Часть 4 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ты зовешь ее Энжи?
Он вздыхает и переступает с ноги на ногу, и на его лице отражается внутренняя борьба, как будто впервые за все это время она задала ему слишком личный вопрос.
— Да.
Бет сосредоточенно рассматривает белую кафельную стену позади него. Ей так больно, что невозможно дышать. Джимми занимается сексом с женщиной по имени Анжела Мело. Энжи. Она представляет, как он, обнаженный, целует ее губы, ее грудь, ее всё. Интересно, он хотя бы презервативами пользуется? Эта мысль вызывает у нее слишком большое смущение и гадливость, чтобы задать ему этот вопрос.
Она идет обратно в спальню и опускается на свой край кровати, не понимая ни что делать, ни что говорить, ни какие чувства испытывать дальше. Забраться обратно в постель, проснуться и начать день заново. Главное — не ходить за почтой. Джимми, который зачем-то пошел за ней, стоит столбом рядом с кроватью и чего-то ждет.
— И давно это продолжается? — спрашивает она.
— Прилично.
— Прилично — это сколько?
Он мнется.
— С июля.
Она не знает, что́ ожидала от него услышать. У нее в мозгу не сложилось ни конкретных подозрений, ни возможных сценариев. Несколько случайных ночей. Может, месяц или два. С июля? Она отсчитывает в уме месяцы. Слишком много случайных ночей, чтобы она могла подсчитать их или нарисовать в своем воображении. По ее лицу начинают струиться горячие слезы.
«Черт тебя подери, Бет, не реви. Не смей раскисать».
Она не хочет чувствовать себя жертвой. Это слишком банально. Но она ничего не может с собой поделать. Сдавшись, она против воли принимается рыдать на своей половине кровати, в то время как Джимми по-прежнему стоит столбом в нескольких шагах от нее.
— Ты ее любишь? — спрашивает она, с трудом выдавливая из себя слова, бессмысленные и бесполезные.
— Нет.
Она принимается внимательно рассматривать лежащие на коленях руки, кольца — обручальное и то, которое он преподнес ей по случаю помолвки, — к которым прилагались обеты, оказавшиеся на поверку пустым звуком, потому что ей страшно посмотреть на него, страшно задать себе вопрос, говорит он правду или обманывает. Он обманывает ее уже несколько месяцев, так что, вполне возможно, сказал неправду и сейчас тоже. Раскусила бы она его сейчас, если бы посмотрела ему в глаза? Что она вообще о нем знает? Еще десять минут назад она ответила бы на этот вопрос: «Все».
Она закрывает глаза и спасается слезами. Должно быть какое-то логическое продолжение. Не может же она сейчас просто спуститься вниз, допить свое какао и пойти пылесосить.
— Думаю, тебе лучше уйти, — говорит она. — Съехать куда-нибудь в другое место.
Он неподвижен. Бет прекращает плакать и затаивает дыхание в ожидании его ответа.
— Ладно.
И тут он приходит в движение. Подойдя к шкафу, он принимается стаскивать с вешалок одежду, один за другим опустошает ящики комода. Набивает спортивную сумку.
Бет хочется закричать, но она настолько опустошена, что звуку просто неоткуда взяться. «Ладно»? Он даже не пытается возражать. Он даже не пытается извиниться или попросить прощения. «Ладно»? Он не просит дать ему второй шанс, позволить ему остаться.
Он хочет уйти.
Ей хочется ударить его, тряхануть изо всей силы, сделать ему больно. Запустить в него чем-нибудь тяжелым. Например, железным прикроватным светильником. Ей хочется его ненавидеть. Но, к ее замешательству и стыду, ей в то же самое время хочется обнять его, утешить, остановить. Сказать ему, что все будет хорошо. Ей хочется подойти к нему и поцеловать так, как они целовались раньше. Тем долгим глубоким поцелуем, от которого она вся таяла.
Теперь он так целует какую-то другую женщину по имени Энжи, и это она тает от его поцелуев.
Потом он чем-то гремит в ванной — наверное, забирает свои вещи из аптечки. Она смотрит на вмятину в матрасе, где он только что спал. Интересно, прошлой ночью он тоже был с Энжи, перед тем как прийти домой и завалиться в их общую постель?
Бет вдруг понимает, что не может больше ни одной секунды сидеть на этой кровати, их кровати. Она вскакивает и начинает снимать постельное белье. Все еще плача, она стаскивает с кровати толстое стеганое покрывало, одеяло, простыни и бросает их в смятую поверженную кучу на полу. Потом принимается сдирать наволочки с подушек, и в этот момент в глаза ей бросаются валяющиеся на полу носки Джимми, как ни в чем не бывало лениво дожидающиеся, чтобы она подняла их и отнесла в корзину для грязного белья. Она всегда подбирает за ним его вонючие носки. Его вонючие носки, его грязные трусы, его куртку, его ботинки, вечные крошки после его перекусов, потому что, решив подкрепиться сэндвичем с копченой говядиной или чипсами, взять для этого тарелку он не удосуживается; она вечно вытирает присохшие к раковине плевки зубной пасты, подметает песок, который он разносит по всему дому. Она подбирает его вонючие носки, подметает за ним крошки и песок, вытирает его плевки и обстирывает его, пока он крутит романы.
Джимми появляется на пороге со спортивной сумкой и большим красным чемоданом, который они купили в «Кеймарте» в Хайаннисе перед их поездкой в Диснейленд в октябре. В октябре, когда он уже вовсю изменял ей с Энжи Мело.
— Я позвоню, — произносит он с явной неохотой.
— Угу, — отзывается она, держа в охапке гору постельного белья и его грязные носки в придачу и стараясь не смотреть на него.
Он медлит, изо всех сил пытаясь сказать что-то еще, возможно надеясь, что она скажет что-то еще, что она остановит его. Бет уже ничего не знает. Она бросает на него быстрый взгляд. Его лицо искажено болью, в глазах стоят слезы. Она отводит взгляд. Он так ничего и не говорит. И она тоже. Он разворачивается и начинает спускаться по лестнице. Она не сходит с места, пока не слышит стук закрывающейся за ним входной двери.
В прачечной она тщательно отмеряет стиральный порошок. На улице с ревом заводится мотор фургона Джимми. Она наливает жидкий кондиционер в лоток стиральной машины. Он дает задний ход и выезжает со двора. Она выбирает программу для стирки постельного белья и нажимает кнопку «Пуск». Его грузовик переключается на первую передачу и, набирая скорость, едет по их улочке. Она смотрит, как в их постельное белье льется горячая вода. Барабан стиральной машины наполняется паром. Все приходит в движение и начинает крутиться.
Он ушел.
Бет идет в кухню, останавливается перед раковиной, устремляет взгляд в окно и ничего не делает. Она не знает, что ей делать. Потом она усилием воли заставляет свои мысли переключиться на запланированные домашние дела, надеясь, что привычная и безопасная ежедневная рутина поможет обуздать неконтролируемую панику, мощной волной поднимающуюся у нее внутри.
Необходимость пропылесосить дом никто не отменял. А потом она приготовит обед в мультиварке. Будет куриная лапша. А на десерт она испечет пирожные. Девочки заканчивают учиться в два. Потом у Софи театральный кружок, у Джессики баскетбол, а Грейси приглашена в гости.
Им она, разумеется, ничего говорить не будет. Во всяком случае, сегодня. Они ничего и не заметят. Джимми никогда не бывает дома ни в обед, ни в то время, когда они укладываются спать.
Она неподвижно стоит перед раковиной. Ветер завывает. Радиатор шипит.
Джимми ушел.
Она делает глубокий вдох и медленно выдыхает через рот. Ладно, пора браться за пылесос. Но сначала, прежде чем что-либо делать, она позвонит Петре.
Глава 4
Рассвет еще только близится, и на улице по-прежнему темно. Это не та непроглядная чернота, какая стоит на Нантакете беззвездными и безлунными ночами, когда невозможно разглядеть собственную руку даже прямо перед носом. Мир вокруг окрашен в цвет синей светокопии, этот предутренний оттенок серовато-сизого. Но вдобавок он еще и затянут туманом, что типично для столь раннего часа, в особенности вблизи побережья, и от этого вокруг кажется темнее, чем на самом деле. Даже несмотря на включенные фары ее джипа и работающие на максимальной скорости дворники, Оливия с трудом различает, куда едет. Она ведет машину медленно и аккуратно. Она никуда не спешит.
Сторожка у ворот Уоувинет при въезде на заповедную прибрежную территорию Коската-Коату пустует. Оливия заезжает на небольшую парковку и приспускает шины своего джипа. Потом забирается обратно и едет дальше. Асфальтированная дорога сменяется песком. Чем дальше, тем более рыхлым становится песок, и ее джип увязает, подскакивает и кренится из стороны в сторону по мере того, как она дюйм за дюймом продвигается вперед. Здесь туман еще гуще. По сторонам не разглядеть ничего вообще, а впереди свет фар рассеивает мглу лишь в пределах нескольких футов.
Мили примерно через четыре с небольшим — точнее она сказать не может, поскольку никаких ориентиров не разглядеть, — дорогу ей преграждает забор. Дальше на машине нельзя: таким образом пытаются сохранить популяцию занесенных в Красную книгу желтоногих зуйков, которые могут случайно устроить свои гнезда в следах шин. Оливия паркует свой джип у забора и вылезает.
Увязая в глубоком, скользком, выглаженном ветрами песке, она идет вдоль океана, который слышит и обоняет, но не видит, поскольку все по-прежнему утопает в тумане. Теперь уже точно должно быть недалеко. Она вытаскивает из кармана куртки фонарь и светит перед собой, но луч света рассеивается, распыляясь между висящими в воздухе молекулами воды, так что толку от него нет ровным счетом никакого. Оливия продолжает идти вперед. Она знает, куда направляется.
Когда мягкая податливость песка под ногами уступает место твердой почве, влажной после ночного прилива, она с облегчением выдыхает. Идти наконец становится легко. Несмотря на холод, она успела вспотеть, а мышцы ног у нее ноют от напряжения. Она проводит языком по губам, наслаждаясь вкусом морской соли. Хотя воды по-прежнему не видно, она знает, что сейчас океан прямо напротив нее. Жаль, что нельзя разглядеть маяк, который должен находиться всего в нескольких футах отсюда, скрытый плотной пеленой тумана.
Маяк Грейт-Пойнт был разрушен дважды, один раз в результате пожара, второй — в результате шторма, и оба раза его отстраивали заново. Его цилиндрическая башня из белого камня упрямо и величественно возвышается на этой хрупкой горке песка, где Атлантический океан встречается с Нантакетским проливом, бросая вызов эрозии и штормовым ветрам. Выживая.
Она надеется, что будет здесь одна, если не считать чаек и, возможно, нескольких желтоногих зуйков. С мая по сентябрь этот семимильный отрезок пляжа кишит полноприводными автомобилями, любителями пеших прогулок, семьями, приехавшими на экскурсию в заповедник, да и просто отдыхающими. Но семнадцатого марта здесь нет ни души. Она совершенно одна. Тридцать миль воды отделяют ее от полуострова Кейп-Код на севере, и около тридцати пяти тысяч миль океана пролегают между тем местом, где она сейчас стоит, и Испанией на востоке. Пожалуй, если и существует на свете Богом забытая глушь, это именно тут и есть. И это именно то место, где ей хочется сейчас находиться.
Раньше, еще не так давно, мысль о том, чтобы очутиться так далеко от всего, что было ей привычно, вовсе не показалась бы Оливии такой уж привлекательной. Более того, такая перспектива ее испугала бы. Одинокая женщина на уединенном пляже, где кричи не кричи, помощи не дождешься — как и большинство девушек, ее учили избегать подобных ситуаций. Но сейчас она не просто не боится, она предпочитает такие места. Здесь, на Грейт-Пойнт, ее ни на секунду не волнует возможность быть убитой или изнасилованной. Жизнь в тихом благополучном Хингеме в окружении обычных людей, занятых своими повседневными делами, — вот что убивало ее.
Стеллажи с чипсами и прочими тому подобными штуками в магазине. Матчи Детской бейсбольной лиги. Церковь Святого Христофора. Эскалаторы в торговом центре. Ее старые подруги, которым посчастливилось родить обычных детей. Одна из них простодушно хвасталась ролью, которую ее дочери поручили в школьном спектакле, другая ненавязчиво жаловалась, что программа третьего класса по математике недостаточно сложна для ее сына. Оливия избегает их всех.
Все эти люди, вещи и места заряжены, наполнены воспоминаниями об Энтони, или о том Энтони, каким она просила Бога в своих молитвах его сделать, или о том Энтони, каким он мог бы быть. И все они обладают способностью в один миг вывернуть ее наизнанку, заставить заплакать, спрятаться, завизжать, проклинать Бога, перестать дышать, утратить рассудок. А иногда и все это разом.
Она готова была сделать огромный крюк по пути в банк или на заправку, лишь бы только не проезжать мимо своей церкви. Она перестала отвечать на телефонные звонки. Прошлым летом в продуктовом магазине она заметила мальчика, примерно ровесника Энтони, который послушно шел рядом со своей мамой. Оливия неплохо держалась, пока у стеллажа с чипсами он не спросил: «Мама, можно мне взять вот эти?» В руках он держал упаковку «Принглз» с солью и уксусом, любимые чипсы Энтони. И тут в торговом зале без предупреждения закончился весь кислород. Парализованная, Оливия хватала ртом воздух, погружаясь в панику. Как только к ней вернулась способность двигаться, она выскочила из магазина, бросив полную тележку продуктов, и почти час рыдала в машине, пока не смогла взять себя в руки настолько, чтобы доехать до дома. С тех пор она никогда больше даже близко не подходила к стеллажу с чипсами. Там небезопасно.
Мир усеян ловушками вроде «Принглз» со вкусом соли и уксуса, которые так и норовят поглотить ее целиком, против чего она даже и не возражала бы, если бы они в конечном итоге каждый раз не выплевывали ее обратно с напутствием: «А теперь живи дальше». Все хотят от нее, чтобы она жила дальше. Жила дальше. Двигалась дальше. А она не хочет. Она хочет быть здесь, на Грейт-Пойнт, в одиночестве, вдали от всех ловушек. Стоять на месте, не шевелясь и никуда не двигаясь.
Она опускается на корточки и указательным пальцем выводит на влажном песке: «С днем рождения, Энтони». Сегодня ему исполнилось бы десять.
Память переносит ее в тот день, когда он появился на свет. Роды у нее были без осложнений, но затяжные. Она настраивалась на естественные роды, но после двадцати часов болезненных и непродуктивных схваток сдалась и попросила эпидуральную анестезию. Два часа, один укол окситоцина, и шесть потуг спустя родился Энтони. Розовато-лиловый, цвета петунии, спокойный, с широко распахнутыми глазами. Она полюбила его с первого же мгновения. Он был прекрасен, и у него обязано было быть столь же прекрасное будущее — у ее малыша, который когда-нибудь непременно должен был начать играть в Детской бейсбольной лиге, блистать в школьных спектаклях и щелкать математические задачки как семечки. Тогда она еще не знала, что ей следовало настраиваться на куда менее блестящее будущее для своего прекрасного мальчика, что надо было смотреть на своего новорожденного малыша и думать: «Надеюсь, к семи годам ты научишься говорить и пользоваться горшком».
Его первые два дня рождения прошли совершенно нормально — с тортами, которые Оливия выбирала и покупала в кондитерской, свечами, которые она же и задувала, подарками, которые они с Дэвидом разворачивали и сами же разыгрывали преувеличенный восторг. Но тогда он был еще совсем малышом, что в год, что в два, так что все это было вполне ожидаемо. После двух дни рождения начали чем дальше, тем больше отклоняться от нормы.
К четырем годам Энтони перестали приглашать на дни рождения к другим детям, а когда ему исполнилось пять, они с Дэвидом сдались и стали праздновать в узком семейном кругу. Так было проще. Все равно Энтони не принимал участия в общих играх и не обращал внимания на клоуна, приглашенного развлекать детей. Думать об этом ей до сих пор больно.
И в то время как темы праздников отражали изменение интересов ровесников Энтони по мере того, как они становились старше еще на год, — от Элмо к Бобу-строителю, Человеку-пауку и «Звездным Войнам», — Энтони вполне устраивала повторяющаяся из года в год вечеринка с Барни. Нет, она, разумеется, могла выбрать любого другого персонажа, но что толку было притворяться, что ему нравятся супергерои, роботы или ниндзя? Он любил Барни, и на его днях рождения не было других мальчишек, которые могли бы задразнить его за любовь к фиолетовому динозавру.
Так что каждый год Оливия с Дэвидом зажигали свечи на торте в виде Барни и пели «С днем рожденья тебя!». Потом она говорила: «Ну, давай, Энтони! Загадай желание и задуй свечки!» Он, разумеется, этого не делал, и она задувала их вместо него. И загадывала желание — каждый год одно и то же.
«Пожалуйста, не расти. Ты должен научиться говорить до того, как вырастешь. Ты должен сказать „мама“, и „папа“, и „мне шесть лет“, и „я хочу на детскую площадку“, и „мамочка, я люблю тебя“, прежде чем мы водрузим на кухонный стол очередной чертов торт в виде Барни. Пожалуйста, не расти. У нас почти не осталось времени».
Она никогда не переставала желать этого.
Они проделывали все это каждый год, но и ей, и Дэвиду эти дни рождения давались нелегко. Вместо того чтобы праздновать и радоваться, как все те родители, которых она рисовала в своем воображении, отчаянно завидуя, а иногда и ненавидя, вместо того чтобы поражаться тому, как сильно их ребенок вырос и изменился за прошедший год, они с Дэвидом в день рождения Энтони испытывали один лишь безмолвный ужас и отчаяние. Семнадцатое марта было единственным днем в году, когда они вынуждены были взглянуть в лицо степени тяжести аутизма их сына и признаться самим себе в том, что прогресса в его развитии практически нет. Отправляясь в магазин за подарком, она задумывалась, не посмотреть ли ей игрушки на возраст от пяти лет и старше, и неизменно вынуждена была признать, что эти игрушки будут ему совершенно неинтересны и он вряд ли станет с ними играть. Это было большими буквами написано на красочных коробках фирмы «Фишер прайс» — Энтони безнадежно отставал в развитии от своих ровесников.
Так что она покупала ему очередную развивающую игрушку, рекомендованную Карлин, психологом, которая занималась с ним терапией на основе прикладного анализа поведения[2], или новое видео с Барни, а однажды завернула в подарочную бумагу тубу «Принглз» с солью и уксусом. «Принглз» были гарантированным способом его порадовать. Но самую большую радость у него год из года вызывала открытка.
Когда ему исполнилось четыре, она купила ему первую из бесчисленной череды музыкальных поздравительных открыток. Та, самая первая, была с Хупсом и Йойо. Сначала Оливия показала ее ему. Он наблюдал, делая вид, что не смотрит. Она раскрыла открытку. Заиграла музыка, и розовый кот с зеленым кроликом начали петь. Она захлопнула открытку. Музыка и пение прекратились.
Оливия по сей день помнит его лицо, полное изумления и восторга, вызванного неожиданным открытием этого нового чуда, — как в тот раз, когда он обнаружил, как включается свет. Он распахнул открытку. Музыка заиграла. Он захлопнул ее. Музыка прекратилась. Распахнул. Музыка заиграла. Захлопнул. Музыка прекратилась. Эти открытки были для Энтони раем. Каждый раз, когда открытка распахивалась, играла одна и та же музыка и звучала одна и та же песенка; все было предсказуемо и полностью ему подконтрольно.
Остаток дня он провел с блаженной улыбкой на лице — снова и снова открывал и закрывал глянцевые картонные створки, открывал и закрывал, каждый раз восторженно взвизгивая и взмахивая руками, точно крылышками. И это было все, чего он хотел каждый год. Чтобы никто не мешал ему без конца открывать и закрывать свою открытку. И они с Дэвидом обеспечивали ему такую возможность.
Интересно, как-то сейчас Дэвид? Проснулся ли уже? Помнит ли, какой сегодня день, думает ли об Энтони? Оливия очень надеется, что ему удастся сегодня обрести душевный покой. При мысли об этом у нее начинает щемить сердце. Хотелось бы ей, чтобы он нашел этот покой в ней. Но это невозможно. Она сама бесконечно далека от душевного покоя, а ни один человек не может дать другому то, чего нет у него самого. И у Дэвида его тоже нет. Они оба это знают.