нею. Все эмоции отданы этим ложным воспоминаниям. Но она никогда не вспоминала, как Сева нес ее на руках через текущую рекой после ливня улицу, как держал в ладонях ее лицо, как говорил нужные слова. Когда он пытается втащить ее в жизнь, она смотрит на него, как доктор, – внимательно. Наблюдает пациента.
Господи, как так?! Как так?! У нее вон грудь – с такой грудью жить да жить!..
Она – Лиля Брик, ты – Владимир Маяковский. Ты думал, она кому-то отдаст эту роль. Так что – либо грубая пролетарская сила, либо старый добрый разврат. Завтра кого-нибудь найдешь в ее постели. Возможно, они даже откроют тебе на стук. И ты стерпишь. Люди по-всякому живут.
Я не хочу так. Свободного человека может любить только свободный человек. Я не хочу чувствовать унижение от того, что самим своим присутствием что-то выпрашиваю, а не просить здесь нельзя, поскольку просто так ничего не дают.
Это все литература. Тебя тут никто не держит.
Держит. Я уже уходил. Это наркотик. Как остановиться, попробовав женщину? С кем мне делить мысли, которые у меня, мать их так, зародились? Они – прут и прут. То, что вынуто, обратно не затолкать.
А говоришь, свободный человек.
Там, в парке, Сева не думал о том, как на самом деле невообразим был еще год назад их союз. Она, не по годам развита, звезда из хорошей семьи. И он, из рода, который умудрился выпасть даже из работяг, живучий и, наверное, цельный маргинал, который пока учится на пятерки, а теперь еще и знает о том, что он цельный. У них была столь разная повседневность, что этого можно было не видеть только из того условного пространства ее комнаты, в которую никогда не входили родители. У него не могло быть такого пространства, у него не могло быть своей комнаты. Но сила условности увлекла Севу, он не хотел расставаться с иллюзией, которая в иной голове не имела шанса закрепиться.
Расстаться было легко – достаточно было просто перестать приходить. Как-то стало очевидным и обидным, что движения в обратную сторону не было никогда.
Появилась масса новых обертонов. У унижения оказалось много оттенков. Сева видел, как в школе Валя при нем увлекает подружку для уединенного разговора, и внутри все леденело. Нет, это еще не предательство, но Сева чувствовал в ней эту заразу. Он в какой-то момент осознал, что она приучила его к нему. Приучила терпеть вещи, которых терпеть нельзя. Где бы ни настигала Севу эта мысль, он начинал вертеться, как на сковородке. Но это было еще пока так слабо – потому что он отдал ей слишком много места. Она сыграла роль опорной конструкции в его рефлексивном разуме. И он, конечно, напоминал себе, что это произошло не случайно. Что эту роль не мог сыграть кто угодно. А значит, все можно было бы простить за поцелуй – поцелуй, который изменит всё. И иногда он появлялся – и Сева все более ее не узнавал. Ее образ от нее отрывался. Всеволод возвращался обратно – жить в пузыре своей фантазии, которая теперь умела вдумываться в причины поступков, в парадоксы душевных движений.
Там, внутри иллюзии, было гораздо уютнее, чем дома. Там было все, что не могла вместить жизнь, подчиненная выживанию. С претензиями этой жизни он даже не пытался спорить. Но кое-что он припрятывал для себя. И это кое-что было нечто неуловимое, но настоящее и красивое.
Он начал писать – причем сразу поэму. Начитавшись благодаря школьной программе «Евгения Онегина» и лермонтовских поэм, Сева придумал свою строфу мудреной конфигурации – и исписал ею тетрадь на 18 страниц. Это было нечто аллегорическое о том, как путник, идущий по символическому пути, встречает некую почти бесплотную, однако женскую особу, которая снимает с него радужные очки. Муки, воспоследовавшие за этим, занимали страниц семь. Он показал эту тетрадь одному барду, который пришел выступать в их школу. Бард порекомендовал обратиться к известному поэту Волгодонска, который иногда посещает ЛИТО, разместившееся в служебной квартире. Поэтом оказалась дама бальзаковского возраста, которая молча вручила Севе учебник по стихосложению и сдала на руки поэта более мелкой должности по имени Виктор. Из учебника Всеволод узнал о существовании стихотворных размеров. А Виктор был нормальным мужиком, работал на «скорой», курил дурь, но мог подсказать, кого читать.
Ощущение красоты казалось приобретенным. Он привык не думать о том, красива ли река, в которую предстоит лезть, красива ли свинья, которую предстоит зарезать, красив ли человек, с которым живешь в одном доме. Это все вопросы, не имеющие отношения к жизни. Сева жил без ощущения красоты, без восхищения небом и человеческими лицами. Но теперь столько всего вспомнилось! Как он был восхищен олененком, которого вылепил отец из серого пластилина, – это было настоящее ощущение чуда оттого, что папа так точно понял, как должен выглядеть этот звереныш. Вот это папино понимание было частью красоты – в виде больших отпечатков мужских пальцев на поверхности, оставшихся как след творца.
А первая любовь в начальной школе, обошедшаяся без единого слова? Достаточно было ее профиля – она сидела в соседнем ряду на парту впереди. Маленький Сева научился рисовать этот профиль – он мог воспроизвести милый образ даже тогда, когда не видел самой девочки. Конечно, только профиль – милого образа не существовало анфас.
Да, теперь эти прорывы в красоту вспоминались как неслучайные. Красота была схвачена, почувствована. Несколько месяцев без Валентины – и он уже не мог на нее злиться, осознавая, какой аппетит к красоте она пробудила, едва приоткрыв ему женское, противопоставленное всему остальному.
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце – холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
Раннего Маяковского Сева всосал мгновенно. Из всего богатства жизненного материала теперь он отбирал и пестовал только то, что служило развитию его любимой иллюзии. Внутри нее люди имели шанс понимать и любить друг друга, а ему самому было среди них место.
Той же зимой Сева взялся за гитару. Инструмент нашелся у Павлика, соседа по парте. Вспомнилось, что Сева всегда пел, что ему и его матери не раз рассказывали, как видели его на улице то ли разговаривающим с самим собой, то ли поющим. Он пел на улицах всегда, сколько себя помнил, но почти не слышал своего голоса. А теперь услышал – возможно, это было главное, что ему оставалось в себе открыть. Это не кто-то, не Валентина, – это он сам его открыл. По большому счету, это уже была своя собственная, ни с кем не разделяемая жизнь.
3
Накануне первого дня последнего школьного года Сева проснулся с горящими от боли губами. Еще накануне он обнаружил на них шесть болячек герпеса. Утром, пока ворочался, сорвал одну о простыню. Раньше вскакивали по одной, а тут разнесло. Опухоль, он знал по опыту, пройдет часа через полтора. Позавчера Сева подстыл на Салу во время ловли раков вместе с отчимом в местечке Петухи. Там глубина реки достигала полутора метров, из них около полуметра уходит на нежный ил, в котором, впрочем, попадались острые предметы – лопасти ракушек, консервные банки, мертвые ракообразные. На реке Сал встречались быстрины с твердым дном и камышом на вертикальном берегу, но раков Сева с отчимом ловили в местах помрачнее.
Никакой он, впрочем, не отчим – потому что никого не усыновлял.
Сева поднялся. Летом он спал на голом полу, бросив поверх него простынку. Подушкой не пользовался – спал на животе, подложив под голову руку. Тело как-то чесалось – вспомнил, в каком дерьме вчера лазили. Глянул на вчерашний порез в районе голени – он загноился. А ведь это обычный порез, они всегда заживали на нем в три дня. Надо завязывать с этими поездками.
Пора было вспомнить и о сегодняшнем дне. Это было особенный день. В жизни Севы было мало дружеских традиций. Но одной из них было хорошенько выпить и повеселиться в последний день лета. До встречи с Павликом и Олегом оставалось несколько часов.
Глянул на себя в зеркало – ну и рожа. Принюхался – кажется, что от тела до сих пор несет сероводородом. Таков итог трудового лета, но главное – выжил. Можно еще на год вернуться в детский мир школы с ее отметками.
– Кажется, нам сегодня кроме Аллочки и пойти некуда.
– У нее, кстати, завтра день рождения.
– Но выпить-то надо сегодня.
– Пойдем. Уговорим.
– Может, подарок надо подарить?
– Я ей спою.
– Я бы на ее месте нас выгнал.
– Я бы даже на порог не пустил.
– Потому что вы – босота, а Аллочка – интеллигентная девушка, – сказал Сева.
– Ее немецкая кровь дает надежду, что ей знакомо чувство вины перед русским народом, – изящно сформулировал Павлик.
– Сегодня русскому народу негде выпить, – подвел черту кореец Олег.
Дверь открыла сама Алла.
– Здравствуй, Алла, – сказал Сева. – Мы не знаем, как завтра сложатся наши судьбы…
– Заходите.
– Да… – стали толпиться вчетвером в прихожей.
– Я не одна, – тихо и многозначительно сказала Алла, отступая в комнаты. – Проходите… Сюда…
Парни переглянулись. Сева пошел вперед. Он вдруг понял, как непредставительно он одет: серые длинные шорты и серая жилетка на голое тело.
Он вышел из темноты в свет в ожидании худощавой степенной мамы-стоматолога. А там сидела чуть сгорбившаяся женщина, державшая на отлете узкий стакан. Ее губы были чуть сжаты, а темные глаза и не подумали подняться на вошедших. Сева остановился. Было видно, что по возрасту она почти ровесница. Но она – женщина, а тут – дети.
– Здравствуйте, девушка, меня зовут Всеволод. А как вас?
– Это Анна, – сказала Алла, – а это мои веселые одноклассники.
– Вас правда зовут Анна? – спросил Сева. – Ведь именно так должны были звать твою сестру-двойняшку, правда, Алла?
– Сева! – упрекнула Алла.
– Это у вас коньяк? – спросила Анна.
– А я вижу, вы смелы, – сказал Сева. – Либо же вам хочется простого и сильного напитка после той мешанины, которую вы только что пили. Что это было?
– Я сначала добавила в мартини водки, но, видимо, слишком много. Поэтому добавила апельсиновый сок. Получилась дрянь, – слово «дрянь» она подчеркнула гримаской и впервые посмотрела на Севу.
Ее глаза были необыкновенно черны. Сева догадался отчего – плохое зрение, больше обычного расширенный зрачок. Короткие черные волосы с одной стороны едва прикрывают широкие скулы, с другой – выстрижены. Широко расставленные жесткие глаза. Смела потому, что слепа, или плохо видит оттого, что смела? Вот уж неважно.
– Найдется ли рюмка для леди?
– Благодарю вас.
– Если бы я знал, что меня сегодня назовут на вы, я бы оделся как-то по-другому. Я просто Сева.
– Ну я тоже никакая не леди, Сева.
– Я этому даже как-то рад, – сказал Сева, и они совершенно серьезно посмотрели друг на друга.
Сева вдруг вспомнил о хозяйке, Павлике и Олеге. Отметил про себя, как уверенно держался. Будто вышел сыграть рыцаря в школьной постановке. Наверное, все зависит от сцены. Дайте герою сцену – и он появится. Он мог так себя вести только у Аллы дома. У нее в зале стояли кресла с наброшенной на них материей – они были расставлены так, чтобы люди, сидящие в них, могли друг с другом разговаривать. Телевизора не было, зато стояло фортепиано – и над ним большая полка для нот. Одну из стен полностью занимала библиотека. В углу стояла гитара. Она осталась от взрослых. Сева бывал в этом доме раз десять, но взрослых не видел никогда. От дома было ощущение, что это островок мира, которого уже нет. Сева пытался настроить эту гитару – у него ничего не получалось. Больше никто не брался. Как тут играют на фортепиано, он тоже никогда не слышал. Тут была коллекция пластинок, много Высоцкого – но он никогда не слышал их звука. Книги всегда были на тех же местах, под стеклом. Но даже такой культура как будто давала свободу, подсказывала готовые ролевые фразы, которые дома и в голову бы не пришли, а тут могли произноситься уверенно, ибо без заботы о серьезности.
Но все равно перед этими стеллажами Сева чувствовал себя голым. Даже не чувствовал, а как будто осознавал, что он и есть гол.
Павлик – другой типаж. Он из большой крестьянской семьи, часть которой стала горожанами. Но все его корни – по окрестным деревням. Его дом живет по календарю родовых праздников, каждый год он гуляет на свадьбах и скорбит на похоронах, отмечает сорок дней рождений и имеет любимые блюда. В этом большом роду он пока младшенький, почти не имеющий голоса.