Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 34 из 38 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Именно поэтому и не препятствуй людям! — расхохотался брат Мартин дьявольским смехом и прибегнул к последнему доводу, спихнув ботинком вниз отягощавший и душу и тело камень. В ужасе от предательства друга, брата и наставника Родольфо возрыдал, и взгляд его, провожавший камень, наполнялся мбукой и смирением. Тем не менее он пошел вслед за братом Мартином, по привычке согнув правую руку так, будто она несла камень… Было это на юге Италии, в двух дневных переходах до Бриндизи, оба монаха вошли в рощу, где их поджидал конь без седла. Брат Родольфо еще поманерничал немного, заговорив об ослице, на которой разъезжал Христос, но догадался, видимо, что только конь выдержит их обоих. Они взгромоздились на него и куда-то поехали. Они продолжили свой путь в средневековье, более им знакомое, чем те годы, на которые выпало жить и служить полковнику Бузгалину В. П. и майору Кустову И. Д. Они долго ехали, они расставались и съезжались, продолжая существовать в текущем двадцатом веке, не ведая, как в них бурлит другая жизнь, безумная, потому что Европа спятила, от населявших ее чудовищ спасаясь песнопениями, и если хор серафимов величал престол Всемогущего чистыми дискантами, то внутрихрамовые хоралы били по сатанинскому воинству градом камней; слово молитвы обладало остротой и силой меча, а если к слову присоединить и танец, то гибель Зла обеспечивалась — к сожалению, не всегда молитва в храме завершалась торжеством Добра. Последней надеждой, постоянно действующей литургией оказывалось монашество, не допускавшее ада в заблудший и загнивающий мир. Рассеянные по Европе горстки людей, чьей миссией было отвращать жестами и словами гнев небесный, привлекать на себя Божье прощение и окроплять все окрест себя благодатной росой доброглаголения, — подвижники эти строили монастыри, часто — в горах и на вершине самой высокой горы, чтобы приблизиться к небесному обиталищу, еще чаще — порывали с родным домом, уходили куда глаза глядят, чтоб болью разлуки с очагом детства и лишениями в пути очистить и себя, и тысячи мирян, каясь и уготавливая себя к Судному дню, к земной смерти и обретению другой жизни. Несметным толпам несчастных сотни, тысячи Одуловичей внушили — по подсказке безвестного центуриона — христианское учение о врожденном грехе, который надо было искупать страданиями и лишениями; люди по году сидели в болоте, отдаваясь мошкаре; святыми провозглашались те, кто десятками лет не видел женского лица; в боязни Страшного суда кто спал сидя, кто залезал на столб и, не спускаясь на землю, десятилетиями бил поклоны; в подражание злобным клекотам грифонов проповедники слова Божьего надрывали глотки, но чаще всего оскверняли души верующих богомерзкими словесами, отчего и укоренилось мнение: бесы влезают через рот. Они же, злейшие и наиподлейшие враги человека, могли превращаться в собаку, в любого зверя, в женщину, что было искушением воистину дьявольским. Потому исцелением стало уединение и молчание, монахи уходили в места, где нет ни людей, ни животных; подвижники Божьи втайне от себя рассчитывали на то, что изгрызающие их звери-желания прельстятся ширью земных угодий и выметутся из черепа. Но изобретательные бесы упрятались в извилинах мозга, они выпрыгивали и под видом чертей издевались, они хохотали, глумясь над людьми, а те не могли избавиться от проклятий греха: как только монахи осваивали пустынный клочок землицы в надежде, что бесы покинут их, они, бесы, возвращались на возделанную монастырской братией цветущую землю, плодя грехи, и брата Родольфо не раз встречал на дорогах Европы брат Мартин, всматривался в него, допытывался, а какой это грех пытается извлечь из себя его бывший ученик, что хочет он снять с себя и бросить в костер, в огне которого сгорит не только рубище, но и вшами запрятанные в складках грехи, коих немало, потому что страдал, страдал брат Родольфо, и помочь ему не мог пока ни брат Мартин, ни тем более полковник Бузгалин, который, как и майор Кустов, тоже забыл земное и самого себя — ради царства небесного… Они уехали, оставив в пансионате для гостей колледжа застывшего во сне Кустова и проснувшегося Бузгалина, который счастливо, освобожденно потягивался, радуясь тому, что и с души его, и с тела сбросилась какая-то всю жизнь досаждавшая тяжесть. Он сытно позавтракал и лениво покуривал, он нащупал в кармане Кустова паспорт и убедился: майор, полтора месяца назад отказываясь лететь в Москву, врал, уверяя, что паспорт надо менять на новый, двухгодичный срок его, мол, истек. Он сидел до вечера у неподвижного собрата по профессии и дождался: вдруг Кустов поднял голову; Кустов озирался, не понимая, где он и кто он; «Голова — болит…» — произнесено было неожиданно ясно и чисто, после чего вновь заснул. Возможно, он был ошеломлен вторжением в средние века, потому что Одулович путешествовал с ним по пещерам первобытных племен, намереваясь дотянуть пациента до года, когда он заговорит о Марии Гавриловне. Он и заговорил о ней — когда проснулся. Каким-то механическим голосом воспроизвел он — точь-в-точь, слово в слово — то письмо, что прочитал накануне, — о том, что она, беременная Жозефина, ждет его в Гаване, вместе с Марией Гавриловной, которая вылетает вскоре в Москву, надо поэтому спешить, сама же она с Кубы — ни шагу, это может повредить их мальчику, да, да, будет мальчик, она это чувствует… «Врет… — провещал голосом робота Кустов и добавил: — И ты врешь… Фальшивка, почерк — не Жозефины…» Окатил Бузгалина серией вопрошающе-презрительных взглядов, но ответом вполне удовлетворился: нельзя же, призвал к благоразумию тот, тащить через три границы письмо служебного содержания! Только такие, по-детски наивные рассуждения понимались им, и от него по-прежнему пахло псиной. Взгляд был растерянным, ни на чем не фиксировался. Часто поводил плечами, съеживался будто от холода. Заставил Бузгалина произнести фразу, которая — так ему казалось — выдала бы акцентом славянское происхождение. Спросил наконец: — А чем, собственно, занимался ты, служа этой Высшей Справедливости? И вновь провалился в сон, из которого вышел ровно в час дня. Наступил решающий для него и Бузгалина момент: Кустову надо платить за номер в отеле, куда должен прийти сбежавший Мартин, и если сейчас Кустов направится туда, в отель, то никуда он из этого города не выедет, он будет продолжать поиски того, кто сбежал именно в этом городе и потому здесь где-то, рядом. Тикали минуты. Было 9 августа, телевизор в холле гремел на весь пансионат, передавали отречение Никсона, и американское нутро Кустова не осталось безучастным, с блаженной улыбкой идиота одобрял он решение греховодного президента, приветствуя пришествие справедливости, хотя занимался, как все американцы, делами похлеще тех, в чем обвиняли президента США. О Мартине и отеле было забыто. С нагловатеньким прищуром опухших глаз, пренебрежительно цедя слова, Кустов спросил, а как дядюшка намеревается попасть в Гавану, и предложенные варианты отверг, да их, вариантов, почти и не было. Остров блокирован, прямой аэрофлотовский рейс Москва — Гавана отпадает, на промежуточной остановке в Канаде к самолету никого не подпустят. Морская дорога заказана, частный самолет найти почти невозможно, остается тот самый путь, какой — предположительно — привел Жозефину в лучшую клинику на Кубе, и начало пути — в Лиме. Это были последние трезвые и нормальные слова, услышанные Бузгалиным. Пора было расставаться с пансионатом, и тут-то оказалось, что Кустов не хочет жить в двадцатом веке: во рту его будто перекатывалась горячая картофелина, речь стала невнятной, уши будто заложены комками ваты, — он почти не слышал, говорил с трудом, пришлось прикрикнуть, побуждая его двигаться, ходить, казаться нормальным человеком. Бузгалин со все большей тревогой посматривал на него — все-таки случилось то, чего избежать, наверное, было нельзя. Кустов стал почти ребенком, все бытовые приемы и повторявшиеся изо дня в день жесты, слова — все разладилось в нем, и надо было подсказывать ему, давать советы при одевании одежды: «Так, правильно, теперь брюки держи обеими руками, а левую ногу… ну, ту, которая в синем носке…» Бузгалин вымыл его в душе, постриг отросшие и уже загибавшиеся вовнутрь ногти на руках и ногах, снес бритвой фатоватые баки, приладил галстук. Расплатился с пансионатом. Владелица его, видевшая Кустова иным, удивления не выразила; на всякий случай, репетируя дальнейшие объяснения, Бузгалин брякнул: «Майор. В отставке. — И многозначительно: — Сайгон!» (О Америка, великая, гуманная и необъятная, привечающая всех несвободных и ненормальных, которые хозяевами ходят по ней, поскольку с каждым днем все радостнее жить!..) Уже по дороге к автостанции Кустов закричал вдруг, полез из машины вон, несколько минут стоял в неподвижности, тер лоб, что-то вспоминая и явно не желая покидать этот город. Бузгалин впихнул его все-таки в такси, покатили, автобус почти пустой, на мексиканской границе у обоих не стали требовать паспорта, и так ясно — чистопородные янки! Головные боли у Кустова исчезли, но страдания от них помнились, как след ожога, как рубец; временами он хныкал; но очень резво реагировал на проституток, которые после отставки Никсона чувствовали себя, как верующие после распятия Христа, и с новой, ударной силой предлагались, обступая автобус на остановках. Еще семь часов тряски с пересадками — и Лима, гостиница на берегу океана. Сутки не выходили из нее, о Кубе Кустов не заикался, все более мрачнел. Отмытый и приодетый, благоухающий одеколонами и лосьонами, он тем не менее ощущал себя загаженным и завшивленным, временами превращался в Родольфо, поглядывал на ногти так, будто они отросли до совсем уж неприличных размеров, а сам он — в ветхом рубище. Рассматривал себя в зеркале, приглаживая волосы и расчесывая их, громко при этом называя себя: «Я! Я! Я!..» — и тыкая пальцем в грудь. Речь его постепенно становилась внятной, он уже одевался без помощи и подсказок, однажды разбушевался, приняв горничную за Жозефину, будто бы проституткой заказанную в номер. В нем, еще не осознавшем, кто он есть, продолжал жить Мартин, и не просто жить, а осаживать его, одергивать; Мартин прикидывался им самим, Кустовым, а самого его тянуло к Бузгалину, в котором чудилось что-то от Мартина, который был для него, только что вылупленного цыпленка, курицей, маткою; признательно и робко смотрел на него, часами сидели друг против друга, словом не перебросившись, но разговор шел — брат Мартин и брат Родольфо все еще бродили по Европе, нещадно споря, и тогда майор Кустов начинал — из семисотлетней временнбой впадины — подавать незашифрованный голос, а полковник Бузгалин прислушивался, и однажды к нему пришло отвратительное признание: оба они — мужчины, заразившиеся болезнью от одной и той же женщины. Анна Бузгалина уверяла как-то, что все виды сумасшествия — вынужденные возвраты в детство, в сны, что, забываясь, оставляют о себе такую же память, как запах чего-то так и не увиденного. Однажды Бузгалин застал Кустова в холле, тот со смущенной улыбкой спрашивал о чем-то мальчугана, сына поодаль стоявшей супружеской четы. Смутился, поднялся с Бузгалиным наверх, присел рядом. Заговорил о Жозефине: очень, очень несправедливо обошелся он с нею, очень! И прервал себя, заходил по номеру, делая какие-то нелепые движения, походка — будто в правой руке грехи неподъемные. Бузгалин из номера — Кустов за ним, ходил приклеенным, выслеживал, устраивал засады и смирнехонько возвращался в номер, будто не выходил из него. Пошли пятые сутки, Бузгалин носился по смрадному городу, в котором бывал-то всего несколько раз; он заводил знакомства, всем обещая любовь и дружбу, ловил нужных ему мужчин и женщин на улице, в ресторанах, на стадионе, все шло по плану, который возник сам собой в пансионате, рядом со спящим в беспамятстве Кустовым. Только из Лимы можно было увезти Кустова на Кубу. Уже наметился и день: 19 августа, билеты на самолет заказаны по телефону, но так, что фамилии слегка изменены и при получении билетов измененность отнесут на глупые уши девчонки в агентстве. У паспортов был один изъян: они были настоящими, не фальшивыми, и если за кем-либо из двух пассажиров тянется какой-нибудь след, то по нему дойдут до Панамы, где американская военная база и где любого могут вытряхнуть из самолета. («Ил-18» шел круизным рейсом из Гаваны в Гавану через Панаму и Джорджтаун в Гайане.) В полдень побросали рубашки в чемоданы, Кустов, последние дни пребывавший в томительном ожидании чего-то ему не понятного, взбодрился вдруг, Бузгалин зорко присматривал за ним. Операция может сорваться по той простой причине, что она спланирована чересчур тщательно, в механизме увоза провалившегося агента все детальки так отшлифованы, смазаны и подогнаны, что крохотная песчинка в состоянии сбить работу всей системы. Одну песчинку, а точнее — камешек, удалось извлечь из застрявших шестеренок: два дня назад их нашел некий Гонсалес, бывший компаньон Кустова по пылесосному бизнесу, завалился в номер с жалобой на Жозефину, которой Кустов будто бы дал доверенность на ведение дел. Давал или не давал — об этом Кустова лучше не спрашивать, он больше разбирался в монастырских порядках, чем в неизвестных ему переговорах фирмы с поставщиками. (Провалы в памяти у него — что дырки в добротном сыре.) На мексиканца он глянул дико, Бузгалин вытолкал нежданного совладельца в коридор, сказав, что Жозефина будет со дня на день, с нею и ведите переговоры. Глянул в глаза засмущавшегося Кустова. Там — ровный ряд баранов, рога нацелены на изрытую копытцами землю, неприступная крепость. А за баранами — подозрительно спокойный лес, безмятежное голубое небо. Что-то мерзкое задумал Иван Дмитриевич Кустов, нашедший какой-то изъян в брате Мартине. — У меня тут знакомые, — беспечно произнес Бузгалин. — Пойду проведаю обстановку… Билеты возьмем в аэропорту, время есть, вылет в семнадцать тридцать. Он бросился названивать всем обретенным в городе знакомым обоего пола и с каждым новым разговором все дальше и дальше отбрасывал мысль о самолете, раздумывая над тем, как унести ноги отсюда — им обоим, ему и Кустову, потому что, не побывав ни в советском, ни в кубинском, ни в американском посольствах ни вчера, ни позавчера, ни в предыдущие дни и тем более этим сегодняшним утром, он по тону тех, с кем разговаривал, по отказам консульской челяди, вдруг загруженной какими-то делами, понял, что тревога объявлена повсюду, и кто первым ее поднял — уже не понять и не высчитать, но американцы догадались о каком-то чрезвычайно важном мероприятии, затеваемом Советами, и подняли на ноги всю агентуру. И как не догадаться, если сам посол Кубы уже около 14.00 был в аэропорту — на тот, без сомнения, случай, если кого-либо попридержат на контроле. Узнав о столь раннем прибытии посла, американцы, вероятно, и заподозрили что-то. Но кубинцы-то — какого черта баламутят воду? Никто ведь не знает, что рейсом этим полетят два американских гражданина, которым эта суета противопоказана. Последний звонок прояснил все окончательно. «Джек, рада тебя слышать… — промурлыкала секретарша консульского отдела американского посольства. — А видеть не могу, дорогой. У нас тут аврал, и если так уж хочется повидаться, то давай после шести, когда страсти улягутся…» Не зря, значит, посол Кубы в роли то ли прикрытия, то ли обеспечения, и когда никого при посадке в «Ил-18» не задержат, американцы станут разыскивать в Перу двух спугнутых ими граждан, приметы, возможно, уже разосланы. Аппарат ЦРУ здесь обширный, люди расставлены повсюду, искать будут сперва по гостиницам, а затем прочешут всю страну. Бежать! Немедленно. Но — куда? Куда и когда — за него решил Кустов, сбежавший из гостиницы. Бузгалин нашел его, дрожащего от страха, на вокзале, уже под вечер. Взял за руку, увел к океану, положил на песок, сел рядом, надеясь на рокот волн, на берег этот набегавших и пятьсот лет назад, и вчера. За те сутки, что прошли со встречи брата Родольфо с братом Мартином на холме невдалеке от Бриндизи, Кустов насыщался и напитывался словами и образами, как подрастающий ребенок, с тем отличием, что скакал — день за днем — в развитии от года к году. Когда начался прилив, Бузгалин оттащил Кустова от наползающей белой бахромы волн, пристроил его тело к разъеденной солью лодчонке, гладил по головке, приговаривал что-то колыбельное, помогая ему одолевать ужасы средневековья, когда люди, уже пообщавшись достаточно, исходив вдоль и поперек свою страну и чужую, уразумели собственную подлость, мерзость, увидели бездну, которая разверзлась, которая манила; существование в мерзости становилось уже нетерпимым, и брат Родольфо был одним из тех, кто спасал человечество от укусов населявших его зверей, насекомых, гадов; грех и покаяние владели умами; исповедь напоминала судебный процесс, в котором человек обвинял сам себя; отделение овец от козлищ не сулило овцам ни спасения, ни прощения; человечество же исторгало из себя чудовищ, грызших изнутри его черепную коробку, художники и скульпторы рисовали и ваяли страшных птицепресмыкающихся, с уродливой ухмылкой смотрят они до сих пор с гравюр, мозаик и фресок, капителей церквей и храмов; под перьями монахов заглавные буквы рукописей превращались в фигурки скалящих зубы драконов, а невиданные никем растения обвивали кривые и стройные пьедесталы букв; первые картографы в очертаниях некоторых стран видели рыкающих львов, а моря рисовались обязательно со змеями, длиной от Британии до Африки; пасти левиафанов готовы проглотить всю Европу, сцены Страшного суда с грешниками, имя которым легион, украшали порталы соборов, в ходу были миниатюры, изображавшие смерть, простертую над миром; ангелы трубили, возвещая конец света, праведники отделялись судом от грешников в пропорции, не сулящей рая никому; осужденные понуро плелись к котлам с кипящим маслом; души человеческие терпели поражение за поражением, даже если за них заступалась сама Дева Мария; демоны пожирали эти души на капителях церквей; все было грехом, даже отпущение их; молнии карали хороводы и в церквях, и на лугах в крестьянские праздники, красота и уродство соседствовали рядом; именно в эти лихие времена образ мохнатого и хвостатого черта с копытцами навек остался в мозгах, осязательно и зримо являясь в алкогольных страданиях, — в мозгах, потому что места ему не нашлось на Земле. Таким чертом мог прикидываться бес, и бесов этих надо было изгонять, корчеванию подлежали человеческие души. Вымачивая носовой платок в воде, он остужал пылающий лоб Кустова и сочинял в уме угрожающую докладную начальству — о недопустимости в дальнейшем столь нещадной эксплуатации людей: не пять человек висело на Иване Кустове (что оправдано всей практикой разведслужбы), не семь (критическое число), а восемнадцать, и любой свихнется от такой нагрузки. Самую страшную докладную он не решался даже мысленно составлять, и, положа руку на лоб впавшего в забытье Кустова, так и сяк обдумывал тот застольный разговор на даче, где он спросил у начальства о провалах. Даже Малецкий и Коркошка не знали, кто такой мистер Эдвардс, в ночь с 31 июля на 1 августа пересекший чешско-австрийскую границу. Ни в Риме, ни в Нью-Йорке никого из американских и неамериканских знакомых он не встречал. И тем не менее — в Лиме были наготове. Произошла, возможно, трагическая накладка: выдан был человек, которого — вместо Бузгалина — протащили через все резидентуры Европы, а человек этот на собственный страх и риск решил спровоцировать ЦРУ и ФБР. Бузгалин разорвал кредитную карточку «Дайнер клаба» и поднял Кустова. На того временами нападало прозрение, мозги становились современными, ясными, и в такие минуты Бузгалина посещала издевательская догадка: а не притворяется ли тридцатисемилетний мужчина, не играет ли он мальчишкою какую-то роль, нарепетированную им много лет назад в поселковом Доме культуры? — Так что с Кубой — полетим? — Нет. Не нравится мне что-то… — И мне тоже, — согласился Кустов и с детской признательностью глянул на Бузгалина. Подались на юг, в курортную зону, дешевизна необычайная, Кустов язвительно кривил губы: отель ему не нравился, отель его бесил; со всеми его страхами Бузгалин сжился, научась убаюкивать взрослого младенца недетскими увещеваниями, но посреди ночи Кустова стала бить истерика, перебрались в другое место, благо гостиниц — навалом, и стало понятно, от кого убегает Кустов. И к этому отелю приперся уже знакомый слюнявый безумец, местная достопримечательность, кургузый человечишка, осыпаемый добродушными насмешками ребятни, что гомонила у отеля, обирая иностранцев. Высокий лоб, несоразмерно большая голова, с подбородка свисали слюни, глаза горели живейшим интересом, выдавая ум, короткие, кривые и проворные ноги умели изгибаться и сплетаться. Этот идиот и уродец полюбил Кустова, как бы родственную душу опознал в нем, часами высиживал под окнами номера задрав голову; Кустов был единственным, кто, наверное, понял бы его. «Да прогони ты его! Прогони!» — взмолился Кустов, уже близкий к припадку, к свисающим с подбородка слюням. Пришлось уезжать ночью, такси заказывали не через администратора, а по телефону из номера, и тем не менее в тропической звездной ночи раздался истошный голос рыдающего идиота, резво бежавшего за ними. Нашли пристанище у озера с детским названием, сняли хижину за смехотворную плату, невдалеке поселилась экспедиция, нанятая Колорадским университетом, веселые парни дожидались киношников перед броском в Боливию. По вечерам жгли костры. Проводники — из местных, усохшая от лет перуанка соболезнующе поглядывала на Кустова, поила его какими-то травами. И допоила. Тот что-то вынашивал, что-то таил. И внезапно — к ужасу Бузгалина — разговорился. Археологи, разбившие лагерь поблизости, принесли добычу — обломок меча, и по черепку найденной там же миски определили: шестнадцатый век! Стали спорить, вспомнили о конкистадорах, о Нуньесе Бальбоа. Обломок ходил из рук в руки и надолго задержался у Кустова. Тот разглядывал его так и эдак, принюхался даже — и неожиданно сказал: двенадцатый век! Так сказал, что все поверили, и тем не менее он сперва неохотно, а потом разгоревшись прочитал лекцию о мечах, о сакральности их и даже сексуальности, ведь умирающий Роланд меч свой назвал вдовицей; что же касается этого обломка, то он — стальной, изготовлен по особой технологии: из железных прутьев выжигался углерод, прутья затем ковались, скручивались винтом, расплющивались и снова бросались на наковальню, из трех-четырех заготовок получали сердцевину клинка; этот длинный меч пришел на смену короткому римскому, способному наносить только колющий удар, этим же можно было поражать врагов наотмашь и с коня. На обломке, если его потравить чуточку кислотой, можно будет прочесть какое-либо святое для двенадцатого века слово, возможно — имя меча. Попал же он сюда не как боевое оружие, а святынею, которой дорожил испанец, павший здесь много веков назад, а точнее — 17 мая 1515 года… Раскрыв рты слушали… Умолк Кустов — и Бузгалин потянул его от костра, от любопытствующих, в хижину, сзади плелась, укутанная в шаль цыганской расцветки, перуанка, прикрикнули на нее — отстала. На осторожный вопрос: не годом ли раньше погиб испанец или неделею спустя? — Кустов с лучезарной улыбкой ответил: а что, может быть… А могло быть и то, что по-первобытному хитрый Кустов намеренно брякнул про 17 мая 1515 года, а сумбурная память, где сейчас цифры и слова валялись в обнимку, как гуляки после праздника, подала ему фрагмент из какого-нибудь пособия по истории. Поневоле подумаешь: уж не брат ли Родольфо надоумил Ивана Кустова, в бытность того капитаном, нарушить вековую истину: разведка не должна мешать политикам. В 1969 году в переданной через курьера пространной записке приводились убедительные доводы: напрасны потуги Москвы покупкой пшеницы в США создать некий плацдарм с абсолютно непредсказуемыми результатами, уж лучше развернуть вовсю торговлю с Южной Америкой: страны этого континента неприхотливы к качеству товаров, и советские пылесосы, к примеру, завоюют рынок; темпераментом южноамериканцы схожи со славянами и более склонны, чем кто-либо, воспринимать идеи марксизма; та же торговля вызовет промышленный бум в СССР, русский язык отлично усваивается не только на Кубе, надо срочно послать на континент правительственную делегацию, надо… В Москве не стали дочитывать до конца этот бред, позднее при личном контакте внушили: не лезь не в свое дело. Этот обломок меча навеял на Кустова тревожные сны, ночью он трижды вскрикивал, однажды забился в припадке — эпилептическом, наверное: изгибался, хрипел. Вдруг вытянулся, затих, по лицу растеклась блаженная улыбка. Кроватей в хижине не было, только матрацы, Бузгалин лег рядом с беззвучным и, казалось, не дышащим телом майора, вспоминал Анну и уже представлял, что будет после пробуждения. В полуметре от него покоилось человечество накануне эпохи Возрождения, в тот неопределенный период, когда, уже начав познавать культуру Древнего Рима, оно чувственно постигло глубину времени, осознало себя преемником предыдущих эпох и родоначальником всех последующих, история стала биографией скопища людей, и те утвердились на Земле — единственно мыслящие. Ни пульса у Кустова, ни дыхания, обломком дерева лежал на матраце, раскинув безмятежно руки, выдававшие присутствие жизни в нем: пальцы что-то высчитывали, пальцы шевелились, ощупывая некую ткань, сжимались кулаком, руки брали копье, аркебузу, бердыш, пистолет… И вдруг истошно заорал, как тот заслюненный пигмей, и навалился на засыпающего Бузгалина, стал душить, острое колено его вдавилось в горло, свободная рука потянулась к матрацу, набросила его на Бузгалина, у того уже исчезало сознание и черными сужающимися кругами обрывалась жизнь. Но сорвался сам Кустов, пал ничком, захрипел, издавая сухие гортанные щелчки, как при икании. Бузгалин отдышался, выйдя из хижины, собрался было искать перуанку, но та уже колдовала у изголовья мертвеющего Кустова, будто всю ночь таилась в углу хижины. Разожгли костер, подтащили к нему умирающего, перуанка села на живот его, запела. С озера доносились всхлипы болотных птиц, над горами возгоралась заря — дважды, трижды, Бузгалин тем самым осколком меча раздвигал челюсти Кустова, вливал в рот отвратительное пойло из трав и сушеных змей. Вбыходил. На третьи сутки Кустов поднялся рывком, пошел к воде, один — чего никогда себе здесь не позволял, для него Бузгалин был наседкой, из-под которой он, цыпленок, только что выбрался, пробив мягким клювиком скорлупу: он следовал за ним по пятам, повторяя шаги, длину их и ритм, и никогда не выходил из номера, пока его не позовет вошедший Бузгалин, лишь однажды изменил цыпленочьему инстинкту, когда сбежал перед рейсом в Гавану. Сейчас — пошел один, сам надел рубашку, без подсказок умылся. Бритва была заводной, механической, стрекотавшей. Кустов ладонью погладил щеки, подбородок, долго рассматривал себя в зеркале, показал язык, подергал за уши, и Бузгалину в какой уже раз подумалось, что где-то внутри Кустова сидящий человек корчит из себя умалишенного, а на самом деле с мальчишеской издевкой наблюдает за напрасными потугами взрослых разоблачить его; археологи с некоторым недоверием посматривали на него, чуя притворство, и рассказом о мече Кустов убедил их в том, что не придуривается. Вдруг, огладив щеки ладонью, Кустов ясно произнес:
— И долго мы будем здесь колупаться?.. Надоело… А ты — кто? Негодяй Одулович огнем и мечом прошелся по его мозгу, теперь звери постепенно возвращались в родной лес по собственной прихоти, никак не в том порядке, в каком бежали и в каком когда-то вторгались и обживались. Первыми вернулись вонючие и злобные существа, которых можно назвать недозверями, опровергая возвышенные домыслы о благородной цельности человека, Божьего творения; пополняющие память звери натерпелись в изгнании лишений, кое у кого перебиты лапы, бока опалены, кто-то отстал, многих уже недосчитаться; от ребячьего возраста до старости человек открывает ворота в свой загон, на просторах мозга пасутся сотни, тысячи людей; была надежда, что в Буэнос-Айресе стадо пополнится, в городе этом бывал Кустов не раз, в Бразилию все-таки не рвался, что успокаивало Бузгалина: некогда Кустов стремился упасть к ногам президента и вымолить прощение — так какого президента он имел в виду? За археологами пришел самолет, они и полетели с ними; там, в салоне, Кустова стал бить озноб, участилось дыхание, дважды терял он сознание, что-то бормотал, судорожно стискивая руку сострадательной девушки… Он, как и все люди далеких веков, искал частичку вселенной, к которой можно было притулить душу свою исстрадавшуюся, — женщину искал, прощая ей греховность за то, что более сладкий грех обладания ею звал к многократному и спасительному покаянию. Такие женщины и стали пересекать пути странника Родольфо. Верная ослица завела его однажды в густой лес, где он встретил заготовителей угля, подвозивших деревья к костру, и один из угольщиков взял с собою на работу дочь свою, глаза ее воткнулись в Родольфо копьем, стрелой, пущенной не наугад, а после продолжительного прицеливания, потому что она попала бы прямо в сердце, не будь надломлена жестким ребром. В славном городе Кёльне, протискиваясь сквозь уличную толпу и одаряя нищих тем немногим, что содержал его кошелек, он почуял вдруг на бедре своем чью-то руку, норовившую через одну из прорех рясы залезть в и без того скудный карман монаха, он схватил ее выше локтя, чтоб подтянуть к себе воришку и отчитать его за богомерзкий поступок, но пальцы уже не могли сжаться, потому что их ласкало нечто теплое и покатое, источающее жар, взывающее к милосердию и стрельнувшее в него огнем желания, опалившее затем изгибом плеча, мелькнувшего в полуразодранной одежде воровки, и брат Родольфо расплакался, потому что всесилие беса не знало границ. Принужденный монастырем к целомудрию, он лелеял мечту о встрече с женщиной, с грешной и величественной дамой сердца, которой будет тайно поклоняться до конца дней своих, и с женщиной этой познакомил его брат Мартин, успевший побывать в тех странах, которые простирались на много веков дальше. Много чего повидал он в те десятилетия, когда был оруженосцем странствующего рыцаря (по имени Мартин). Не раз въезжали они в ворота замков и слушали песни трубадуров, которым внимали и дочери владетельных особ. Но вот однажды заблистал на солнце золотой шлем, водруженный на шпиль замка и приглашавший рыцарей отдохнуть от странствий и битв, еще немного — и показались башни, но когда рыцарь Мартин всмотрелся в щит на воротах, он попридержал коня, а затем, скорбно поникнув головой, повернул обратно. На робкий вопрос оруженосца ответил со вздохом: «Там — она…», и сколько бы потом обличий ни менял Родольфо, он всегда помнил о даме сердца, которая томится в неизвестном отдалении, и даму эту миновало бесовство… С самолета на поезд, в Буэнос-Айресе отмылись и отгладились, куда дальше — Бузгалин не знал, и еще в самолете пришла мысль: если вдруг разобьемся, то так в Москве и не узнают, что с ними, потому что по следам его до Одуловича можно добраться, до Лимы, пожалуй, тоже (если хорошо потрясти Жозефину и Гонсалеса), но уж про озеро Титикака — никто не узнает, и долгие года Бузгалин и Кустов будут числиться без вести пропавшими или предателями. Единственный шанс — связаться со здешним резидентом. И поневоле думалось о московском начальстве: какие бы дурости ни проявляло оно, уже то, что где-то далеко от этого континента люди одного языка с тобой о тебе думают на том же языке — это уже вселяло надежду и всегда придавало поискам даже блошиного номера в зачуханной гостинице смысл великий, мирило с шалостями помощников. Сейчас же — от Кустова испытывались тяготы величайшие, у него стали обнаруживаться дурные мужские привычки: по мелочам придирался к официантам, с проклятьями проверял поданные за обеды в номере счета, устроил бучу, найдя ошибку, обзывал горничных нехорошими словами, не делая, к счастью, попыток затащить их к себе. Однажды, правда, едва не схлопотал по морде, запустив в ресторане руку под юбку проходившей мимо дамы; Бузгалин пустил в ход все спасительные модные словечки: отставной майор, рана, Вьетконг, Сайгон, партизаны. А Кустов при этих извинениях посматривал на даму оскорбительно умно и честно, как вполне нормальный человек, пошедший скуки ради на розыгрыш. Что-то происходило в нем, отголоски споров с оседлавшим его Мартином иногда долетали до Бузгалина, который сам начинал побаиваться Мартина, и однажды с пугающей ясностью до него дошло: они-то, Бузгалин и Кустов, оба — погорельцы в самом точном значении этого слова на Руси, им обоим несдобровать, потому что их истинный хозяин Мартин может погубить их в любую минуту. Кустова-то уже к петле подвел, заигрался майор со своим Миллнзом: без денег и без работы, одинокий человек, у которого все рухнуло, в наличии — полусумасшедшая супруга, не раз ему наставлявшая рога, и сам он — психически больной человек, а уж о матери лучше и не вспоминать, Мария Гавриловна в далеком сорок третьем году, занимаясь любовью с кем-то, шандарахнула сыночка по голове чем-то не легким, и травму можно, пожалуй, называть не черепно-мозговой, а психосексуальной. Взрослый сын брошен ею на произвол судьбы. Как-то Бузгалин улучил момент и заглянул в кустовский лес, там — все застыли, даже листья деревьев не колебались, и звери стояли неподвижно, настороженно подняв головы: уши — торчком, глаза высматривают опасность, которая разлита по всему лесу, и нет щебечущих пташек, а многометровые питоны свернулись кольцами и расщепленные языки их вибрируют в сонном воздухе… С резидентом решено было не связываться: признать-то Бузгалина своим он признает, но ничего не сделает, пока Москва не одобрит и не согласует, а где Москва — там вылетевшая птичкой информация. На исходе недели удалось связаться по телефону с давним знакомым, ныне он работал в Чили, но собирался лететь к жене в Чикаго, обещал задержаться на пару дней в Аргентине и кое в чем помочь, — обещание более чем ценное, потому что у Кустова исчез страх перед Кубой. Встречать его поехали вдвоем, поднялись на смотровую площадку аэропорта. Было чистое, как-то по-особенному голубое небо, знакомый прилетал рейсом из Сантьяго, аэропорт Эсейса наполнен веселящим рокотом; у знакомого — обширные связи, найдется смельчак, который покатает на самолете двух «нортеамерикано», чуточку заблудится и окажется на военном аэродроме под Гаваной. Тем и кончатся странствия: Бузгалина и Кустова — по Америке, брата Мартина и брата Родольфо — по кошмарной Европе. Средневековые ужасы помешали задуманному. Самолет задерживался, взяли бинокли, глазели на пассажиров нью-йоркского рейса, на стюардесс, Кустов, в той, тайной жизни усмиривший плоть, в этой так и норовил цапнуть рукой сокрытые одеждами женские прелести. Не отрывая от глаз бинокля, поцыкал, признавая выдающиеся достоинства блондинки, шагавшей впереди прибывших с каким-то флажком. На площадке — человек семь-восемь, до Кустова — рукой подать, но не настолько же близко, чтоб воспринимать даже на таком расстоянии дрожь слабеющих от страха рук, неслышный хруст коленных суставов, внезапно принимающих на себя тяжесть смертельно напуганного тела. Бузгалин ощутил, как изменился Кустов, и оторвал глаза от бинокля, глянул на него: тот, весь потный, вцепился взглядом в кого-то, и ноги его разъезжались, ища новую, более верную точку опоры. Глянул и недоумевающий Бузгалин: профессорского вида мужчина с очками в роговой оправе, дама с таксой под мышкой (красная кепочка на собачке), следом — молодожены, никак не могут отлипнуть друг от друга, еще одна особа женского пола, но никакого сходства с Жозефиной, и наконец то, что готово вот-вот обратить в бегство смертельно напуганного Кустова, который не знал, кто он и откуда родом, но зато помнил ужасы и невернувшегося прошлого, и несбывшегося будущего. Три человека шли за женщиной, не имевшей никакого сходства с Жозефиной. Трое мужчин: высокий молодой мулат в синей фланели; старик слепец в темных очках и с тростью, на нем — старомодный костюм с жилетом; и поводырь — бережно поддерживавший старика за локоть унылый парень. И все. Ничего, возбуждающего опасения. Поднакопивший денежек фермер кликнул сыновей, и те спровадили его в вояж по белу свету, кого-то из родных повидать, то есть повстречать, поговорить да просто потолкаться в чужой толпе. Старость напоминает о зряшной суете минувшего, деньги, так получается, не только обуза, но еще и горькое осознание: да зря ведь прожиты годы, сейчас бы насладиться тем, чего нельзя было позволить себе годами раньше, сейчас бы… Жалко старикана, да что поделаешь, жизнь — это жизнь, а жизнь, как уверял один разуверившийся писатель, — это проходной двор между двумя уборными. Жаль, конечно. От удара в бок Бузгалина едва не скрючило. Бил Кустов, схватил за руку, потащил вниз. Втолкнул в кабину телефона-автомата, прижался, зашептал в лицо: — Бежать! Бежать отсюда! — Что случилось? Куда? — На куда попадем быстрее! Бегом! Глаза дикие, но уже начинают мыслить, осторожно обегают толкучку возле касс, в походке уже нет спешки, напуганность можно ощутить, только взглядом прислонившись к его лицу, на котором робко заплескалась радость скорого избавления от какого-то несчастья. Презрительно фыркнул, отказываясь что-либо объяснять, хорошо держался при посадке в самолет (Буэнос-Айрес — Мельбурн), но когда оторвались от земли, развернулся в кресле, глянул назад, будто проверял, сбилась ли погоня со следа или по-прежнему дышит в затылок, бежит ли лающая стая, роняя длинную слюну, или присела и ждет улюлюканья отставших охотников. И Бузгалин — стало зябко — тоже оглянулся. Порыв Кустова уже не казался дурью психа. Безобидная троица, фермерская семейка, весьма похожа на оперативную группу спецназначения, отправляемую за кордон для ликвидации людей, предавших Родину и вообще тех, кого посчитали нужным убрать. Все нелегалы и их помощники знают, что таких опергрупп нет и не может быть, ибо после ликвидации Бандеры в Москве решили: хватит, себе дороже обходятся такие акции! И ни одного официально зарегистрированного и доказательствами снабженного факта убийства кого-либо из перебежчиков, ни одного! И тем не менее те, кто по разным поводам опасается за свою жизнь, именно отсутствие доказательств и фактов считают самым убедительным свидетельством неизбежности расправ, вчитываются в скупые строчки газет, повествующих о нежданно-негаданных смертях, о таинственных исчезновениях, об автомобильных катастрофах при невыясненных обстоятельствах, об убийствах, оставшихся нераскрытыми, и постепенно начинает проступать некая система устранения, где главную роль играет снайпер высочайшего класса, человек, природой одаренный и природой же предназначенный творить возмездие. Человек этот мог быть замечен только в войну, лишь в жесточайших условиях мировой бойни мог он выделиться — естественным отбором — из тысяч высококлассных бойцов, умевших без промаха стрелять, и от этих тысяч его отличала необычайная способность определять на глаз плотность и температуру воздуха, скорость ветра и отклонение пули, на которую влияло и вращение планеты Земля, и географические координаты нацелившегося мастера, которому сейчас, в 70-х годах, уже за пятьдесят, потому что воевать он начал двадцатилетним, учиться на снайпера послали его после призыва и первого месяца в окопах, когда ротное или полковое начальство уразумело, какой прибыток получило с новым пополнением. Из сибирской глубинки, наверное, образованьице — ЦПШ, то есть церковно-приходская школа, образно выражаясь (а не Центральная партийная, как пошучивали), затем ЦСШ, снайперская, фронт, а после войны — в кадрах ГРУ или КГБ, неоднократные поездки за рубеж. Языками не владеет, посему и бутафория — слепой, глухой, немой или глухонемой, умевший — по роли — украинскую мову пустить в ход. Оружие к месту акции доставляется заранее, агенты хорошей выучки в роли сопровождающих родичей или тех, кого придумают на Лубянке. А там свой стиль работы, никакие запреты сверху Лубянку не меняют, всегда составится в единственном экземпляре документ, под которым «ознакомлен», подпись без даты, и, видимо, какая-то информация о Кустове-Корвине попала-таки во Второе Главное управление. Те шестьсот восемьдесят долларов, что всучили прыткому информатору, достаточны ли для того, чтобы он не захотел вторично доказать свою незаменимость? Еще кто-нибудь — не взялся за Одуловича? Не пошарил в картотеке ассистентки? И тогда на подмосковную дачу прибывают два похожих на Коркошку и Малецкого майора, будят старикана, нетрясущиеся руки которого достают из тумбочки темные очки; строгий взор, брошенный на старуху, сопровождается снисходительным наказом: «Ты у меня не шали…» После чего София-Афины-Мадрид и далее, — что, однако, весьма маловероятно, потому что экспедиция попалась на глаза случайно, потому что перуанку в рваном пончо нельзя подготовить ни в одном учебном центре, а уродца тем более. Только после Кейптауна тревога отступила от Кустова. Он уже не смущал пассажиров наглым рассматриванием их. Вжался в кресло, заснул, но в Мельбурне иные волнения поджидали его, и Бузгалин все более склонялся к мысли, что, знать, в Австралию прилетели они не по велению умысла, а потому, что в аэропорту Буэнос-Айреса рейс из Нью-Йорка и самолет до Мельбурна отделялись минутами, и не попасть сюда, на этот континент, было уже невозможно. Кустова будто оглушили и ослепили: вцепился в плечо Бузгалину, тянул его куда-то в сторону, подальше от суеты людской. Оторвал наконец руку от плеча, жадно вдыхал влажный воздух. — А я ведь, кажется, здесь бывал… — промолвил он. И сник. Его глаза заслезились. Повел головой — влево, вправо, влево, настраиваясь на австралийский акцент в приаэропортовском говоре таксистов и носильщиков. Вдруг выбрал машину, полез туда, забыв о Бузгалине. Упал на сиденье, сказал, куда ехать. Докатили до пустынного (семь вечера, хлестал дождь) пляжа, Кустов упал на песок, руки раскинул, смотрел в небо. Шофер дал Бузгалину зонтик, сказал что-то о женщинах, из-за которых все беды. А тот, понимая уже, что Кустов вернулся в 60-е годы, припоминал все страхи Анны перед фауной и флорой этого континента, она бы и болящего Кустова на порог дома своего не пустила, потому что боялась таких, как он, как всех тех, детство которых было испохаблено диктатами матерей, игравших роли отцов. Однажды показала мужу реферативный журнал, там некий эндокринолог утверждал: всю мудрость и все навыки свои волчонок получает в слюне прожеванной отцом пищи, она, эта слюна, что смачивает жвачку, прививает поведенческие реакции взрослеющему хищнику, но когда одна мать воспитывает уже скалящее зубы мохнатое чадо, мужские гормоны начинают вырабатываться и у нее, искажая и деформируя выводок, будущих уродцев пестуя. Шофер забрался в машину, а Бузгалин стоял с зонтиком и выжидательно бездействовал, потому что в Кустове забил и вырвался на поверхность ушедший было под землю родничок, молоденькая зеленая травушка выделилась красочным пятном. Поднялся наконец, полез в такси, частенько останавливал машину, всматривался в полузабытые места, сокрушенно покачивал головой, как бы констатируя: гляди-ка, снесли, а какой квартал был уютным! И стал вести себя вполне профессионально: расплатился с таксистом — и сквозным двором увел Бузгалина на другую улицу, потом нырнул в переулок, уже в другом такси адреса не называл, только указывал, где и куда поворачивать. Окраина, двухэтажный особняк, сдавались две квартиры внизу и весь верх, который и выбрали, заплатили за неделю, съездили в кафе (хозяин дал машину), заснули, а утром Бузгалин застал Кустова за нелепым занятием: тот делал какие-то пометки на стенном календаре, шевелил губами, лоб его морщился… Выругался, когда его спросили, чем он, черт его побери, увлечен. Ошалело смотрел на Бузгалина, до которого дошло: амнезия, из памяти Кустова выпали недели, если не месяцы, склок с Мартином, то есть с самим собою, когда спасителем от головных болей стало воцарившееся в нем существо, и что делалось им, Кустовым, а что избавителем, подлежало разделению, но как это сделать, если про дела сбежавшего было Мартина почти ничего не известно и сотворенное им, Кустовым, тоже не вытискивается из памяти, сколько она ни напрягается. Зато, наверное, отчетливы ныряния в полусумасшедшие видения, и тогда могут затрещать мускулы и кости, если вспомнятся сеансы с коновалом Одуловичем… Вдруг спросил — почти так, как при первой встрече: — Значит, ты тоже служил Высшей Справедливости? О предательстве дядею родной тому страны вроде бы забыл — как и о деньгах, которыми оплачивалось служение этой справедливости. Зато отважился на грустное признание: — Мне тут тяжко пришлось когда-то… Натерпелся. Загадочным образом он — за двадцать часов перелета — похудел фунтов на сорок и с разъедающей себя четкостью вспоминал выплывавшие из глубин памяти кусочки своей бестолковой (так ему представлялось ныне) жизни. Наибольшее омерзение вызывали прощальные ужины с руководством, когда вроде бы надо дать последние наставления, вселить бодрость, уверить разведчика не только в благополучном исходе операции или командировки, но и внушить: мы всегда рядом, мы вытащим тебя из любой беды, только верь нам… Так полагалось, так мыслилось. А наяву — последняя проверка на преданность Родине, чуткое ощупывание, страхование на тот случай, если предаст, — и кусок застревал в горле за этим столом, да и слишком много советчиков, поневоле прикинешь: а где же скрытность? — Тебе этого не понять… — продолжал Кустов. — Ты шпион, а я — разведчик. Ты за деньги, а я по совести. — Денег, значит, у тебя много… Пока не бедствовали, но вскоре придется думать о будущем, потому что денег совсем мало. О двух крупных выигрышах на скачках в Атланте Кустов, к счастью, забыл, а то бросился бы на здешний ипподром. Расспросил Бузгалина о Жозефине, услышал то же, что и раньше, то есть содержание письма, повторно проверил даты, убедился, что, пожалуй, ребенок — от него. Вздумал было дать ей телеграмму, еле-еле от мысли этой отказался. Какие-то варианты толпились в мозгу его, еще на что-то он надеялся, листал телефонный справочник, поднимал трубку и с грохотом клал ее, не решаясь напоминать кому-то о себе в стране, которую покинул когда-то и куда вернулся не по своей воле; скользившая по спирали жизнь сделала виток, возбуждавший вопрос: ну а что дальше? Мозг его постепенно заполнялся прежними обитателями домашнего зверинца посреди леса и у водоема, где бойкими всплесками мысли резвилась рыбья молодь и глухо брякала хвостом по глади вод мудрая престарая щука. Почти все вернулись, но кое-кто в добровольном изгнании нарушил правила семейного общежития, что-то натворил и спрятался в чаще, на зов не откликался, боясь расплаты за содеянное. Трижды порывался он спросить о чем-то Бузгалина, но обреченно взмахивал рукой, как бы говоря: да откуда тебе это знать? Он, несомненно, чувствовал: что-то в недалеком прошлом совершено им такое, что подлежит наказанию. Однажды ранним утром Бузгалин уехал — один, без Кустова, дважды пытался позвонить в Прагу — и не решился; убеждал себя, приводя утешительные доводы, что троица в аэропорту — фермерская семейка на отдыхе, и только. Однако: нужен ли Москве майор Кустов? Кто-то ведь обязан «признать ошибки», повиниться за то, что ямку в черепе так и не обнаружили ни при одном медицинском осмотре, что Мария Гавриловна — разгульная баба, и кто объяснит, почему высланы застуканные у тайников дипломаты? Не нужен Москве майор Кустов! Не нужен! А раз так, то десяти австралийских долларов хватит на набор купленных в аптеке лекарств, в нужной смеси образовавших бы именно для Москвы нужное снадобье. Так и не позвонил в Прагу… Когда же подъехал к дому, увидел «бентли» у ворот, осторожно прикрыл дверцу, обогнул особняк, разведанным ходом пошел на женский смех, к полураскрытым окнам, дивясь веселью Кустова и его гостьи, но еще более поражаясь языку, до него долетавшему. Не английский, конечно, не испанский, не французский, но и ни один из скандинавских, и все же — странно знакомый, долгожданный даже, потому что Бузгалин чувствовал: он — улыбается. И тут же согнал улыбку, потому что наверху говорили по-русски! Долгую минуту стоял, навалившись на перила витой лестницы. Три комнаты наверху, можно проскользнуть в свою и послушать, но женщина, приехавшая на «бентли», уже предупредила Кустова, еще раньше увидев «форд», и тот распахнул дверь: «Заходи!» — сказано было им как обычно, то есть по-английски. Лет тридцать, не больше, этой разбитной по виду русской бабенке, но глазаста, умна и мужика, если уж тот попался в ее руки, не упустит. Местная: так вольно никто из советских не ведет, причем постоянно пребывает в близком, тесном, плотном русском окружении, иначе бы так не сохранился язык — бытовой, чистый, с намеком на матерщинку. Тонкие брови вразлет, скулы типично монгольско-славянские, сунь градусник под мышку — 36 с чем-то, а душа кипит, жесты такие, словно тренируется кидать камни за ограду, и Бузгалин размяк, расслабился, чтоб сподобнее было принимать удары, уж очень ему не понравилась былая и незаржавевшая любовь Ивана Кустова, брошенная им на пороге скорой женитьбы, о чем он умолчал в отчете, как и о том, что почти раскрылся, объявил себя русским, чем и объясняется многое: община помогла. Бабенка, которую Иван назвал Ниной, стреляя черными глазами, пронизывающе прощупывая дружка своего бывшего любовника, трещала без умолку, русско-английские имена взлетали к потолку и толстым слоем покрывали пол, остерегаясь попадать на ложе любви; встреча была такой бурной, что не было времени раздеться, и, кажется, сейчас славянин и славянка в третий или четвертый раз приложатся друг к другу; застукай обоих Жозефина — и кривой испанский нож вонзился бы в шею этой Нины или чуть ниже ключицы. Если же рассортировать брошенные при Бузгалине слова и упорядочить их, то они пополнят личное дело Кустова увесистым томом, заключительным, возможно, потому что служебных упущений, мягко выражаясь, в нем не счесть; однако же только они, ошибки на грани преступления, и позволили Ивану выжить. Видимо, оказавшись без документов, без связи и с мизерными деньгами, он познакомился с русской девушкой, парикмахершей, а ныне — владелицей салона, а почему именно с нею — так по той причине, что очень похожа на Марию Гавриловну. «А ты уверен, что он по-нашему ни бум-бум?» — метнула в направлении Бузгалина вопрос русская Нинка, заодно полоснув острейшим взглядом Кустова, не удовлетворяясь его мычанием. Руки ухоженные, причесана под англичанку, юбка смята, кофточка распирается грудью, которая размерами привела бы в бешенство завистливую Жозефину и которая приятно тревожит Ивана. «Удачи!» — произнес Бузгалин, уходя к себе и спиной чувствуя напор тяжелых глаз чернявой австралийки донских кровей… Жгучий и неженский интерес ее к дружку былого хахаля был потому еще подозрителен, что Ниночка эта властвовала в своем зверинце, помахивая хлестким бичом, и по стриженым газонам в замысловатой последовательности показывали себя, как на арене, дрессированные медведи, мастодонтовой величины слоны, умеющие не опускать лапу на будто ненароком скользнувшего под нее зайчонка, а питоны дружески обвивали улыбавшегося павиана. Цирк! Угомонились они только к вечеру, «бентли» укатил; на столе — остатки истинно русского пиршества, даже селедочка полуобглоданная; Иван молчал так, что Бузгалину казалось: где-то рядом смачно и громко мурлычет сытый нагулявшийся кот. Будто оправдываясь, Кустов виновато произнес: «Она меня когда-то здорово выручила…» Во взятой с подоконника телефонной книге некоторые листы замусолены грязными руками, Бузгалин еще раньше эту книгу просмотрел, не мог не отметить тех, кому названивал Кустов, ногтем проводивший по некоторым фамилиям, — очень, очень неосторожно вел себя майор, а ведь (так Бузгалину казалось) он, попав в страну, где претерпел столько бед, станет вдвойне осмотрительным. Наверное, не только беды нависали над ним, радости тоже встречались, да еще какие, родную русскую душу встретил на австралийской чужбине, утомлен сейчас этой душой, пышнозадастой и грудастой, а душа самого распахивается Мартину, который уже вверг брата Родольфо в былые страхи и… …и когда мягко, расчетливо дверь приоткрылась, согнутый в три погибели — от выпавших на него бедствий — брат Родольфо приподнял голову и услышал тихий голос возлюбленного наставника, что было свободой. Голод, терзавший пленника все эти недели заточения, пробудился в нем с новой силой и тут же заглох, потому что брат Мартин приложил палец к устам, призывая к молчанию и повиновению. Схваченные по доносу богомольцев и брошенные в темницы замка, над которым развевался стяг герцога Анжуйского, они тщетно взывали к благоразумию местных властей, которые знать не желали их отца настоятеля и в богопротивном невежестве отказывались читать их верительные грамоты. Сейчас хозяева замка пиршествовали в главной зале, усеянной цветами и освещаемой факелами; мало кто держался на ногах, еще меньше было тех, кто мог бы присматривать за стражей, натаскавшей с барского стола сосудов с вином, и лишь собаки сохраняли трезвость, хотя скользкие от сытости лапы их сами собой расползались по каменным плитам пола. Время от времени кто-либо за столом бросал им недообгрызенное бедро лани или полтушки жареного зайца, — швырял не глядя за спину, и псы лениво поднимались и обнюхивали угощение, от запаха которого желудок брата Родольфо начинало скрючивать в колючий комок, вызывая приступ ненависти к богачам и угнетателям, и все понимавший брат Мартин сжимал его руку, взывая к разуму… Гобелены на стенах. Стол дубовый. Скатерть узорная. Фрески — без перспективы. На полу розы и лилии. Рассмотрев сверху залу, спустившись по крутым лестницам на два этажа ниже, монахи проникли в комнату, где вповалку лежала пьяная охрана, и, присмотревшись к разбросанным одеждам, стали выбирать нужное: в монастыре, что воспитал их, они с равным усердием изучали и слово Божие, и науку врагов, потому так искусно брат Мартин облачался в доспехи, предварительно натянув на свое тело гобиссон, защищавший рыцаря от ран, даже если панцирь и будет проколот, наложив наплечники и набедренники… Подобрав шлем по размеру, он шепнул, что брату Родольфо вовсе не следует подражать ему, потому что гораздо естественнее будет, если тот оденется под оруженосца, и брат Родольфо повиновался, ограничился кафтаном, стальным нагрудником и шишаком. Вышли во двор, неся с собой копье, два щита, меч, палицу, для лошадей — чепраки, кожу, бляхи, наглавники, и лошади повезли на себе служителей ордена, которых не могла не пропустить охрана замка, потому что брат Мартин, умея по-всяческому говорить, приказал от имени графа Анжуйского опустить мост; ров остался позади, и ночь тоже: разгорался восход величайшего дня в истории освобождения всех трудящихся, близился час битвы Высшей Справедливости с Темными Силами Мирового Зла, и чтоб заодно уж узнать неприятельское войско, монахи двинулись не напрямик, а стали кружным путем пробираться к своим. Скот, выгнанный из городских стен, мычал. Кудахтали куры. Крестьянин, которому до смерти надоели войны, отважился на песню, переиначивая «Deus le volt» в издевательскую частушку. Чистое высокое небо. Хрюкали свиньи. Сотня мощных латных коняг несла на себе рыцарей-норманнов, чем-то обозленных; монахов спихнули бы с дороги, не догадайся брат Мартин свернуть в рощу, где они были пойманы по навету злодеев месяц назад, а может быть, и больше; сколько же точно — они не помнили и помнить не хотели, потому что были бессмертными, как и орден, воспитавший их; они спешились и припали к родничку, утоляя жажду, а затем, прислушиваясь к гулу издалека, отказались от костра и зайца, который так и напрашивался на вертел. Водрузившись на лошадей, они переправились на пологий берег реки, с каждым новым шагом все более и более ощущая запах родного войска, но в смутном беспокойстве чуя и нечто звериное поблизости, встревожившее брата Мартина настолько, что он хотел было повернуть обратно, да было уже поздно: в гряде кустарников показались одетые в медвежьи шкуры люди-берсекры, перевоплотившиеся в медведей воины из далекой Германии; неимоверная злоба и бешенство берсекров докатились до аббатства, прирученного орденом, и вызывали споры, кончившиеся тем, что монахов решено было обучить медвежьему рыку. Его умело издал брат Мартин, подняв забрало, и берсекры, сидевшие в кустах на корточках, пропустили их; сверкнули на солнце железные ошейники у впереди затаившихся, еще не убивших ни одного врага, но готовых умертвить любого, своего даже, лишь бы кровью смыть позор бесчестья, коим были железные кольца. И еще раз издал звериный крик брат Мартин, но уже по-волчьи, потому что в перелеске таились люди-волки из Франции, пополнение, вызванное князьями, и оборотни в медвежьих и волчьих шкурах, заняв плацдарм на берегу, намерены были обеспечивать переправу…
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!