Часть 8 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мне понадобилось пять лет, чтобы реальность смерти Чави дошла до самого моего нутра, но воспоминания по-прежнему кровоточат, и я вырываюсь из ночных кошмаров в поту, с надорванным от крика горлом. Прекратится ли это когда-нибудь? Не знаю. Мама трясет меня; я просыпаюсь в ее объятьях, не сразу понимая, что мне ничего не угрожает, что я в своей кровати, в нашем арендованном доме в Хантингтоне, вдалеке от той церкви в предместье Бостона, где я в последний раз видела сестру. Кошмары не укладываются в какую-то схему, угадать, что провоцирует их, невозможно, но случаются они достаточно часто, так что мы выработали определенный порядок действий в таких ситуациях.
Пока я принимаю прохладный душ, мама снимает влажные от пота простыни и спускается вниз, в прачечную, а когда возвращается с двумя чашками чая, я уже сижу в постели в свежей пижаме. Никто из нас не хочет, чтобы после таких снов я оставалась одна, но я знаю, что не усну снова, и не хочу лишать сна ее, так что чаепитие – наш компромисс. Мы смотрим DVD, и мама отрубается уже на середине первой серии одной из программ «Би-би-си нейчур». Я принесла в мамину комнату свой дневник, но писать не тянет. В десятках тетрадей – годы кошмаров, и рассказ о еще одном ничем не поможет.
Разве что рассказать о нем не Чави, а кому-то другому…
Письмо Инары выглядывает из верхней тетради, где оно и обитает последнюю неделю. И, кажется, теперь я знаю, как на него ответить.
Дорогая Инара,
Моя сестра Чави умерла в понедельник, через два дня после моего двенадцатого дня рождения.
Ей было семнадцать.
Мы праздновали весь уикенд. Субботу провели в ближайшем парке. Вообще-то это церковный двор, но церковь запуталась в налогах и неплатежах, потеряла право владения, и наш квартал вроде как… прибрал его к рукам. Все было в цвету, и день прошел весело, с играми и вкусностями. Из нашего квартала пришли не все, но большинство. В воскресенье праздник продолжился в кругу семьи – готовили любимые блюда, смотрели любимые фильмы. Из дома вышли только один раз – мама и Чави отвели меня в молл, проколоть нос. Папа с нами не пошел – в знак протеста. Мои родители родились в Индии и выросли в Лондоне, и он всегда утверждал, что отказ от культурной общности означает также и отказ от ее признаков.
В понедельник мы пошли в школу. Обычно после занятий Чави заезжала за мной, и мы вместе возвращались домой, но в тот день у меня было собрание, а у Чави – семинар. Она пользовалась большей свободой, чем ее одноклассники, потому что никогда ею не злоупотребляла. Всегда ставила маму в известность, когда приходила куда-то или уходила, всегда предупреждала, если ее планы менялись. Всегда.
Когда Чави сообщила эсэмэской, что будет дома к девяти, мы нисколько не сомневались, что так оно и будет, но ни в девять, ни позже Чави не вернулась.
В десять она тоже не пришла.
На звонки и эсэмэски не отвечала, и это было совсем на нее не похоже. Мама стала звонить другим, тем, кто занимался с Чави на семинаре, но все говорили одно и то же: в восемь она вышла из кофейни и поехала на велосипеде в обычном направлении. Один из мальчиков предложил подвезти ее, но Чави отказалась. Она всегда отказывалась, когда этот мальчик предлагал что-то, потому он был в нее влюблен, а она ничего такого к нему не чувствовала. Мы с мамой забеспокоились, а папа над нами смеялся. Говорил, что Чави – обычный тинейджер и никогда больше так не поступит. Но все равно на нее это было не похоже…
На экране телевизора выскакивает меню диска, дзинькает музыка. Вместо того чтобы встать и сменить диск, я выбираю «проиграть все еще раз» и трясу рукой, на которой уже выступают мурашки.
Говорить об исчезновении Чави легко. Дальше – тяжелее. Но кошмары Инары представлены всему миру; мои же, до смерти следующей девушки, живут на странице только для нее. Я смогу это сделать.
Мама позвонила в полицию. Диспетчер выслушал, согласился, что это случай нехарактерного поведения, и начал задавать вопросы. Где ее видели последний раз? Во что она была одета? Какого цвета велосипед? Не могли бы мы выслать по электронной почте ее последнюю фотографию? Мы жили тогда в предместье Бостона. Осенью Чави собиралась в колледж, но ей было всего лишь семнадцать, и она оставалась, в общем-то, ребенком. Диспетчер сказал, что к нам – на случай, если Чави вернется – придет полицейский, но ее поисками займутся уже сейчас.
Однако тут рассердился папа. На Чави – за то, что заставляет людей волноваться. На маму – за то, что подняла шум. И даже на меня – за то, что собралась искать сестру вместе с мамой. Большинство его аргументов я пропустила, потому что мама отправила меня наверх одеться потеплее, но когда я спустилась, полицейский стоял на пороге, чувствуя себя явно неловко, а мама говорила папе, чтобы тот остался дома и ждал, если уж не может встать с дивана ради пропавшего ребенка.
С мамой шутки плохи.
Было уже поздно, и полицейские машины уже не включали сирены. Но мигалки они включили, и многие соседи вышли на улицу, чтобы принять участие в поисках. Посмотреть такое стоило: люди набрасывали на плечи пальто и расходились с фонариками и свистками.
Джозефина – лучшая подруга и девушка Чави, хотя большинство знали ее только в первом качестве – пошла к школе. Руки у нее дрожали так, что она не могла держать фонарик, и его пришлось взять ее матери. Как и мы с мамой, Джозефина знала, что Чави никогда и никуда не пошла бы, не предупредив нас.
Мы с мамой направились к церкви. Собственно, церковью она не была уже тогда, когда мы приехали туда, но все по привычке называли ее так. Несколько членов бывшей конгрегации даже жертвовали деньги на зарплату Фрэнку, ветерану «Бури в пустыне», который жил в студии на церковном участке и поддерживал там порядок. Одна из боковых дверей всегда оставалась незапертой – на случай плохой погоды или потребности в убежище. Может, Чави упала с велосипеда и не смогла добраться до дома… Может, при этом гипотетическом падении у нее разбился телефон, и она не могла позвонить и попросить о помощи…
Сначала мы прошли по парку, но потом мама повернула к деревьям у края участка, а мне сказала подождать у церкви. В теплую погоду под деревьями устраивались на ночь бродяги, и мама не хотела, чтобы я шла туда с ней. Она также пообещала разбудить Фрэнка, чтобы я не осталась одна. Я не пошла за ней, но и ждать никого не стала. Не могла. А вдруг сестра в здании, и у меня есть шанс найти ее? Мне и в голову не пришло, что это может быть опасно. Церковь представлялась местом безопасным, но не из-за какого-то религиозного к ней отношения, а потому что она всегда была безопасным местом. Мы с Чави всегда чувствовали себя там в безопасности.
В солнечные дни мы проводили там по несколько часов. Сестра сидела на полу с альбомом для рисования на колене, окруженная лужицами разноцветного света на серых камнях. Мы были просто влюблены в окна с мозаичным стеклом. Чави постоянно твердила, что у нее не получается, и рисовала снова и снова, а я стояла в сторонке с камерой наготове, чтобы поймать танцующую в солнечных лучах пыль, цвет на камнях, сияющую в этих пылинках и свете Чави. В хорошие дни именно такой я и вижу сестру: свет, цвет и сияние…
Я снова выбираю «воспроизведение» в меню диска и прижимаю к одеялу руку, чтобы не дрожала.
Я смогу.
Мне даже не обязательно посылать это письмо, если оно слишком тяжелое. Но я могу закончить это. Сколько раз Инаре приходилось излагать свою историю совершенно чужим, незнакомым людям?
Она лежала на открытом месте между алтарем и выцветшими участками пола, там, где когда-то стояли скамьи. Абсолютно голая. Но меня привлекло не столько это – в конце концов, я видела ее голой и раньше, ведь она была моей сестрой, – сколько то, что ее аккуратно сложенная одежда лежала неподалеку, в нескольких футах от нее, на церковной скамье. Сама Чави никогда бы так аккуратно одежду не сложила. Но глядя на ее совершенно чистую любимую рубашку, я вдруг обратила внимание на то, как много крови на полу, вокруг нее. Я упала возле нее на колени, толкнула – ну же, очнись, пожалуйста, очнись. Я кричала и кричала.
Никогда еще мне не приходилось видеть столько крови.
Я не слышала, как вошел Фрэнк, но он вдруг оказался рядом, полуодетый и с пистолетом-распылителем. Взглянув на Чави, посерел и обернулся, высматривая того, кто это сделал. А потом обнял меня одной рукой и попытался увести.
Говорил ли он что-то? Не помню, не уверена.
Но уходить я не хотела и отбивалась изо всех сил, а он был так шокирован, что не очень-то и старался. Я продолжала кричать на Чави, дергать ее, тыкать пальцем под ребра – она всегда боялась щекотки и не могла не проснуться, – но моя сестра не шевелилась.
Потом заскрипела дверь, и я услышала мамин крик, резкий, отрывистый, пронзительный. Фрэнк побежал к ней и встал на пороге, не давая ей войти и со слезами на глазах умоляя ее позвать меня.
Увести меня от Чави.
Никогда не забуду цветы – разложенные вокруг Чави и у нее в волосах, – желтые, как солнца, хризантемы.
Вы, конечно, знаете, что каждая большая трагедия или событие ассоциируется с одной, символической и со временем приобретающей статус культовой, фотографией. Такой, которую люди узнают спустя годы и даже десятилетия.
Когда какой-то репортер поведал эту историю, фотографии Чави у них еще не было – только снимок из ежегодника и то, что смогли найти в «Фейсбуке». Поэтому они использовали мою фотографию. Двенадцатилетней девочки, перепачканной кровью, рыдающей и тянущейся к церкви, к сестре, и уводящего ее угрюмого парамедика. На протяжении нескольких месяцев этот снимок был повсюду. Он и теперь будто преследует меня, появляясь заново каждую весну, когда еще одна девушка умирает в окружении цветов и с перерезанным горлом, и кто-то звонит в ФБР, предлагая теорию, что это все дело рук одного человека.
Папе новость сообщили, когда меня не было дома. Наверное, это сделал тот полицейский, что оставался с ним. Папа приехал в больницу, где мне только что дали успокоительное от шока, и двигался он так медленно, словно у него болело все тело. Как будто в одночасье состарился на сто лет.
По-моему, я уже никогда больше не слышала его смех.
Согласно официальному отчету полиции, наша Чави умерла в понедельник, между девятью и десятью часами вечера. Остальные, мы трое, умерли около полуночи, только осознали это позже. Мы с мамой оказались фениксами, каждый из которых возродился по-своему. Папа же горел и горел, пока от него ничего не осталось.
Публика отнимает трагедии у жертв. Знаю, звучит странно, но я думаю, что ты – одна из немногих, кто поймет, что я хочу этим сказать. Все это случилось с нами, с нашими любимыми, но случившееся попадает в новости, и внезапно все, у кого есть телевизор или компьютер, начинают считать, что у них есть право на наши реакции и возрождение.
Но у них нет такого права. Не сразу, но до тебя все же доходит, что ты ничего им не должен.
Наши агенты хороши в том, что касается адаптации отбившихся и заблудших, но вообще-то мы не обязаны допускать их к этому. Конечно, вступление за ними, но право на окончательное решение принадлежит нам. В любой момент мы можем повернуться и уйти, и они ничего с этим не поделают. Приятнее и спокойнее осознать, что нам позволено остаться не уходить.
Что нам позволено быть счастливыми.
Я все еще думаю об этом, а что пока? Нам также позволено оставаться сломленными. И нам не надо этого стесняться.
Напиши, если захочешь. Не думаю, что обладаю и могу поделиться какой-то мудростью, но твои письма – желанные гости.
Она всего лишь на полтора года старше меня.
Думаю, важны не годы.
Через несколько часов, когда мама уходит на работу, я возвращаюсь в свою комнату и заворачиваюсь в покрывало. Я и не сплю – в общем-то, просто дремлю, пока мочевой пузырь не гонит из постели, и оно, наверное, к лучшему, что я не забралась под одеяло. В животе ворочается и скребется голод. Мысль о еде тревожит.
Я знаю это настроение. Начав есть, я не могу остановиться. Не могу даже тогда, когда живот набит под завязку, растянут до предела и болит, но в этой боли больше смысла, чем в ярости и скорби, которые живут и кровоточат под кожей.
Принимаю душ, сушу волосы – надо обязательно попросить маму освежить синие прядки, потому что корни отросли почти на полдюйма – и твердой рукой подкрашиваю губы и подвожу ресницы. В свое время Чави научила меня разным мелким хитростям, которые и разделяют дерзкий вызов, лукавую насмешку и злобный рык. Сама она всегда оказывалась где-то между вызовом и насмешкой, смягчая их мерцающей белой и золотистой пудрой. Обычно я пользуюсь белой и серебристой. Обычно, но не сегодня. Сегодня мой арсенал – черное и красное, и вся злость, на которую только способны эти цвета.
Я одеваюсь, проверяю, на месте ли – во внешнем кармане куртки – баллончик с перцовым спреем, выхожу из дома и беру курс на шахматный островок. Воздух сухой до боли, и что-то подсказывает, что в ближайшие часы запас салфеток в другом кармане сильно уменьшится.
Ступаю на жухлую траву. Корги поднимает голову и встречает меня негромким восхищенным свистом.
– А ты и впрямь наша, а, Синенькая? – Я коротко улыбаюсь, и он кивает. – Ну, тогда пойдем. У Хэппи за неделю ни одной победы. Пусть порадуется.
Сажусь напротив Хэппи. Вид у него серьезный и встревоженный. В середине партии заявляет, что в бесконечном марафоне побед вырвался вперед настолько, что Корги уже никогда его не догонит. Корги играет хорошо, даже против тех, кто знает, что к чему. Если вести счет честно, у Хэппи нет шансов.
Но Корги улыбается, почесывает нос и говорит, что Хэппи не стоит расслабляться.
На дальнем от меня конце столиков начинают партию Лэндон и Йелп. Потом Лэндон идет к Стивену и по пути оказывается рядом со мной. Я уже более или менее решила не рубить сгоряча и допустить, что он, возможно, и не держит в мыслях ничего такого. Может, даже не понимает, что делает, что пугает кого-то. Лучше всего ни во что такое не ввязываться.
Но то вчера. Сегодня, однако, я с удовольствием угостила бы его перцовым спреем, а потому стоит, пожалуй, вернуться к первоначальному плану – избегать. Опершись на плечо Корги, перелезаю через скамейку и потягиваюсь, разгоняя пробравшийся под кожу холодок.
– Ну давай, Корги, покажи как надо.
Они с Хэппи ухмыляются – ухмылки у них почти одинаковые, – и Корги спешит занять опустевшее место. Некоторое время стою у него над плечом, наблюдаю за началом игры – к пятому ходу видно, что Хэппи снова проиграет, – пока игроки на другом краю не начинают шевелиться. Без проблем устраиваюсь напротив Пирса, который обычно держится поближе к Ганни и приглядывает за стариком.
Играю две партии с Пирсом, а потом, пока Ганни в уголке дремлет у него на руках, – одну с Йелпом. Проверить старика подходит девушка с парковки. Я уже знаю, что ее зовут Ханна и она его младшая внучка. В одной руке у нее тест-полоска для определения глюкозы в крови, в другой – устройство размером с куриное яйцо. Устройство считывает показания с полоски, и Ханна заносит их в телефон.
Мне Ханна нравится. Хотя я знаю ее и не очень хорошо – бо?льшую часть времени девушка проводит в машине и выходит, только чтобы проверить уровень сахара в крови Ганни, – она никогда не пытается показать, что это ее тяжкая доля или наказание. Укутавшись, Ханна ждет в машине за книгой или вязанием, время от времени поглядывая в сторону павильона. Другие ветераны вроде бы тоже ей нравятся. Они называют девушку мисс Ганни, и она закатывает глаза и говорит мне, что приличные люди зовут ее Ханной.
Просыпается Ганни внезапно, словно выныривает из сна. Лицо у него еще мягкое. Смотрит на меня.