Часть 2 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Секундой позже, однако, у него звонит телефон. Ответный снимок – общий план какого-то здания из красного кирпича, которому полагалось бы выглядеть импозантно, но которое выглядит претенциозно – всего лишь кирпичная стена с ржавыми железными решетками, которые в теплые месяцы, вероятно, обвиты плющом. Высокие и узкие, средневекового вида окна вставлены в кирпич почти кое-как.
Что за черт?
Снова звонит телефон.
«Это школа, в которую я едва не угодила. Ты бы видел их форму».
«Я знаю, что ты училась удаленно только для того, чтобы не вылезать целый день из пижамы».
«Ну, не ТОЛЬКО. Директор так протестовал, когда мама сказала, что мы не будем записываться… Заявил, что мама оказывает мне плохую услугу, позволяя распускаться и получать некачественное образование».
Эддисон моргает.
«Представить не могу, что такое сошло ему с рук».
«Думаю, он привык показывать, какие у него крутые яйца, и получать то, что хочет. Да только у мамы яйца покруче».
Что-то падает на плечи, и Брэндон вздрагивает, но это лишь Рамирес. Ее концепция личного пространства радикально отличается от его представления на этот счет, но вместо того чтобы спорить – никакого толку от этого все равно никогда не было, – он поворачивает телефон так, чтобы и она могла прочитать.
– Крутые… Эддисон! – Она щелкает его по уху – больно. – Это ты ее такому научил?
– Ей почти семнадцать. Она вполне способна грубить сама по себе.
– Ты оказываешь на нее дурное влияние.
– А если это она – дурное влияние?
– Кто тут взрослый?
– Определенно, никто из вас, – раздается новый голос.
Они оба замирают.
Но Вик не напоминает, что пользоваться личными телефонами в рабочее время не положено и что у них хватает дел, которыми следует заниматься. Он просто проходит мимо, неся с собой запах свежего кофе, и бросает через плечо:
– Передай Прие привет.
Эддисон послушно печатает текст, а Рамирес прокрадывается за свой стол. Прия отвечает сразу, и он смеется.
«Тебя что, после уроков оставили?»
«Чем ты вообще занимаешься?»
«Хожу, брожу. Погода наконец-то переменилась».
«И что, не холодно?»
«Холодно, но снег уже не идет, слякоти нет и с неба никакое холодное и сырое дерьмо не падает. Осматриваюсь, что и как».
«Позвони попозже. Расскажешь».
Эддисон дожидается подтверждения, потом сует телефон в ящик стола, где лежат пистолет, жетон и прочие штучки, играть с которыми не полагается, когда сидишь за столом. В том жестоком и безжалостном мире ужасов, который и есть его работа, Прия – колючая искорка жизни.
Долгая служба в Бюро приучила его быть благодарным и за такую вот малость.
В Хантингтоне, штат Колорадо, в феврале чертовски студено. Даже если ты закутался так, что чувствуешь себя раздувшимся втрое увальнем, холод найдет лазейку и просочится между слоями одежды. Мы провели здесь уже неделю и только сегодня решили, что готовы сделать вылазку.
Пока, по ощущениям, все примерно так же, как и в любом из тех мест, где мы жили последние четыре года. Мамина компания швыряет нас по стране, чтобы она тушила местные пожары, так что через три месяца мы уедем и отсюда – может быть, даже навсегда, – и мама возглавит отдел кадров в парижском филиале. Не то чтобы Франция воспринималась как обязательная карьерная точка, но, думаю, мы оба на это надеемся. Прия в Париже – это звучит приятно. А пока… Хантингтон достаточно близок к Денверу, чтобы мама могла ездить ежедневно на работу, и одновременно достаточно далек, чтобы не чувствовать себя жителем большого города, как выразился агент компании, показавший нам дом в первый по приезде день.
Пять дней все утопало в слякоти, а потом весь уикенд шел снег, после которого лужайки предстали белыми и пушистыми, а бордюры – грязными и серыми. Грязный снег – едва ли не самое отвратительное, что есть на свете. Улицы, однако, расчищены, и тротуары чуточку синеют от соли. Впечатление такое, словно идешь по зарезанному смурфику.
Сую руки в карманы пальто – отчасти чтобы погреть пальцы в перчатках, отчасти чтобы они не искали камеру получше той, что в телефоне. Хорошую камеру я оставила дома, но Хантингтон оказался интереснее, чем можно было ожидать.
Проходя мимо ближайшей начальной школы, замечаю оборудованный на краю спортплощадки зимний домик для белки. Ничего особенного; по сути, тот же курятник, окрашенный в ярко-красный цвет. Снизу проделана дыра – для входа и выхода; внутри помигивает красноватый огонек камеры, чтобы дети могли наблюдать за грызуном на протяжении всей зимы. Вот и сейчас несколько бельчат спят на порезанных стеганых одеялах и опилках. Здорово! Беличий домик.
Примерно в миле от школы, чуть в сторонке от перекрестка, обнаруживается свободное место. Для парка оно маловато, но зато в середине виднеется шикарное сооружение из кованого железа. Что-то вроде беседки – пола нет, лишь четыре вкопанных в замерзшую землю столба. Для дополнительной прочности опоры еще и соединены между собой, а напоминающая луковицу крыша выглядит легким кружевом. Похоже на свадебную часовню, только в окружении киосков с фастфудом и отдельно стоящего салона оптики.
Поворачиваю в обратный путь по широкой петле и в самом ее начале прохожу через семиполосный перекресток. Половина из них односторонние, и все указатели развернуты не в ту сторону. На всех семи полосах не видно ни одного автомобиля. Да, сейчас только полдвенадцатого, и едва ли не все в школе или на работе, но у меня такое чувство, что этот перекресток выбирают лишь те водители, которые уже покорились судьбе и неизбежности смерти.
Хотя на телефоне получается фигово, я фотографирую все подряд, потому что фотография – мое предназначение. Мир кажется чуточку менее пугающим, если от всего остального меня отделяет камера. Впрочем, фотографирую я по большей части для Чави, чтобы она могла видеть то же, что вижу я.
Чави мертва уже почти пять лет.
А я все фотографирую.
Через смерть Чави я и познакомилась с агентами ФБР – Эддисоном, Мерседес и Виком. Она должна была бы стать для них всего лишь еще одним делом, моя старшая сестра, еще одной мертвой девушкой в папке, но они поддерживали связь и потом. Открытки, имейлы, звонки – в какой-то момент я перестала возмущаться этими напоминаниями об убийстве Чави; мы переезжали с места на место, и я постепенно проникалась благодарностью к моим странным друзьям в Куантико[2].
Прохожу мимо библиотеки, которая с витражным стеклом и колокольней больше напоминает собор; мимо винного магазина, поддерживаемого с обеих сторон юридическими конторами, специализирующимися на делах, связанных с «вождением под воздействием». Чуть дальше вижу плазу, к которой с одной стороны примыкает громадный круглосуточный спортзал, а с другой – центр послешкольного образования. Между ними втиснулись семь разных предприятий быстрого питания. Может, и странно, но мне это нравится – противоречивость и беспорядочность, понимание того, что добрые намерения имеют свойство уступать место недобрым, а наши пороки только того и ждут.
На другой, гораздо бо?льшей плазе поместился, должно быть, самый необычный торговый центр «Крогер».
Указатель снаружи приглашает заглянуть в «Старбакс», но на той же плазе – лишь перейди через улицу – есть еще один «Старбакс». Хорошая была бы шутка, да только нет, не шутка.
Надо бы перекусить, но я стараюсь по возможности не есть, если нахожусь не дома, в одиночку. Это вредно для здоровья, хотя против самого фастфуда навынос в компании мамы я ничего против не имею. Проблема в другом. Уравновесить потребности организма с тем, что диктуют эмоции, я стараюсь уже несколько лет, но получается пока не слишком хорошо. Иногда – преимущественно в плохие дни – я наедаюсь до тошноты, зациклившись на мысли, что Чави больше нет, и от этого так больно, что боль теряет смысл, поскольку все, что так сильно болит, должно как-то излечиваться, как-то проходить, но ничего не излечивается и не проходит, и я объедаюсь печеньем «Ореос» до тошноты, до спазм, и только тогда боль обретает какой-то смысл. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я переступила линию, которую сама же и провела, и рухнула перед туалетом – при втором переедании «Ореос» определенно не такие вкусные, – но я и сейчас еще понимаю, что мой самоконтроль недотягивает до нужного уровня. Маму проблема веса беспокоила значительно меньше, чем вот это болезненное переедание, но вдвоем и вместе – ее железная воля и моя вера в ее железную волю – нам удалось стабилизировать ситуацию, так что я не болтаюсь больше между двумя крайностями, худышкой и толстушкой.
То, что при своем нынешнем весе я более чем когда-либо напоминаю Чави… ладно. В хорошие дни все обходится тем, что я просто избегаю зеркал, бо?льших, чем размера пудреницы. В плохие – под кожей ползают иголки, и пальцы дрожат, требуя печенья. Мама называет меня полуфабрикатом.
Направляюсь в «Крогер». Кончик носа уже потерял чувствительность, и я думаю, что выпить чего-нибудь горячего было бы не так уж и страшно. Если не есть, пока не доберусь домой, то и шансы попасть в неприятности существенно меньше.
Бариста – крошечная, как воробышек, леди лет, должно быть, восьмидесяти, с бледно-лиловыми волосами, уложенными в стиле «гибсон-герл»[3] и заколотыми яркими фиолетовыми шпильками. Спина и плечи согнуты, пальцы поражены артритом, но глаза цепкие, а улыбка доброжелательная. Работает ли она по необходимости, из-за денег, или относится к тем людям, которые, выйдя на пенсию, в скором времени устраиваются где-нибудь на неполный день, потому что дом или муж начинают раздражать и действовать на нервы?
– Тебя как звать, милая? – спрашивает она, беря маркер, и тянется за чашкой.
– Джейн.
Через несколько минут получаю свою чашку. Столики и стулья сдвинуты здесь в уголок бакалейного отдела, из громкоговорителей под потолком льется ненавязчивый джаз, но все перекрывают звуки магазина: громкие, пронзительные выкрики интеркома, звяканье тележек, банок, ящиков, возгласы детей, какой-то ро?ковый саундтрек – все это хаотично, обрывочно и рвано, и оттого сама кафешка в углу бакалейного отдела начинает казаться чем-то чудны?м.
Снова выхожу на улицу. К холоду добавился ветерок. Забредаю на автостоянку. Я вышла с задней стороны плазы, но дорога перед ней приведет меня прямо домой, куда, судя по времени, мне уже пора возвращаться.
Однако вместо этого я стою как замороженная и смотрю на странный павильончик. Расположился он на травянистом островке, одном из нескольких, делящих парковку на секции, и представляет собой железную конструкцию, укрытую с трех сторон тяжелым белым брезентом. С распорок свисают обогреватели с раскаленными докрасна спиралями, а под ними собралась компания пожилых в основном мужчин в похожих бейсболках, темно-синих или черных с желтой вышивкой. Все они надежно укутались от холода, прорывающегося с неплотно закрытой стороны павильона, и сидят за складными столиками перед шахматными досками. Вроде бы ничего такого, но в самой сцене есть что-то мучительно знакомое…
Бывало, и мы с папой играли в шахматы.
Он играл ужасно, и я делала вид, что ушла недалеко, и это бесило его куда больше, чем меня, но все равно мы каждую субботу шли утром в парк рядом с домом или, длинными бостонскими зимами, – в пустующую по соседству церковь. Иногда желание сыграть появлялось у него на неделе, в будний день, но все равно в субботней традиции было что-то особенно притягательное.
Даже потом, после папы, я везде, куда бы мы ни поехали, ищу места, где собираются любители. Я всегда проигрываю – половину партий нарочно, – но желание играть не уходит. Все остальное, что связано с папой, аккуратно сложено и убрано подальше, но вот эта привычка проигрывать, убеждая остальных, что я – сопливая шахматистка, осталась.
Неподалеку, отвлекая меня от мужчин в павильоне, открывается дверца автомобиля. В машине, на водительском месте, сидит молодая, лет двадцати пяти, женщина с вязаньем на коленях.
– Можешь подойти, поговорить с ними. – Она улыбается. – Они не кусаются. По крайней мере, зубами.
С улыбками у меня теперь не очень хорошо – получается страшновато, – но я все же стараюсь изобразить подходящее случаю дружелюбное выражение.
– Не хотела мешать. А они позволяют другим сыграть с ними?
– Иногда. У них там свои порядки, но спросить можно. Там мой дедушка.
Теперь понятно, почему у нее вязание. Слава богу; мадам Дефарж[4] с автомобильной стоянки – это было бы нечто жутковатое.
– Пойди и спроси, – подстегивает меня молодая женщина, рассеянно накидывая на большой палец петли красной пряжи. – В худшем случае просто откажут.
– Вы направляете каждого, кто останавливается и смотрит?
– Только тех, кто кажется одиноким. – И прежде чем я успеваю ответить, она закрывает дверцу.
Еще несколько секунд я стою как дурочка, и в тех частях тела, которые пока не замерзли, понемногу нарастает боль. Ступаю на траву, делаю несколько шагов и вхожу в теплый павильон. Шахматисты останавливаются и поворачиваются ко мне.
Почти все они – мужчины в возрасте и, судя по нашивкам на бейсболках, ветераны. Парки – их традиционные места встречи, шахматы – излюбленное занятие, и, хотя я не знаю всех обозначений, разделить их на группы вполне могу. Большинство присутствующих служили во Вьетнаме, несколько человек – в Корее, парочка – участники «Бури в пустыне»[5], а у одного, самого старого и сидящего ближе других к обогревателям, на шляпе полинялыми нитками цвета высохшей горчицы вышиты два слова – «Операция Нептун»[6]. Офигеть… Этот старик высаживался на побережье Нормандии, когда мои родители еще не родились.
Один из вьетнамских ветеранов, вялый, с одутловатым лицом и сизым, с сеточкой вен носом-картошкой, намекающим на то, что шахматы, возможно, отвлекают его от выпивки, сердито смотрит на меня.
– Нам здесь пожертвования не нужны.
– Я и не предлагала. Хотела спросить, разрешаете ли вы играть с вами другим.
– А ты играешь? – Судя по тону, он мне не верит.