Часть 26 из 48 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ему воевать идти, детей-стариков защищать, вот эту дебильную кирпичную школу, в которой на одни тройки учился. Ладно, может, и четверки были когда: Аля говорила, что у него только всякая литература не получалась, русский; все никак не мог начать писать грамотно, а учителя ругали. Ну так значит, что ты хреново воспитывала, что уж.
Даже у меня за сочинения пятерки были.
Даже.
Но только я про это не думала, когда ремень вдвое складывала. А если кто спросит – Хавроновна, а о чем ты думала? – так и сказать ничего толком не смогу.
Они приседают, на зарядке-то.
А когда девочка-инструктор приходила, так и не заставить было: Алевтина говорила, до скандала, до крика, а сейчас тренируются, сейчас еще и кросс какой побегут.
Девки в коротких шортах, задницы выставили. А ничего, красивые они сделались, отъелись. Нормально придумали – магазинчик ограбить, все равно бы туда не вернулся никто. Мы тоже потом с Алей сходили в него, только уже мало чего осталась из продуктов, семечки только, которые, кажется, из деток никто не любит.
Мне только на второй день есть захотелось, так что семечки мы съели прямо там – над разбитым стеклом, осколками, вонючими тряпками на полу. Иногда даже колко было, язык расцарапало, будто и в пачку стекло попало.
Аль, ты чувствуешь?
Что?
Да вроде как грязные семечки-то, в чем-то… может, пакетик открытый был?
Так есть хочется, пусть и грязные. Но он закрытый был, я вон разорвала сама.
А больше нет ничего?
Нет, детишки вынесли.
Можно у них взять?
Как – у них?
А так. Зайти на кухню – или где они там хранят теперь, взять, они же все равно не видят.
Да ну ладно. Я так чувствую, что семечками наемся, а ты?
Тогда-то промолчала, но потом почувствовала – и в самом деле после семечек не захотелось ничего, а их было – ну грамм сто от силы, сколько в упаковке может быть? Вроде и курам на смех, а взрослые женщины наелись.
С тех пор только семечек одних и хотим, а иногда карамелек и пшенной каши, только тут без лакомств, конечно.
• •
Как поняла, так сразу и помолилась.
Хотела правильно помолиться, в комнате, отдельно от всех, да только детишки из комнаты персонала уже что-то сделали – не то оружие хранить, не то еще что: увидела какие-то ножи, явно украденные из столовой, ремни, петарды. Надо Але сказать – хотя что она сделает, заревет только, что ее любимчики, детки эти, собрались друг друга убивать, судить, ремнями связывать. Еще и розог приготовили, не иначе как для провинившихся.
А откуда знают про розги, детишки-то? Дома ничего подобного, знаю.
А вот еще чего знаю – как Алевтина читала вслух книжку этого, как его, писателя, а в книжке пацана розгами секут – ткань он какую-то не так покрасил, что ли. И хотя я бы нынешних деток тоже бы и розгами, и ремешком, но все равно как-то жалко выходило – он словно бы и не понял, откуда она, боль. И за что.
«Успел провиниться», говорил – а как это, чтобы «провиниться»? – не понимал, все детство на свободе жил, маминым любимцем, хотя мамаша у него тоже суровая была.
Что же это я никак имя писателя не вспомню?
Права Алька – мы тут на удивление забывчивыми на имена стали, все как один.
Но молитвы помню.
Молюсь после зарядки, в опустевшем коридоре – отче наш, говорю, отче, сделай так, чтобы смена закончилась побыстрее, хотя мы работаем без смен; а если без смен, то пускай хотя бы какое-нибудь начальство позвонит в санаторий и скажет: все, пора родителям разбирать детей.
Может, неправильно молюсь, может, и не слышат.
А если так – заорать, громко?
Подхожу к окну, отодвигаю растения – они мокрые, земля тоже влажная: ишь ты, стараются ребятки, то есть Ник кого-то на работу нарядил, кого-то из девок, а то смотрела – у всех такие пальцы чистенькие, руки, ровно в жизни никогда тяпки не брали, картошку родителям не помогали копать. А ведь у всех дачи, у многих – на болотистой жирной земле Седьмого причала, ну еще Шестого немного, а с Пятого до Первого другие участки, другие дома, для тех, побогаче кто, не для наших. Хотя родители Мухи, кажется, не бедные. Только сложно представить себе, что Муха в руки лопату берет. Отодвигаю растения, чтобы не свалить ненароком.
Окно открывается, и сразу же меняется запах – пахнет с улицы неубранной помойкой, лежалой гнилью, немного – свежими зелеными листьями.
Помойку-то Алексеич разбирал, я помогала.
И вот тогда-то пахло только листьями.
Забираюсь на подоконник – нет-нет, это я не снова, снова не стану, потому что теперь все хорошо. Я просто хочу сказать погромче, чтобы долетело, чтобы точно над помойкой поднялось, выше здания санатория, дальше реки, выше моста и Города.
– Отче наш, – кричу, и какая-то малявка во дворе останавливается, запрокидывает голову, – сделай так, чтобы все закончилось, чтобы они все ушли домой! И чтобы я ушла – как Лексеич! Ты помнишь Лексеича?
Это у нас охранник был.
То есть охранник – и много чего еще, если починить нужно было что, по-мужски что-то ребятенку расшалившемуся сказать, мальчику то есть, – ведь не всегда же эти мальчишки Алю слушали, – так он делал, говорил.
Когда первые взрывы пошли, телефонный звонок был, чтобы никого не выпускали с территории, НИКОГО, это понятно? Тогда Лексеич нашел старое, давно не стреляющее ружье и засел в каморке, а дети боялись, думали, что он на самом деле выстрелит, если они попробуют убежать.
Но вот однажды было такое.
Сама не знаю, как случилось.
А только девчонка рыжая, Кнопка, Катя, – раз решила на улицу выйти, хотя и было запрещено, хрен ее знает, зачем решила выйти. Может, одуванчики для венка сорвать. Так вот Лексеич сделал вид, что целится, а ружье выстрелило, и от пули осталась вмятина около входа.
Я потом и говорю Але – надо сделать так, чтобы Лексеича тут больше не было, хоть и хороший мужик. Поняла? Чтобы мигом исчез.
Ведь вообще-то я главная стала, я, я завхоз, а она кто? Так, воспиталка, у которой дети жратву из магазина воруют.
Катька жаловалась, но Аля наврала, что все показалось, что больше никто выстрела не слышал.
Тогда Лексеич и ушел – или Аля спровадила, не знаю. Знаю только, что он очень злился напоследок, ее матом крыл. А Аля сказала – нефиг в детей стрелять, в людей, получается, что ты сам как будто бы не человек. Да какой я тебе не человек, сволочь старая, будто бы возмутился он, сука, он будто бы сказал. А у самого в будке лодочка была, надувная такая, старенькая.
Алексеич ее все чинил, отчего и не присматривал за территорией толком.
И в девку стрельнул потому, что та что-то увидела.
Что ж плохого в лодке?
А я скажу, я вот что скажу.
Поняла теперь о нем?
Хочу, чтобы нас тут не было больше. Хочу вспомнить дом. Да и чтобы Аля с сыном увиделась, с Сеней-придурком, если мне не с кем.
Что же теперь – ненавидеть всех. Ведь так думают.
Нет.
– Слезай с подоконника, – говорит Аля, она давно из темноты смотрела, оказывается, – стыдно.
Мелкая внизу по своим делам пошла. Может быть, она меня слышала – неужели только Костя может? За что ж ему такая способность дадена, любопытно знать? Или не только он?
– Ты это брось, – повторяет Аля, протягивает руки, растирает мне шею – ох как болит, и от прикосновений болит. Но если прямо сильно нажать, помассировать, то не очень, – дура, ну дура, дура, тут ведь второй этаж, тут ничего…
– Не за тем же, а ты чего подумала?
– Да что о тебе думать. Надо уйти сегодня, чтобы ребят не пугать. Они, кажется, хотят вместе собраться. И Костю позвали. Он нам потом расскажет – обещал. А то ребята что-то чувствуют и боятся. Как вон Сивая внизу.
– А, это она. Не узнала.
– С хвостом и вправду не узна́ешь. Потому что чужая. А я вон, когда Сенька налысо побрился и заявился в таком виде домой, даже и заметила не сразу.
– А зачем он побрился? Добровольцем, что ли, собрался идти? Это когда было?
Она окаменела лицом, кивнула, а сердце над карманом халата заметно ударило в грудь – как котенок под дубленкой, когда сует мордочку, хочет выпутаться, найти воздух, а ты ему: сиди, дурачок, выпадешь, замерзнешь.
– Так что ты про Алексеича говорила, я не поняла.
Не поняла она. Да что ж такая непонятливая, в самом деле.
– Ну куда он на лодочке поплыть мог, сообразишь, дура? Может, сообразишь?