Часть 4 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пушкин шел, глядя под ноги. Что было не только следствием задумчивости, но и нежеланием проделать кульбит на льду. Снег на тротуарах смерзся в скользкую корку, а дворникам не до ведер с песком на Святки. Около самого полицейского дома перед ним что-то мелькнуло. Пушкин поднял взгляд, но рядом никого не было. Лишь позади торопливо удалялась женская фигура. Что-то в ней показалось знакомым. Наверняка показалось. Пушкин дал себе слово не путаться бесполезными фантазиями и заняться наконец службой. Хоть и опостылевшей. У входной двери он ощутил в кармане пальто нечто постороннее. Засунув руку, обнаружил продолговатый сверток яркой бумаги, перетянутый накрест бантиком.
– Тетя! – сказал себе Пушкин. Обожаемая родственница любила такие милые розыгрыши: подарить книгу, а главный подарок тихо сунуть в карман. Пушкин вернул его обратно. Наверняка милая безделушка.
5
В большом кабинете обер-полицмейстера было не протолкнуться. Для чего понадобился такой большой сбор, оставалось загадкой. Немного тревожной. Эфенбаху, как невольно опоздавшему, нашлось место у стены. Что было не так уж и плохо. Неизвестно, в каком расположении духа пребывает начальник московской полиции. При любой неизвестности разумнее держаться от него подальше. Михаил Аркадьевич старательно загородился спинами присутствующих.
Воля обер-полицмейстера пригнала приставов всех участков. От сапог и кожаных ремней, собранных в таком изобилии, воздух приобрел излишнюю крепость. Витавший дух во многом укреплялся последствиями праздников, каким каждый пристав был не чужд. По чести, дышать было невозможно. Открыть задраенное на зиму окно никто бы не решился.
Хозяин кабинета полковник Власовский вошел решительным шагом. При его появлении приставы встали, как один, по стойке смирно. Отчего произошло еще большее возмущение воздуха. Даже привыкший к запахам казармы обер-полицмейстер не смог вдохнуть сразу, так мощно разлился полицейский аромат. Он решительно махнул, чтоб приставы садились. После грохота стульев и сабельных ножен воцарилась тишина, какая подобает значительному моменту.
– Други мои, товарищи служивые! – начал Власовский с военно-драматической интонацией.
Этого Эфенбаху было достаточно, чтобы сделать вывод: ничего хорошего ожидать не следует. Обер-полицмейстера наверняка потянуло на спасение Москвы железным кулаком, что случалось довольно регулярно. Тогда вся полиция вставала на уши, искореняя пороки, такие как леность дворников и грязь тротуаров, жадность извозчиков и обман пассажиров, пьяные на улицах, продажа трактирщиками бражки из-под полы и тому подобное. Пороки искоренялись довольно-таки успешно. После чего, когда волна сходила, возвращались обратно. Но обер-полицмейстер считал, что в который раз очистил город. В войнах с пороками сыскной полиции тоже доставалась своя горькая доля.
– Это что же творится в Москве, нашей белокаменной матушке? – продолжал Власовский. Эфенбах невольно приготовился. – До чего докатились? Какие пороки расцвели буйным цветом и поглотили все под собою? Что слышим мы отовсюду? Мы слышим, как колеблются, как шатаются и дрожат нравственные устои нашего общества! Отныне терпеть сего вертепа не до́лжно! Не имеем мы на это права, господа!
Оправдывались худшие ожидания. Кажется, обер-полицмейстер вот-вот объявит войну проституткам. А это будет та еще битва. С заранее известным концом. Но Власовский только набирал обороты.
– К нам взывают матери! В нас ищут защиты жены! Дети вздымают к нам ручонки, моля и стеная: спасите отцов наших, братьев наших и дядьев! Весь город молит и взывает о спасении!
Михаил Аркадьевич даже опечалился: ну точно начнутся облавы по улицам, чего доброго заставит лезть на Сухаревку и Хитровку. А результат: пшик. Ну поймают десяток безбилетных девиц, еще больше напугают бланковых[19], а толку никакого. Как можно обуздать то, что заложено в самой природе мужчины и человека?
– Чего ждут от нас мирные жители? – не унимался Власовский. – Они ждут, что стальной рукой мы вырвем порочный корень заразы – карточную игру!
Это было нечто новое. Приставы переглядывались. Никогда еще обер-полицмейстер Москвы не начинал войну с этим врагом. Да и как с ним бороться?
Игра на деньги официально была разрешена только в Английском клубе (на Тверской в доме Шаблыкина), где собираются сливки московского общества, начиная с самого генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича. В других клубах – дворянском, немецком, русском охотничьем, врачей, велосипедистов, речном яхт-клубе и Московском купеческом собрании – игра формально запрещена. Да вот только клубы получают большую часть дохода не от членских взносов и буфета, а от штрафов, которые игроки платят за то, что садятся за ломберный стол. Причем столы никто и не думает прятать. Что с ними делать? Штурмом прикажете брать? А в частных домах, во дворцах, в особняках, где играют приятельские компании? Ломать двери, врываться и жечь карты?
По чести говоря, играла вся Москва. Чистые господа играли в вист и бостон. Купцы – в стуколку и польский банчок. Все, кто желал – в баккару и «тридцать одно», в «двадцать одно» и фараон, в реверси и креббедж, в флорентин и экарте. Дамы играли в мушку и рамс. Простой народ резался в «свои козыри», «навалку», «горку», «московку», «цыганку», «семь листов или носки», «фофаны», «чухны», «ерошки» и «бабочку». Играли все и везде. При нехватке иных развлечений карты были чуть ли не главным способом убить досуг.
Как это победить?!
Власовский еще только восходил к высотам борьбы за нравственность, а Эфенбах уже знал, чем кончится: будет налет на «мельницу» – воровской игорный дом на углу Цветного с Грачевкой и Малого Колосова переулка. Поймают десяток голодранцев, упекут за решетку, так как штраф им платить нечем, на том и закончится. Главное, чтобы сыску в этом не участвовать.
– Карты и азарт, ими побуждаемый, есть главный жупел безнравственности! – вещал обер-полицмейстер. – Гоните карты из Москвы нашей священной! Гоните этого врага, где только сможете! Никакой пощады картам и картежникам! Очистим Белокаменную от карточного порока!
Приставы слушали, затаив дыхание. Каждый из них уже прикидывал, кого выбрать в жертву, чтобы не обвинили в лености и неисполнении борьбы за нравственность. Приставы хоть и полицейские, но ничто человеческое им не чуждо: и Святки отметить, и в картишки по маленькой поставить. Как же без этого.
Михаил Аркадьевич невольно отметил одну странность: отчего обер-полицмейстер так давит именно на карты? Отчего пылает такой ненавистью только к картам? Вопрос интересный. Ответы на него Эфенбах оставил на потом.
– Надеюсь на вас, господа офицеры и штатские, что отправитесь к себе в участки и, не откладывая, возьметесь чистить Москву от карт, – уже с меньшим жаром вещал Власовский, видимо, выдыхаясь. – Никого не жалейте, никого не выгораживайте, а хватайте и давите карточную нечисть везде, где сможете. Моя вам в том полная поддержка. Жду, господа, от вас докладов с результатами.
Величественным жестом обер-полицмейстер отпустил на вольный воздух и борьбу с картами. Приставы расходились вдохновленными, так сказать. Что же до Эфенбаха, то начальник сыска вдохновился так, что голова его раскалывалась. Как видно, от желания изгнать карты из Москвы. Но для начала он мечтал повстречать кое-кого в сыске…
6
Глинкин так спешил, что, не выбирая дороги, добежал до Столового переулка минут за пять. Арбатский полицейский дом, в котором размещался 1-й участок Арбатской части, имел в своем хозяйстве пожарную каланчу, пожарный гараж с водокачкой, двухэтажный флигель с приемной частью и кабинетом пристава, большую камеру для задержанных и одиночную, дровяной сарай, казарму для городовых, медицинскую, мертвецкую (для тех, кому медицина окончательно помогла) и часовенку. В общем, все, чтобы содержать вверенную часть города в порядке. А не в беспорядке, так сказать.
В приемной части находился помощник пристава подпоручик Трашантый, Никодим Михеевич. Занят он был тем, что с хрустом и брызгами колол сахар. Запыхавшегося почтальона встретил умиротворенным взглядом.
– Что, Павлуша, прибежал, будто почта сгорела? – сказал и сам засмеялся шутке.
– Почта, слава богу, цела, а в доме на Большой Молчановке не открывают.
Кусок сахара разлетелся на обломки. Трашантый смел их в ладонь и отправил в стакан с жидковатым чаем.
– Тоже мне, печаль. Чего всполошился?
– Так ведь дома должна быть…
– Должна! – передразнил он почтальона. – Уехали на Святки к родственникам.
– Не может она уехать, некуда ей, дома должна быть, письма вот ей присланы. – И Глинкин хлопнул по сумке.
Трашантый, уютно отхлебнув чайку, сожмурил глаз:
– Да ты откуда знаешь?
Тут почтальон сообразил, что в спешке забыл сказать главное.
– Анна Васильевна лет пять никуда не ездит, – сказал он. – Сами знаете.
Стакан завис в воздухе и вернулся на стол.
– Анна Васильевна? – переспросил Трашантый.
Почтальон подтвердил: она.
Эту жительницу участка помощник пристава знал прекрасно. Вернее, пристав водил с ней дружеские отношения. Она была далеко не самой богатой дамой, но никогда не забывала преподнести приятный подарок на Рождество и Пасху. Частенько пристав спрашивал ее совета по каким-то особым делам. Такую даму нельзя обойти вниманием. Трашантый потребовал пояснить, что стряслось. Глинкин еще раз повторил: стучал-стучал, не открывает. Даже дворник пробовал. Дело выходило не лучшим образом. Дама пожилая, вдруг сердце прихватило, ей помощь требуется.
– Что же делать? – спросил поручик, как будто не он был полицией.
– Проверить бы, вдруг напасть какая, – предложил Глинкин.
– Да не могу я сам, господина пристава на совещание к обер-полицмейстеру вызвали… Как я без его дозволения…
– А вдруг, бедная, лежит там и умирает без помощи? Что тогда пристав скажет?
Аргумент подействовал. Отставив чай, Трашантый надел форменную шинель, мерлушковую шапку с гербом Москвы, нацепил портупею и крикнул старшему городовому, гревшемуся у печки, чтобы остался в участке за старшего.
…Около дома с эркером было удивительно чисто. Дворник умудрился раскидать сугробы. И встретил помощника пристава, не только с поклоном содрав шапку, но и с более чем осмысленным видом. Минув ворота, Трашантый взбежал на крыльцо. И тут запал его иссяк. Он оглянулся на почтальона.
– Чего ждете-то? – спросил Глинкин, тем ободряя.
Подпоручик дернул за веревку звонка, постучал в дверь, крикнул в замочную скважину. Никакого ответа. Он приказал дворнику, державшемуся на всякий случай подальше, у ворот, принести топор.
Прокопий вернулся шустро, будто на крыльях. Взяв за рукоять, Трашантый примерился, куда бы нанести удар. Он знал, что дверь топором вскрывают, но сам этого никогда не делал.
– Господин подпоручик, вы замочек ковырните, – вовремя посоветовал Глинкин.
– Сам знаю, – буркнул Трашантый и воткнул топор в дверную щель. Потребовалось крепко нажать, чтобы замок крякнул, выворачивая за собой щепки. Помощник пристава отбросил топор и отер руки о полу шинели. Он явно робел.
– Не тяните уже! – не вытерпел почтальон.
Цыкнув на него, Трашантый собрался с духом и распахнул дверь. Сунувшись в прихожую, первым делом громко позвал хозяйку и, не получив ответа, пошел дальше.
– Осмотрительный его благородие, – сказал Прокопий, подойдя к почтальону.
Им жуть как хотелось заглянуть в дверной проем, прикрытый волнами портьеры. Любопытство так и распирало. Но соваться за полицией не посмели. Нагоняй схлопотать недолго. Только они обменялись мнением, что подпоручик что-то задерживается, как Трашантый выскочил на крыльцо, махнул мимо ворот и на улице что есть мочи дал в полицейский свисток несколько раз подряд двойную трель, чтобы его услышали с ближайших постов городовые и прибежали по тревоге.
– Твое ж в колено, – пробормотал дворник, морщась.
Глинкин промолчал, но был целиком согласен: уж попал в переделку, так попал. А все пунктуальность проклятая.
7
Пушкин только успел поздороваться с Лелюхиным и Актаевым, кивнуть Кирьякову, который строчил под диктовку дородного господина, и выложить на стол оба подарка, как в приемное отделение влетел начальник сыска, молнии подобный. Заметив Пушкина, он выставил на него указательный палец и угрожающе произнес: «Ага-гашеньки-га-га!» Как будто этот самый Пушкин собирался спрятаться под стол или залезть на шкаф. Никакого подобного безобразия вышеозначенный чиновник Пушкин не произвел. Напротив, довольно сдержанно произнес:
– Доброе утро, господин статский советник!
Эфенбах фыркнул не хуже загнанной лошади.
– Пушкин! Раздражайший мой! Явился, сокол быстролетный! Марш ко мне в кабинет! Все! Все! – изрек он на повышенных тонах. И, не дожидаясь, улетел сам.