Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 80 из 89 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Этой ночью наш оркестр был приглашён в один из особняков, значащийся под 38-м номером на Арбате. Играли мы часов до 4. Перед самым уходом нас угостили на славу. Отвели в буфетную комнату и не только накормили, но и вволю напоили, так что, придя из буфетной в зал, многие из нас заклевали носом. Я хоть пил немного, а представился будто совсем спящим. Однако не сплю, а наблюдаю, так как знаю, что пропажи в прежних домах совершались именно под самый конец вечера, так сказать, перед уходом. Кончили мы последний кадриль, и господин капельмейстер говорит: — Ну, братцы, передохните хорошенько, а там отжарим последний вальс, и айда домой. Солдаты положили инструменты, да и вышли: кто на двор покурить, а кто просто ноги поразмять. Гляжу только, остались "турецкий барабан" да "флейта". Я же прислонился к стене, уселся на стуле и будто заснул. Переглянулась "флейта" с "барабаном", о чём-то пошептались, и затем "флейта" шмыгнула в соседнюю гостиную, а его сообщник, обхватив барабан, как-то повернул его край и, сняв один бок, будто у ёлочной бонбоньерки, отвалил крышку. В это время появилась "флейта" и, косясь на меня, подскочила к приоткрытому барабану, сунула в него откуда-то взявшуюся скрипку, после чего барабан был приведён в обычный вид. Правда, в последнем вальсе гудел он не совсем обычно, но барабанщик налегал больше на медные тарелки, да и позднее время, выпитое вино, словом, сошло незаметно. Получив расчёт и захватив инструменты, мы ушли. Ушёл как ни в чём не бывало и барабанщик, неся на спине свою бонбоньерку с драже. Едва вернулись мы в казармы, как, вызвав двух городовых, я задержал и "барабан", и "флейту", отобрав в присутствии всех музыкантов у барабанщика скрипку. Воры запираться не стали и покаялись в целом ряде краж, но серебряной братины мне князю вернуть не удалось, так как, по признанию мошенников, она была ими расплавлена и продана на толкучке по весу. "Барабан" и "флейта" получили по году тюрьмы. Жуткая простота — Что скажешь, голубчик? — обратился я к только что появившемуся откуда-то городовому. Это был широкоплечий рослый малый гвардейской выправки с пушистыми рыжими усами, сизым носом и целым иконостасом на груди; словом, не городовой, а символ величия и порядка. — Так что, ваше высокородие, я тут бабочку московскую привёл, она, стерва, можно сказать, родного младенца в проруби на Москве-реке утопить собралась, а я тут как тут, её и зацапал. — Стало быть, не допустил? — Никак нет, допустил, — замялся он, — а она уже младенчика и под лёд сунула. Ну, конечно, я её по уху, сгрёб за шиворот, да и приволок прямо сюда. Я приказал позвать бабу. Заплаканная, запуганная вошла она в мой кабинет, кутаясь в большой байковый платок. Это была женщина лет двадцати, румяная, белокурая, синеглазая, широкоротая, словом, чистейший великорусский тип бабы не то Ярославской, не то Московской губернии. Я строго спросил: — Ты что же это надумала? Детей среди бела дня по прорубям топить? Да знаешь ли, что за такие дела тебя по головке не погладят? Как раз в Сибирь попадёшь! Баба опустила голову, но промолчала. — Что же ты молчишь? Ответа снова не последовало. — Как тебя зовут? Откуда ты? Где проживаешь? Чем занимаешься? Вздохнув, баба ответила: — Мы… Мы Московской губернии будем, Клинского уезда Вознесенской волости. Зовут меня Катерина, Пуховой буду. Второй год состою в услужении у купцов Михайловых на Арбатской площади, дому № 18. — Ты что же это, их ребёнка и утопила? — Что вы, что вы? Разве это можно?! Не ихнего, а своего. — С чего же это ты? — Понятно дело, не с радости. Жрать стало нечего, вот и утопила. — Расскажи подробно, как было дело! Катерина провела под носом пальцем, всхлипнула, вздохнула и начала: — Известное дело. Дело наше бабье, всякий обидеть может, натешится вдоволь, да и айда, прощай, ищи ветра в поле, а ты с ребёнком, как хошь, так и пробивайся. Жила я себе в деревне, нужды не знала, да вот позапрошлым годом хлеб не родился, отец и говорит: "Ну, Катерина, выручай, не то все с голоду подохнем. Отвезу я тебя в Москву, к тётке твоей, что в кухарках служит, а она тебя и на место пристроит, и ртом дома меньше станет, да и помощь от тебя выйдет". Как сказал отец, так и сделал. Отвёз в Москву, тётка к господам Петушковым определила, положили они мне восемь рублёв жалованья, ну и зажила я ничего себе, господа были хорошие, пожаловаться не могу, а вот только тут-то и приключилось. Познакомилась я на Тверском бульваре с одним солдатиком-драгуном, очень обходительный, и личность такая пригожая, одним словом, можно сказать, кавалер. Он и так, он и сяк — и леденцами угостит, и лимонадом попотчует. Да что тут скрывать — не устояла… А там и началась беда. Я хоть и виду не подаю, скрываю как могу, а только на восьмом месяце не то что хозяева, а и младенец поймёт. Ну, конечно, барыня обиделись и прогнали. Куда деваться? Отца, известно дело, и след простыл. Было у меня к тому времени скоплено 16 целковых, да кой-какое бельишко, да платьишко, и всё тут. Однако приютила меня божья старушка из повивальных бабок, я у неё и родила сынишку. Колькой окрестили. Чуть оправилась, кинулась места искать, да где там, с ребёнком никто не берёт. Билась я, билась, а толку нетути. Измаялась, хоть в петлю полезай. Тут бабушка меня и надоумила: "Ты, — грит, — нанимайся одна, без ребёнка, а Кольку у меня оставь. Пристроишься на место и будешь мне за него 3 целковых в месяц уплачивать, а я за ним, не бойся, понаблюдаю". Так я и сделала и в скором времени поступила к купцам Михайловым, где и жила до сегодня. А только, сами понимаете, какие деньги — восемь рублей. И в деревню послать нужно, опять же и на себя — то козловые сапожки, то юбчёнку, ведь как-никак столица — в лаптях не пойдёшь. Короче говоря, трудно мне стало за Кольку по трёшке вносить. Около года платила, а там месяц прошёл, и приходит она к нам на кухню. "Вот что, — грит, — если ты, такая-этакая, мне всех денег не заплотишь, то я проберусь к твоей барыне, всё как есть расскажу, а она тебя, гулящую, и дня держать не станет. Вот тебе, — говорит, — три дня сроку, и чтобы всё до копейки было уплочено. Плати за 5 месяцев 15 рублей и забирай своего щенка ко всем собакам".
Поплакала я, поплакала, ночь не проспала, вижу, по-хорошему ничего не выйдет, бабка злющая, не пожалеет, и не то что Кольку выбросит, а и я с ним на улице окажусь. Расхает меня ведьма по Москве, а там и до деревни дойдёт, сраму-то, сраму не оберёшься. Отпросилась я у барыни на часок-другой со двора и направилась к сыну. Погода нонче, сами изволите видеть, лютая, морозище эвона какой завернул. Пришла, даю ей три рубля, остальные, Христа ради, прошу обождать. "Ладно, — говорит, — обожду маленько, а только дитю свою, как хочешь, забирай". Взяла я Кольку, завернула вот в этот байковый платок и, выйдя на улицу, направилась к Кремлю к Москве-реке. Ветер так и завывает, Колька в платке дрожит. "Что, — думаю, — родимый, холодно? А каково-то подо льдом в воде-то будет?" И захотелось мне напоследях побаловать сыночка. Зашла в лавчонку и за копейку купила пряничного петуха. Добрались мы наконец и до реки. Уже смеркаться стало. Тут мороз ещё лютее затрещал. А Колька мой, будто чуя скорую кончину, вдруг горько заплакал. Сунула я ему пряник, заткнись, мол, и стала спускаться на лёд. Огляделась кругом, будто никого. Отошла от берега шагов тридцать, вижу не то прорубь, не то полынья, подошла к ней, перекрестила Кольку, поцеловала, встала на колени и хотела уже в воду сунуть, как вдруг опомнилась: а платок-то ведь байковый! Два с полтиной заплочено, не погибать же ему зря? Развернула Кольку, прижала голенького к груди, прости, мол, меня, окаянную, да что поделаешь, такова уж твоя планида. Зажмурилась, да и отпустила мальчишку. А он вдруг, сердешный, впервой как закричит: "Мама! Мама!" Да таким голосом, будто укоряет. Как услышала я, ажно в сердце всё перевернулось. Кинулась было, хотела схватить, вытащить, да где там, евоная ручонка сорвалась с края склизкого льда, и ушёл он под воду, пустив пузыри. Ударили в колокол у Ивана Великого. Стало быть, преставился Ангел Божий… Не шелохнувшись, стояла я у проруби, в тёмную воду глядючи, как вдруг меня сзади кто-то схватил. Оглянулась — так и обмерла, вижу, господин городовой: "Ты это что тут такая рассякая детей топить вздумала? А ну-ка за мной марш, там начальство разберёт". И он привёл меня сюда. Месяца через полтора состоялся суд. Прокурор на нём метал громы, признавая Катерину ярким типом Ломброзо[91]. Казённый защитник, впадая в противоположную крайность, пытался уверить присяжных в наличии душевных мук, раздирающих совесть подсудимой, бесконечно говорил о "кровавых мальчиках в глазах" и т. д. Но речи обоих звучали неубедительно и фальшиво. Глядя на подсудимую, то застенчиво улыбающуюся, то смахивающую набежавшую слезу, то потихоньку позёвывающую, всякий понимал, как далека Катерина от переживаний "прирождённых преступников" и от душевных терзаний несчастного царя Бориса. Ясно сознавалось всеми, что сложись судьба этой женщины иначе, и из Катерины могла бы получиться и любящая мать, и тихая добродетельная жена. Присяжные так и отнеслись к её поступку и, признав её виновной в убийстве, дали ей снисхождение, благодаря чему Катерина не изведала Сибири и отбыла свое трёхлетнее наказание в тюрьме. Жертва любви запоздалой Как-то зимним утром, едва я успел спуститься в мой служебный кабинет, как мне доложили, что в приёмной уже более часа дожидается меня некий молодой человек. Приезжий сильно нервничает и нетерпеливо дожидается приёмного часа. — Просите. Ко мне вошёл благообразный человек лет двадцати пяти, видимо, сильно взволнованный, и поспешно заговорил: — Извините меня, пожалуйста, за то, что я беспокою вас в столь ранний час. Но горе, постигшее меня и моих, и страшные сомнения, меня обуревающие, побудили меня к этому. Ваше имя и деятельность широко известны в Москве, и, по моему глубокому убеждению, вы один можете помочь мне. — Садитесь, не волнуйтесь и рассказывайте возможно подробнее ваше дело. Пришедший принялся рассказывать: — Я Александр Александрович Козырев, сын Александра Семёновича Козырева, вчера вечером скончавшегося, а, может быть, и убитого. Наша семья состояла из отца, матери, младшей сестры моей и меня. Живём мы на Скатерном переулке, дом № 39. Жили мы дружно крепкой семьёй. Отец мой долгие годы занимался комиссионерством, специализировавшись на покупке и продаже домов. Пользовался он в Москве репутацией честного и дельного комиссионера и обладал довольно значительной клиентурой. Я, окончив коммерческое училище, пятый год служу в Московском Купеческом банке. Отец не посвящал нас в подробности своих дел. Мы знали лишь, что дела его идут неплохо. Так приблизительно за неделю до смерти отец, потирая руки, нам весело сказал: — Ну, детки, я нынче за третью сотню тысяч перевалил, вот как дотяну до полумиллиона — и шабаш. Брошу все дела и заживу себе в удовольствие. Вообще, надо вам заметить, что покойный отец был весьма жизнерадостным человеком цветущего здоровья, всегда бодро и весело настроенный. Вчера он к обеду не вернулся, а в 8 часов моя мать, сестра, её подруги и я отправились в Оперу к Зимину[92]. Вернувшись часов в 12, собрались сесть ужинать, а мать говорит: — Саша, позови отца. В его кабинете был свет, из чего мы заключили, что он дома. Я прошёл к нему и, остановясь на пороге, обомлел. Мне представилось ужасное зрелище: мой отец, сидя в кресле перед письменным столом, низко склонился над бумагами. Бумаги эти, как и самый стол, густо были залиты кровью. Я судорожно схватил отца — он, несомненно, был мёртв. На лбу почти у самых волос зияло круглое отверстие. Тут же на полу валялся револьвер — шестизарядный бульдог. Я быстро поднял его и осмотрел. Пять патронов были целы, и лишь шестая гильза была использована. Когда схлынул ужас первых минут, мы подумали было немедленно позвать полицию, но затем я передумал, решил переждать ночь и утром обратиться к вам. Не тронув ничего в кабинете, я запер комнату на ключ. Из расспросов моих нашей горничной Маши выяснилось, что отец вернулся домой в девятом часу, вскоре после нашего отъезда в театр, причём вернулся не один, а в сопровождении какого-то высокого красивого молодого человека. Маша видела его у нас впервые и слышала, как отец, проводя его в кабинет, сказал: — Пройдём сюда, Николай Борисович. Сегодня утром, направляясь сюда к вам, я расспросил и швейцара. Последний заявил, что впускал отца с каким-то господином вчера в 9-м часу вечера, но, когда вышел этот господин от нас, швейцар не видел. Мы помолчали. Затем мой собеседник, словно опомнившись, добавил: — Ах, чуть было не забыл некоторых подробностей, они могут вам, может быть, пригодиться. Я точно не знаю, но предполагаю, что отец намеревался приобрести дом. Во всяком случае, дня за три до смерти он как-то сказал: "Приглядел я тут на Николо-Песковском домишко по весьма сходной цене. Если сделка состоится, переедем к себе и заживём домовладельцами". — Это хорошо, что вы сообщили мне эти подробности, они могут очень и очень пригодится. Я записал адрес Козыревых, известил судебного следователя и полицейского врача и, взяв с собой двух агентов, направился к месту действия. При самом даже поверхностном осмотре трупа Козырева предположение о самоубийстве само собой отпадало. В кабинете царил полный порядок: в углу — нетронутый несгораемый шкаф, ящики письменного стола заперты, в среднем из них была вставлена связка ключей. На покойном оказались золотые часы с цепочкой, запонки, булавка в галстуке, кошелёк, бумажник и чековая книжка. В бумажнике и кошельке имелось около трёхсот рублей. Всё это как бы говорило, что убийство совершено не с корыстной целью, но по многолетнему служебному опыту я знал, что этим внешним признакам не следует придавать решающего значения: часто грабители, желая отвести от себя подозрение, жертвуют и пренебрегают сравнительно мелкими ценностями, ограничиваясь лишь крупной, заранее намеченной добычей. Эти мои соображения как бы тотчас подтвердились: просматривая чековую книжку покойного, я не без удовольствия увидел, что на последнем корешке оторванного чека было проставлено вчерашнее число, т. е. день смерти Козырева, и на этом же корешке была выписана крупная сумма в восемьдесят тысяч рублей. Вспомнив об его намерении приобрести дом на Николо-Песковском, я невольно усмотрел связь между этими двумя событиями. Таким образом, возможный двигатель преступления был нащупан: в день смерти покойный получил восемьдесят тысяч рублей, на убитом же их не оказалось. Куда девались они? Были ли они действительно похищены таинственным Николаем Борисовичем или в течение дня Козырев успел совершить нотариальную сделку по покупке дома. Это в первую очередь и предстояло мне выяснить. Необходимо было узнать, были ли получены восемьдесят тысяч рублей в день убийства самим Козыревым или кем-либо другим по выписанному им чеку. В банке тотчас же выяснилось, что деньги были взяты самим Козыревым. Кассир банка, хорошо знавший старого клиента Козырева, удостоверил это в точности. — Меня несколько удивило, — сказал он, — что господин Козырев взял столь крупную сумму, обычно он ограничивался сотнями рублей, а тут восемьдесят тысяч! Впрочем, это, конечно, меня не касалось, и я выдал сто шестьдесят пятисотрублёвых новеньких билетов, только что полученных нами из нашего петербургского центрального отделения, серии С144232[93] и сто пятьдесят девять последующих номеров. Таким образом, становилось более чем вероятно, что злополучные тысячи находились при покойном в момент убийства. Обдумывая всесторонне это дело, я логически подошёл к следующему выводу: кто мог знать о нахождении денег у покойного в день убийства? Несомненно, круг таких лиц должен был быть весьма ограниченным. Таким посвящённым лицом являлся, конечно, банк, выдавший деньги, и, вероятно, тот домовладелец с Николо-Песковского переулка, что собирался совершить купчую с покойным Козыревым. Разумеется, это последнее предположение было достаточно проблематично, но отказать ему в известной степени вероятности было трудно. Я временно направил все усилия розыска именно в эту сторону, оставив банк в покое, так как его кассир и бухгалтер — многолетние, ничем не запятнавшие себя служащие, ежедневно выдававшие и получавшие огромные банковские суммы, не внушали мне подозрения. Я начал с меры примитивной, слепо рассчитывая на удачу: я приказал мне доставить списки всех домовладельцев Николо-Песковского переулка. Переулок был невелик, и от Арбата и, кажется, до Собачьей Площадки[94] оказалось домов тридцать. Я лихорадочно принялся прочитывать имена и отчества домовладельцев, но, увы, ни одного Николая Борисовича среди них не значилось.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!