Часть 19 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пойдите, деточки, пойдите все вместе,
За город, под столб на взгорок,
Там перед чудотворным преклоните колени образом,
Набожно творите молитву.
Папа не возвращается; утром и вечером
В слезах его жду и трепещу;
Разлились реки, полны зверья боры,
И полно разбойников на дороге.
Услышав это, маленькие дети бегают все вместе,
За город, под столб на взгорок,
Там перед чудотворным преклоняют колени образом
И начинают молитву.
— Достаточно, — в темноте раздался незнакомый графу властный голос, — это не он. Теперь ему цмаги, но досыта!
Двое мужчин подошли к графу. Один налил водки в стакан и подал его заключенному. Тот выпил жадно все содержимое. Второй подсунул ему под нос кусок хлеба и огурец. Граф закусил и огляделся вокруг. Не увидел уже Попельского.
Тот стоял в соседнем помещении рядом с Зигмунтом Ханасом, который с болью смотрел на дочь, когда двое других его преторианцев несли ее по подвальной лестнице. Когда уже отвел глаза от надутого плодом живота девочки, та — все еще лежа на их руках — улыбнулась отцу радостно, а с уголка ее рта вытекла лента слюны.
Ханас повернулся медленно к Попельскому. В его глазах блестели слезы.
— Что ты так смотришь? — пробормотал он угрожающе. — Тебя не взволновал этот стих?
— Взволновал, — обманул Попельский. — Но не так сильно, как история о королевне Марысе. Если бы граф читал то, еще сейчас бы рыдал.
— Это не он, — проворчал Ханас, с трудом сдерживая ярость на волю. — Элзуния не узнала его голоса. Ты ошибся, Лыссый! За что я тебе, блядь, плачу?!
— Ложный след, — безразлично ответил Попельский и начал застегиваться свой гардероб. — Я не обещал, что сразу же попаду…
— Это все, что ты можешь мне сказать?
— А что тут еще говорить? — фыркнул Попельский.
Ханас подождал, пока Элзуния будет вынесена из подвала. Потом медленно подошел к полицейскому.
— Вчера вечером я показал Тосику твоих пани, — сказал он ледяным голосом. — Обе крепко спали. Я стоял вместе с Тосиком в дверях их комнаты. Отдернул одеяло с бедер и жопы твоей дочери… Двое людей держали Тосика, потому что так к ней рвался… Как ты думаешь, что у него перед глазами, когда спустя полночи спускал сперму и выл, как зверь, в своей каморке? — Наступила тишина, нарушаемая чмоканьем графа, которому гориллы вливали в рот мощные порции едкой выпивки. — Обещай мне, Лыссый, — прошептал Ханас — что это в последний раз… В последний раз ты мне оказываешь такое пренебрежение…
— Я обещаю, что это в последний раз, — забулькал Попельский, как будто это его наполняла плохая водка, — так вас презираю…
— Скулящий пес. — Ханас улыбнулся и похлопал Попельского по горячей щеке. — Хороший пес, уже не будешь лаять на хозяина.
Гориллы Ханаса рассмеялись раскатисто. Граф Незавитовский, в котором бурлили две четвертинки водки, тоже фыркал слюной.
Рот Попельского дрожал. Верхняя губа открывала зубы. Это дрожание втягивало в движение весь его облик. Покрасневшая кожа головы как будто дряблая. Прошли под ней медленно небольшие волны. Потом все вернулось к нормальному состоянию.
— Ну, иди, иди. Вперед! — Ханас хрюкнул раскатистым смехом.
Попельский повернулся и боковой лестничной клеткой вышел в сад.
Обещание «последнего раза», которой он дал Ханасу, была почти дословно в скором времени утроена в трех разных местах во Львове.
— Это никогда не повторится, ваше сиятельство граф, — двадцать часов спустя заклинал шофер, стоя перед рассерженным и перекошенным от ужасного похмелья лицом Фердинанда, графа Незавитовского. — Я не брошу уже никогда машину за гаражом, и ни один мошенник не пробьет мне камеры!
— Обещаю, пан шеф! Это уже в последний раз позволяю себе такую небрежность, что не обращаю внимания на то, кто входит в клуб. — Уборщик бриджевого клуба выказывал в кабинете руководителя истинное отчаяние, а должен был очень постараться, потому что рулон пяти двадцатизлотых банкнот, которыми его вчера подкупил высокий парень в маске и в охотничьем костюме, наполнял его дикой радостью.
— Это был наш последний раз, — сказал Попельский на следующий день пани Казимирe Пеховской. — Я не люблю ни с кем делиться моими любовницами.
24
— Вы озвучиваете мне просто так свою волю. — В глазах Казимиры Пеховской показались слезы. — Как хозяин и владыка. А по какой причине? Потому что до вас имела другого любовника? А вы до встречи со мной были девственником? Пятидесятилетний девственник! — Она рассмеялась громко, пробуждая интерес у гостей за соседними столиками.
Сигарета дрожала в ее ухоженных пальцах. Свободной рукой накладывала нервно вуальку, пока та полностью затмила ее лицо. Из-за черного кружева обжигал Попельского ее взгляд.
Выдержал его почти минуту. Потом опустил взгляд. На мраморную поверхность столика, на десерт и на кофе. У него не было желания на окруженное рыхлым тестом яблоко, в полости которого плавал малиновый конфитюр. Не хотел пить ароматного кофе. Он хотел только одного — признаться своей случайной любовнице, что граф Незавитовский рассказал о своем с ней романе в настоящем времени, не в прошедшем. Но что это даст? Представил себе остальную часть этого разговора. Казимира наверняка упрекнет графа, падут с ее стороны обвинения против него — во лжи, в эротомании, в оклеветании бывшей любовницы.
Предвидя такие последствия разговора, Попельский выбрал молчание. В душе проклял свое влечение, а больше всего — свою спесь и гордость, которые ему приказали рассматривать женщину только как инструмент наслаждения. Я не видел в ней человека, — думал он, — а наоборот: сделал из нее предмет и выказал ей презрение. Возвращаясь к работе в полиции, к старым привилегиям и преимуществам, закрепил эротически мой успех. Бил кулаками в грудь, как удовлетворенная горилла, рычал, как сытый самец на гоне, оттрубил триумф над ее использованным телом. Так же хорошо, и даже лучше, я мог бы пойти по девочкам. Но самое главное, вместо того чтобы мять эту женщину в гримерке старого развратника, вместо того чтобы валяться с ней в пыли цветной пудры, я должен быть хранителем моего дома и моей дочери!
Он вздохнул. Quidquid aetatis retro est, mors tenet[11]. То, что прошло, уже погружено в смерть, вспомнил он фразу Сенеки. То, что произошло, он больше не останется — интерпретировал ее по-своему. Теперь уже только должен извиниться перед моей одноразовой любовницей. Но за что? За то, что я хотел того же, что и она? Нет, — ответил он сам себе, — извинись перед ней за жестокие слова расставания, которые довели ее до слез!
— Простите, — сказал тихо, — за мою грубость. Я не должен предоставлять каких-либо мотивов нашего расставания. Это было бы менее болезненно для вас.
— Ах, вы думаете, что меня тронули? Это хорошо! — Женщина расхохоталась и выстукала что-то покрытыми красный лаком ногтями на картонной папиросной коробке «Золотая пани». — Вы себе действительно льстите! А может, так льстиво вы думаете о своих эротических подвигах, а? Хо-хо-хо…
Она сказала это очень громко. Несколько человек, сидящих за соседними столиками, повернуло к ним головы. Кто-то фыркнул смехом. Такое поведение ни на минуту не поколебало правил Попельского, которые гласили, что настоящий джентльмен должен даже короткий роман, даже одноразовое приключение, исключая, конечно, связь с куртизанками, закончить достойно, а не — как повеса, как давний казанова из предместья — избегать встреч с бывшей любовницей или делать вид, что ее не знает.
— Дорогая пани, — начал он медленно и искал подходящие слова, чтобы произнести короткую лекцию о плохо организованном мещанском мире, который одновременно является лучшим из возможных миров. Про угрызения совести, про жадность и про благоразумие.
— Да, слушаю вас!
Он увидел в ее глазах надежду, нежную улыбку сквозь слезы. Не было никаких шансов на бархатное прощание.
— Мы не договаривались о длительном романе. — Он встал из-за стола. — Простите, если я вас обидел. До свидания!
Пеховская также встала. Медленным движением она потянулась за чашкой и плеснула Попельскому в лицо ее содержимое. Горячие потоки лились по его векам, омывали нос и капали с гладко выбритого подбородка на галстук, рубашку и пиджак. Снежно-белая рубашка и шелковый галстук от Харродса впитали густую, сладкую, черную жидкость. Кофе разливалось по пиджаку и по тонким переплетениям бельской шерсти. Он достал салфетку, вытер ею лицо и двинулся в бар. Он заставил себя не реагировать гневом на испуганные взгляды официанток, не видеть участливые мин женщин и ироничных улыбок мужчин. Правильно все это предвидел. Клиентура кондитерской «Хель» испепеляла его взглядом.
Он подошел к бару, у которого стояла обслуживающая его только что официантка. За собой он услышал быстрый стук туфель и громкий треск дверями. Подбитые каблуки выбили стремительный ритм на тротуаре улицы Гетманской.
— Вышла? — задал он официантке очевидный вопрос. Та кивнула головой и посмотрела на него с отвращением. Из-за ее кружевной повязки на голове выбился непослушный локон. — Пожалуйста, еще стакан старки, я выпью тут, в баре. — Вручил официантке пять злотых. — Это за кофе, печенье, водку и за все потери, в том числе за очистку скатерти и ковра. Этого достаточно?
— Это будет более чем достаточно. — Официантка посмотрела на него в раздумье.
— Остальное для вас.
— А цветы, которые я должна была принести к столу? Что с ними? — В глазах девушки не было даже тени благодарности. — Вы приказали, чтобы дать этой женщине, что вышла… Но ее нет… И что теперь? Что с ними делать?
— Они для вас!
— Я не хочу их! — сухо отрезала девушка и вручила ему букет чайных роз. — Они приносят несчастье женщинам!
Официантка была зарумянившаяся и дрожащая. Много нервов должна была ей стоить эта реплика.
Попельский поднял рюмку к губам и наклонил резко голову. Крепкая водка обожгла ему горло.
Улыбнулся криво и пошел с букетом роз в уборную.
Он вошел туда, положил цветы на край умывальника, открутил кран и плеснул себе водой в лицо. Потом смочил угол полотенца и начал чистить свой гардероб. С таким же результатом он мог бы сейчас выбежать за Казимирой и просить ее о прощении.
— Еб твою мать! — выругался сквозь зубы, когда кто-то открыл двери так резко, что они ударили его в плечо и пихнули в сторону маленького, запачканного известью окна.
— Нехорошо, ой, нехорошо, комиссар. — Доктор Пидгирный стоял на пороге и поведал, патетично повышая голос: — Полицейский должен избегать всего, что бы его могло выставить на злорадное внимание, клевету или на посмешище публики!
— Параграф шестнадцатый, — буркнул Попельский, — инструкции для Государственной Полиции. Вижу, что вы разбираетесь не только в медицине. Но, но! Где ваши хорошие манеры, доктор? Не видите, что занято? — Пидгирный вошел без слова в уборную и закрыл дверь на крючок. Он смотрел на Попельского внимательно. В пальцах мял папиросу. Его лицо было напряженным, и было видно ясно, что игривое настроение — только кажущееся. — Если вы и дальше будет молчать, доктор, — в Попельском поднимался гнев, — то я нарушу параграф девятый, который гласит, что я должен воздержаться от слов неприличных и непристойных.
— Комиссар Заремба рассказал мне, где вы. — Пидгирный сунул в рот папиросу. — Я не хотел вас беспокоить в ситуации романтической…
— В сортире менее романтично — прорычал Попельский. — Слушаю вас!
— Вчера вечером я солгал вам. — Неприкуренная папироса двигалась во рту доктора. — Я не был ни у какого раненого рабочего. Я был в квартире, где Ханас держит вашу дочь и двоюродную сестру. Рита больна. Высокая температура, озноб. Простуда. Не беспокойтесь, — он поднял руку в успокаивающим жесте, — она под моей опекой… — Попельский молчал и смотрел интенсивно на доктора. — Не хочет лежать в постели, — говорил тихо Пидгирный. — Очень раздражена, плачет и постоянно ссорится с тетей.
— А Леокадия? — прохрипел комиссар.