Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 10 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лукерья, родившая сына без лишних мук, не могла прийти в себя вторую седмицу. Стороной обошла ее горячка, хворь не селилась в утробе, но мысли молодой матери были путаными, руки бессильными, а взгляд тусклым, словно у больной собаки. Порой она заливалась слезами безо всякой причины; спала днем, бодрствовала ночью. Аксинья тревожилась за подругу, вливала в нее отвары из боровой матки, пастушьей сумки и пустырника, вспоминала Макошь[31]и верила в лучшее. Грудь молодой матери полнилась молоком, сын охотно сосал благотворную жидкость. Аксинья с тревогой следила за Лукерьей: дитя не вызывало у нее должного умиления. – Аксинья, что с женой? Когда она станет прежней? – Голуба требовал вразумительного ответа, тусклый взгляд и безразличие Лукаши повергали его в печаль. Знахарка утешала его, да только сама не ведала, когда исцелится роженица. Слыхала о таинственном недуге молодых матерей, что падали в пучину грусти после родов, не суетились вокруг младенца, а увядали на корню. Посещала напасть тех, кто жил в счастии да благополучии. Бедные не могли себе позволить лежать, вперив взор в стену: а кто накормит детей и мужа, кто согреет дом? Аксинья, простая крестьянка, жена кузнеца из деревушки Еловой, родила дитя от полюбовника. Плевали вслед, сулили ей всяческие несчастья. Вопреки всем радость охватывала все ее существо при одном взгляде на синеглазую Нютку. Как может мать пренебрегать дитем? – Ах, какой богатырь! – Аксинья качала на руках мальчишку, ощущала приятную теплоту увесистого тельца. Пыталась показать матери, как хорош отпрыск. – Кормить надо? – Лукерья расшнуровала ворот рубахи, повернулась на бок. – Что с тобой приключилось? – Дай его, – сухо сказала молодуха. Аксинья бережно протянула ей каганьку, послушала задорное чмоканье. Лукерья прижимала к груди будто не дитя свое – постылую куклу. Не было в глазах ее ни капли материнской любви и приязни. Аксинья хлопотала над ужином, перебирала по давней привычке нерадостные мысли. Казалось, что она белка в заколдованном колесе: внимание и забота требовались всем: Лукаше, отвратному Третьяку, что в три дня опустошал плошку с мазью; Малому, который шел на поправку; служилым, подхватившим простуду посреди ранней весны. Через два дня Великий праздник, дом, стол, себя надобно готовить к Пасхе, а не до торжества Аксинье… – Мамушка, гляди! – ворвалась в ее мысли Нютка. – Девонька, ты отчего ж кричишь? – ласково проворчала Еремеевна. Ее узловатые руки проворно лепили пироги. Маленькие и большие, мясные и сладкие, они устилали огромный стол. – Котенок глазки открыл. Живой он! Гляди! – Нютка протягивала им пятнистый комочек шерсти с чистым восторгом. – Дочка, кто ж шерстью над едой трясет? – Недобрые вы, – пробормотала Нютка и утащила пятнистую забаву. – Ты не баловством занимайся, а делом. Матери помочь не хочешь? – Аксинья крикнула уже в спину Нютки и ощутила, как злость поднимается откуда-то из глубины. – Чисто дитя у тебя дочка, – прыснула в рукав Еремеевна. – Не знаю, отчего. Не баловала нас жизнь, клевала и в темечко, и в затылок. А дочка у меня – чудо чудное. – Пусть еще в куклы поиграет, скоро закончится сладкая пора. – Еремеевна всегда говорила разумное, слова ее, как всегда, оказались созвучны Аксинье. – Сейчас Маньку позову. Круглые глаза, окруженные морщинами, мягкие обвисшие щеки, рот, привыкший к улыбкам, – самый вид старухи располагал. Всякому, кто слышал ее низкий голос, ощущал заботу, сразу хотелось приникнуть к ее широкой груди и жаловаться на свою судьбу-злодейку. – Как без тебя жили? – привычно вздохнула Аксинья и сноровисто поставила в печь большой противень с пирогами. Не скоро они лягут спать: полночи проведут за приготовлением пирогов, сладких куличей, ватрушек, медовых колобков. Внучки Еремеевны, Маня и Дуня, бегали по дому: вытирали пыль да копоть, стряхивали тенета, вычищали каждый угол. Аксинья вспоминала каждый день присказку: «Глаза боятся, да руки делают!» Скудные приготовления крестьянской семьи казались безделицей в сравнении с тем размахом, что приобретали праздничные торжества в богатом доме Строганова. Кто бы старший, умный да опытный пришел к ней и сказал: «С зайчатиной выйдут отличные пироги, а сохатину оставь для копчения». Все она постигала на собственном опыте. Теперь Еремеевна, что служила в богатом доме, давала советы на вес золота: как припасы хранить, как мед сытить, как учет всему вести, что в погребах, закромах да на леднике. – Завтра яйца надобно покрасить в таком количестве, чтобы всех людей оделить да волочёбников[32]одарить. – Волочёбников? – Аксинья словно заблудилась в редком лесу, среди мутных слов. – Такого в нашей деревне не было… Как успеть все, мамочки! – Успеем, краса моя! – погладила ее по руке Еремеевна. – Еще от зависти все позеленеют. * * * К вечеру Великой субботы сделали невозможное. Огромный дом сиял чистотой: выскоблили каждый угол. Поставцы, столы, лавки, сундуки… Даже клети, где обитали служилые, вымыли под присмотром Потехи. Пасху в грязи справлять – весь год от нечистой силы страдать. – Лавки закрыты, яйца красят, а не торгуют. Да я не лаптем делан, есть нужные знакомства. Мелкого да жухлого пруд пруди, а крупный орех лишь в одной лавке. И сохлые плоды, как их там… куражка. Держи! – Третьяк вытащил из-за пазухи сверток. – Для Лукерьи Терентьевны и звезду с неба достану, – он закашлялся, пытаясь скрыть смущение. Аксинья подняла на него удивленный взгляд. Счастье, что Голуба не слышал таких вольных слов.
– Спасибо, Третьяк, за рвение, – кивнула она служилому. Отыскала Аксинья в Вертограде лечебном снадобье, да размыло его временем, подъело плесенью – всем домом разбирали: «От печали молодых матерей спасет снадобье вкусное да полезное: орех, что на деревьях растет, смешать с куражкой, измельчить прилежно да залить медом хорошим. Настоять несколько дней, давать по ложке да разговоры вести душевные и в бане все выхлестать без жалости суетной. Хандра вся пройдет без следа». Про «куражку» вспомнил Степан Строганов: ел у заморских купцов сушеные большие ягоды – диковина из дальних земель. Орехи, что на дереве растут, лесные, всем известны. В холодных солекамских землях они не водились, а на юге росли в лесах да по берегам рек. Знахарка готовила снадобье, толкла в ступке твердые ядрышки лесного ореха, мяла курагу и шептала добрые слова. Без них снадобье для Лукерьи не станет целебным. – Аксинья! Яйца сложила, куличи для освящения в корзинах красуются. Осталось только одежу поменять – и в церковь! – кричала Еремеевна. * * * Взгляд уперся в широкую спину, обтянутую легким кожухом[33]. Сколько собольих пупков пошло на одежу, не сосчитать. Пару дней назад Аксинья пришивала к кафтану пуговицы с яшмой, шипела, как злая кошка, исколов пальцы о толстую свиную кожу. Остались на строгановском кожухе капли Аксиньиной крови, и сейчас непотребная мысль грела ее в холодном Солекамском храме. Но не время думать о суетном… Храм сиял, алтарник благоговейно читал, душа замирала от великолепия, взирала на иконостас, молилась, уповала на милость Всевышнего. А бренное тело устало от многочасового бдения. – Жалко Лукашу, – прошептала Нютка. – Отчего ей в храм нельзя? – Нечистой Лукерью считают, Нюта. – Аксинья, охальница, разговаривала с дочкой тогда, когда следовало молчать. – И я буду нечистой, когда рожу? – таращила глаза девчушка, словно первый раз слышала о том, что ведомо каждой. – И ты, и внучка твоя, и ее внучка… – Почему нечистая? – Тише, дочки, – ласково пресекла их разговор Еремеевна. Ради Светлого Праздника она нарядилась так, что затмила всех женщин. Старая душегрея с золотыми да серебряными вошвами[34], тесьмой да клочковатым мехом по горловине – видно, дар прежней хозяйки. Бабы ее возраста, вдовы рядились в черное да невзрачное, убирали в сундуки крикливые наряды. Словно кто-то сдернет с них яркий убрус или красивую епанчу. Еремеевна несла себя с достоинством, и Аксинья чуяла: ни одна кумушка слово не посмеет ей сказать. – Видишь ту, в синем? – скрипели где-то рядом. Аксинья невольно оправила васильковый летник. Слишком роскошна обновка: шелк, какой лишь богачке носить, синие завитки на золотистом поле, жемчуга да бирюза на ожерелье. Непростой выбрала наряд, устала ото всех прятаться. Про нее кумушки шепчутся без стеснения. – Это ж строгановская… – Следующие слова утонули среди ангельских голосов певчих. Аксинья и так знала, о чем шепчутся за спиной: строгановская подстилка, ёнда, грешница, блудница. Из Еловой в Соль Камскую перебралась, а от себя да от судьбы своей срамной не убежать. – Дочка, ты Божьи слова слушай. – Еремеевна незаметно сжала ее ладонь, и у Аксиньи что-то ворохнулось в сердце. – Эти две дуры, знаю их, во всем дурное отыщут, да свои закрома забудут проверить. «Дочка» – такое сладкое, невообразимо теплое слово. Пахнуло детством и безмятежностью, материнский голос вспомнился. Где-то, на самом донце, мы остаемся детьми, что жаждут ласки. И следующие часы Аксинья глотала слезы. Смешивались в одном сосуде воспоминания о родителях, счастливом прошлом и слова, что читал охрипший алтарник. * * * За большим столом в парадной горнице Праздник собрал всех: хозяев, казаков, взрослых, детей. Аксинья, Еремеевна и ее расторопные внучки таскали яства на стол, торопились, словно подгонял их кто плеткой. Степан Строганов, Хозяин, сел во главе стола возле икон. Голуба устроился от него по правую руку, Хмур – по левую. Слуги и дети расположились на другом конце стола, служилые справа да слева. Корзины с крашеными яйцами, подносы с куличами, серебряные блюда с холодной дичью и телятиной, три запеченных целиком поросенка, пироги, студень, каша с грибами заполнили стол, являя собой подтверждение хорошей, сытной жизни в 1617 году, на пятом году правления государя Михаила Федоровича. – Аксинья, сядь да угомонись, – приказал Строганов, с улыбкой наблюдавший за женской суетой. Знахарка по дурной привычке вздумала было возразить, но Еремеевна кивнула на внучек: мол, сами справятся. Аксинья отыскала глазами дочку, Нюта понуро глядела на блюдо с молочным поросенком, словно в том крылась какая-то опасность. – Сюда иди! – словно собачонке, сказал Хозяин. Аксинья, посулив ему утреннее расстройство живота, покорно пошла на указанное место. Голуба подвинулся, и она, неловко подоткнув юбки, пролезла за стол между ним и Степаном. Ухмылки на лицах служилых, довольная улыбка Потехи, удивленные взгляды Маньки и Дуньки. «С чего служанке такая честь? Видно, сладкие песни ночами поет», – читала в их глазах. – Аксинья! – Строганов тронул ее культей, замотанной в шелк. Этого легкого движения было достаточно, чтобы сердце застучало. – Поговорить надобно. – Да? – Аксинья приказала сердцу угомониться.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!